Читать книгу "Диалоги с Иосифом Бродским"
Волков: Слова слаще звуков Моцарта…
Бродский: Да, такой вот балаган. И разговор этот, вы знаете, идет на таком – как бы это сказать? – естественном уровне:
– Если я правильно понимаю то, что сейчас происходит, то вы предлагаете напечатать книжку моих стихов, если я соглашусь с вами сотрудничать, да?
– Ну зачем так резко ставить вопрос?
– Нет, я просто хотел бы понять, о чем идет речь.
– Мы считаем, что с вашей книжкой сложилась ненормальная ситуация. И мы с удовольствием вам поможем – напечатаем ее безо всякой цензуры, на хорошей финской бумаге.
А с другой стороны несется:
– Вот к вам разные профессора приезжают с Запада…
И я им говорю:
– Все это, конечно, замечательно. И то, что книжка выйдет, – это все хорошо, это само собой. Но я на все это могу согласиться только на одном условии…
– На каком же?
– Если только мне дадут звание майора и зарплату соответствующую.
Они как бы в отпаде:
– Ну этого мы от вас не ожидали!
Волков: Что они все такие обидчивые да сенситивные!
Бродский: Вы должны вот что еще учесть, Соломон. Понимаете, сознание человека в такие моменты как бы раздвоено. Потому что вспомните ситуацию того времени: нам все время показывали какие-то шпионские фильмы – то ли про Рихарда Зорге, то ли еще про кого. По телевизору о том же, в газетах о том же. И в конце концов ты действительно начинаешь думать: может быть, это и правда, что среди этих самых западных херов приезжают какие-то там шпионы?
Но я им все-таки говорю:
– Это не мой департамент, а ваш. Я этим заниматься не в состоянии и не желаю. И вообще, мне не за это деньги платят, если вообще мне их платят. А вам за это деньги платят, о чем речь?
Они мне в ответ:
– Ведь вы же нормальный лояльный советский человек!
– Да куда лояльней! Но между вами и мной все-таки существует определенная разница, и не только в зарплате.
– Какая же?
А я к тому моменту в общем-то понимал, что могу затрепать их, да? И самого себя затрепать. Поскольку разговор идет на светском уровне, никто кандалами в кармане не звякает. И в общем-то в тот момент у меня даже против Комитета госбезопасности ничего особенного и не было, поскольку они меня довольно давно не тормошили. Но тут я вдруг вспомнил своего приятеля Ефима Славинского, который в ту пору сидел. И думаю: «Еб твою мать, Славинский сидит, а я тут с этими разговариваю. А может быть, один из них его сажал». И тогда я говорю: «Дело совершенно не в лояльности. А дело вот в чем. Я тут сейчас с вами сижу, и у меня за спиной что – моя комната, моя пишмашинка и больше ничего, да? У вас же за спиной – огромная система. Мы не на равных разговариваем. И потому разговор этот на самом деле – абсурдный, поскольку имеет место быть тотальная несовместимость».
Волков: И как же они закруглили разговор после этого?
Бродский: Они говорят мне:
– Ну, мы думали, Иосиф Александрович, что вы умнее окажетесь.
(То есть мысль такая – что вы, евреи, все-таки умные люди.) А я им в ответ:
– Ну, значит, ошиблись вы. Да и я, наверное, не прав. Но тем не менее давайте так это и оставим – на уровне ошибки.
– Возьмите все-таки наш телефонный номер – на всякий случай.
– Спасибо за телефонный номер, но говорить нам совершенно не о чем.
Волков: Что называется, спасибо за доверие.
Бродский: Да, спасибо за доверие… Вот такую отмочил им наглость. Но с другой стороны, страха перед ними у меня никакого не было. Потому что если ты отсидел три раза в тюрьме, то пугать тебя уже нечем. Чем – четвертым, пятым, шестым разом?
Волков: И долго весь этот примечательный разговор продолжался?
Бродский: Часа три охмуряли ксендзы Адама Козлевича. После чего я ушел.
Волков: И на этом все кончилось?
Бродский: Отнюдь! Через два или три дня приезжает ко мне профессор одного из американских университетов и привозит гранки книжки моей «Остановка в пустыне». Его попросили передать мне эти, еще не сброшюрованные, страницы, чтобы я их проверил. Мне это, кстати, ужасно приятно было – держать в лапах свою книжку. Чего лучше! Одновременно он дает мне оттиск своей статьи из какого-то славистского журнала про классика русской литературы. И вдруг я понял, что кагэбэшники именно этого профессора имели в виду, когда меня охмуряли! Это на него я должен был настучать! Я вычислил, что они у этого профессора, когда он приехал из Штатов в Москву, вскрыли чемодан и там увидели «Остановку в пустыне». И я за этого американа несколько беспокоюсь и пытаюсь ему на бумаге всячески объяснить, что к чему: дескать, за вами «хвост», будьте чрезвычайно осторожны. После чего мы с ним треплемся про классическую русскую литературу. Затем я вывожу его дворами, чтобы за этим болваном никакого «хвоста» не было, и довожу его до метро.
Волков: Неужели вы в самом деле думали, что помогли ему избавиться от «хвоста»?
Бродский: Честно говоря – не знаю. Потому что вечером того же дня – звонок в дверь. Открываю – на пороге этот, который с университетским значком. Я ему: «Ну, заходите, коли пришли». Он заходит, садится в кресло, начинает нахваливать мою библиотеку, словари в особенности:
– А вот этого словаря у меня нет.
– У меня у самого он недавно появился.
– А вот такой-то профессор у вас был?
– Да, представьте себе, был!
– И ничего он вам не оставил?
– Вот, оставил – статью про классика русской литературы с дарственной надписью.
– А больше ничего не оставлял?
Я смотрю на него таким голубым глазом, думаю – «еб твою мать!».
– Нет, ничего не оставлял… Кофе хотите?
– Да, с удовольствием.
Тогда я выхожу на кухню и готовлю там кофе минут пятнадцать, чтобы он успел пошмонать. Возвращаюсь, наливаю ему кофе, мы треплемся опять про словари, после чего он уходит. И все.
Волков: Все?
Бродский: Нет, был еще эпилог, когда этот американский хрен прислал мне откуда-то из Италии открытку, которую он, видимо, сочинил по пьяному делу: дескать, большое спасибо, что вы меня предупредили о слежке КГБ. Открытым текстом! Я тогда, помню, подумал: ну и олух! Хотя теперь я иногда думаю: ладно, нормальное человеческое поведение. Сейчас-то мне это все равно…
Волков: Должен вам сказать, что я в первый раз слышу такое подробное описание приемов воздействия КГБ на неугодную им творческую фигуру. Этот их знаменитый метод «кнута и пряника»… В вашем случае, конечно, кнута было много больше, чем пряников… А как проходил тот роковой разговор в КГБ, когда вам наконец предложили покинуть пределы Советского Союза?
Бродский: А это было не в КГБ, а в ОВИРе… 10 мая 1972 года утром у нас дома раздается телефонный звонок. Я к телефону не подхожу, потому что с военкоматом происходит очередной тур переговоров о моем призыве в армию. Ну, туда загнать меня шансов у них не было никаких, с моим послужным списком. Но все равно…
Волков: Приятного мало!
Бродский: Да, мало приятного. Мать берет трубку, просят Бродского, и она спрашивает: «Алексан-Иваныча или Иосиф-Алексаныча?» Выясняется, что Иосиф-Алексаныча. Я думаю – ладно, пес с ними, сейчас буду отбрехиваться, подымаю трубку и говорю:
– Да, я вас слушаю.
– Иосиф Александрович, это звонят из ОВИРа.
– Да? Очень интересно.
– Ну вот, теперь вы знаете, откуда звонят. Не могли бы вы к нам сегодня зайти?
Вежливость! Я им отвечаю:
– Вы знаете, я зашел бы, но вся история заключается в том, что у меня сегодня масса дел. И я не освобожусь раньше шести часов.
– Ну заходите в шесть, когда освободитесь. Мы вас подождем.
И это при том, что ОВИР закрывается не то в четыре, не то в пять!
Волков: Какая сверхъестественная предупредительность!
Бродский: А в тот день – так уж совпало – ко мне в гости пришел Карл Проффер…
Волков: Как вы с ним познакомились, кстати?
Бродский: Нас с ним Надежда Яковлевна Мандельштам познакомила. В один прекрасный вечер, помню, раздается от нее телефонный звонок из Москвы: «Иосиф, к вам зайдет один мой знакомый, очень хороший человек». И появился Карлуша, с которым мы подружились. Тотчас. И вот теперь он оказался в Ленинграде как раз в этот примечательный день, зашел ко мне со своими детьми. Я ему говорю: «Ты знаешь, Карл, какая интересная вещь – позвонили из ОВИРа, приглашают в гости!» И он этому, надо сказать, тоже подивился. А в тот день у меня действительно дел было навалом. Помню, какие-то переводы я должен был посылать в Москву – из какой-то там югославской поэтессы. И еще что-то, еще что-то… Последнее дело было на Ленфильме.
Волков: Вы для них сценарий писали?
Бродский: Нет, стихи подкладывал под какой-то мультипликационный фильм – уж не помню, венгерский или армянский. Часов в пять Ленфильм закрывался. Мы выходим с бабой, которая давала мне там эту работу (довольно славная девка была), и она говорит: «Ты куда сейчас? Нам домой идти почти по дороге!» А я ей объясняю: «Не могу, потому что мне сегодня с утра позвонили – представь себе! – из ОВИРа, чтоб я к ним зашел. Но ничего при этом не объяснили. Не понимаю, может быть, у меня какой-нибудь американский дядюшка умер и оставил наследство?» Потому что какие у нормального человека могут быть мысли на этот счет, да?
Волков: У нормального – никаких…
Бродский: Приезжаю я, значит, в ОВИР. Мусор стоит, отпирает дверь. Вхожу. Естественно, никого. Прохожу в кабинет, где сидит полковник, все нормально. И начинается такой интеллигентный разговор про дела и погоду, пока я не говорю:
– Вы ведь меня, наверное, не про погоду вызвали разговаривать? (Хотя понятия не имею, зачем я им нужен!)
Полковник говорит:
– Вы, Иосиф Александрович, получали вызов из Израиля?
– Да, получал. И даже не один вызов, а целых два, если уж на то пошло. А, собственно, что?
– А почему вы этими вызовами не воспользовались?
– А с какой стати я ими буду пользоваться? Прежде всего, я не знаю, от кого они, а затем… Вы вот меня не пустили ни в Чехословакию, ни в Италию, хотя меня туда тоже приглашали.
– Значит, вы не подали заявления на выезд, потому что предполагали, что мы вас в Израиль не выпустим?
– Ну коли вы меня спрашиваете об этом – да, предполагал, что не выпустите. Но это было совершенно ни первой, ни последней причиной.
А полковник этот танец, вокруг да около, продолжает и задает такой заинтересованный вопрос:
– Ну а какая же, скажем, была первая из причин?
– Ну господи – любая! Прежде всего: чего мне там делать, в Израиле, в конце-то концов? В гости съездить я бы не отказался, но насовсем? У меня тут свои дела…
И вдруг разговор поворачивается очень быстро, и полковник говорит, оставляя всех этих «Иосиф-Алексанычей» позади:
– Ну вот что, Бродский! Мы сейчас вам выдадим анкеты. Вы их заполните. В течение самого ближайшего времени мы рассмотрим ваше дело. И сообщим вам об его исходе.
А дело происходит, между прочим, в пятницу, если я не ошибаюсь. Появляется дама и приносит анкеты. Я говорю:
– Вы знаете, я лучше эти анкеты возьму с собой и заполню их дома.
– Нет, вы заполните их сейчас. Здесь.
Я начинаю эти анкеты заполнять, и в этот момент вдруг все понимаю. Понимаю, что происходит. Я смотрю некоторое время на улицу и потом говорю:
– А если я откажусь эти анкеты заполнять?
Полковник отвечает:
– Тогда, Бродский, у вас в чрезвычайно обозримом будущем наступит весьма горячее время.
Это точная цитата… И я думаю: ну, значит, опять – то ли дурдом, то ли тюрьма… И не страшно это нисколько, но уж больно скучно. Вызов из Израиля они положили передо мной. Смотрю – он от Иври Якова. Что означает, вероятно, Еврей Яков, да? Я спрашиваю: «Какую писать степень родства?» Полковник говорит: «Пишите – внучатый племянник». Я пишу – «внучатый племянник». Он говорит: «Если что, мы вам деньгами поможем». Я отказываюсь, заполняю эти анкеты и ухожу. Это, как я уже говорил, пятница, шесть или семь часов вечера. В понедельник утром раздается телефонный звонок: «Иосиф Александрович, мы рассмотрели ваше заявление на выезд в Израиль. По нему принято благоприятное решение. Зайдите оформить документы на выезд и принесите свой паспорт». Вот так все это произошло, поскольку уж вы меня спросили об этом.
Волков: А почему они так торопились от вас избавиться?
Бродский: Объективно, я думаю, у них было два или три соображения. Главное, в это время Никсон должен был приехать в Москву. А у меня к тому времени уже существовала репутация на Западе. То есть какая она там была – репутация! Но тем не менее до известной степени…
Волков: Но они, кажется, все равно не успели выставить вас до приезда Никсона?
Бродский: Да, хотя очень старались. Потому что звонили они мне в понедельник, а уже в среду мне были выданы все бумаги. И я должен был поставить визы и выматываться. Но тут я стал упираться:
– Нет, не могу, у меня дел много, вот архив должен привести в порядок…
– Да какой там архив?
– Я понимаю, что весь мой архив у вас, но тем не менее… И вообще, 24 мая мой день рождения, я хочу его отметить с родителями.
– Какая же ваша дата?
– Ну, где-нибудь в конце августа, во второй половине сентября…
– Нет, это исключено!
– Ну хотя бы в середине июля! Раньше я никак не смогу.
Они отвечают:
– Четвертое июня – последнее число.
А это, представьте себе, 15 или 16 мая! Я говорю:
– А в противном случае?
– Не забывайте, что вы уже сдали свой паспорт. Без паспорта житье у вас будет очень трудное…
Волков: И все-таки высылка, да еще такая срочная, в тот период была довольно-таки необычной акцией. Вы когда-нибудь пытались понять, что за ней стояло?
Бродский: Вы знаете, я об этом не очень много думал, по правде сказать. Пытаться представить себе их резоны, их ход мысли – мне это совершенно неохота. Потому что направлять свое воображение по этому руслу просто не очень плодотворно. К тому же многого я не знал. Но кое-что я выяснил, когда приехал в Москву ставить эти самые визы. Вам будет интересно узнать.
Волков: Я весь внимание…
Бродский: Приезжаю я, значит, в Москву поставить эти самые визы, и, когда я закруглился, раздается телефонный звонок от приятеля, который говорит:
– Слушай, Евтушенко очень хочет тебя видеть. Он знает все, что произошло.
А мне нужно в Москве убить часа два или три. Думаю: ладно, позвоню. Звоню Евтуху. Он:
– Иосиф, я все знаю, не могли бы вы ко мне сейчас приехать?
Я сажусь в такси, приезжаю к нему на Котельническую набережную, и он мне говорит:
– Иосиф, слушай меня внимательно. В конце апреля я вернулся из Соединенных Штатов…
(А я вам должен сказать, что как раз в это время я был в Армении. Помните, это же был год, когда отмечалось 50-летие создания Советского Союза? И каждый месяц специально презентовали какую-либо из республик, да? Так вот, для журнала «Костер», по заказу Леши Лифшица, я собирал армянский фольклор и переводил его на русский. Довольно замечательное время было, между прочим…)
Так вот, Евтух говорит:
– Такого-то числа в конце апреля вернулся я из поездки в Штаты и Канаду. И в аэропорту Шереметьево таможенники у меня арестовали багаж!
Я говорю:
– Так.
– А в Канаде в меня бросали тухлыми яйцами националисты! (Ну все как полагается – опера!)
Я говорю:
– Так.
– А в Шереметьеве у меня арестовали багаж! Меня все это вывело из себя, и я позвонил своему другу…
(У них ведь, у московских, все друзья, да?)
И Евтух продолжает:
– …позвонил другу, которого я знал давно, еще с Хельсинкского фестиваля молодежи.
Я про себя вычисляю, что это Андропов, естественно, – но вслух этого не говорю, а спрашиваю:
– Как друга-то зовут?
– Я тебе этого сказать не могу!
– Ну ладно, продолжай.
И Евтушенко продолжает: «Я этому человеку говорю, что в Канаде меня украинские националисты сбрасывали со сцены! Я возвращаюсь домой – дома у меня арестовывают багаж! Я поэт! Существо ранимое, впечатлительное! Я могу что-нибудь такое написать – потом не оберешься хлопот! И вообще… нам надо повидаться! И этот человек мне говорит: ну приезжай! Я приезжаю к нему и говорю, что я существо ранимое и т. д. И этот человек обещает мне, что мой багаж будет освобожден. И тут, находясь у него в кабинете, я подумал, что раз уж я здесь разговариваю с ним о своих делах, то почему бы мне не поговорить о делах других людей?»
(Что вообще-то является абсолютной ложью! Потому что Евтушенко – это человек, который не только не говорит о чужих делах – он о них просто не думает! Но это дело десятое, и я это вранье глотаю – потому что – ну чего уж!)
И Евтушенко якобы говорит этому человеку:
– И вообще, как вы обращаетесь с поэтами!
– А что? В чем дело?
– Ну вот, например, Бродский…
– А что такое?
– Меня в Штатах спрашивали, что с ним происходит…
– А чего вы волнуетесь? Бродский давным-давно подал заявление на выезд в Израиль, мы дали ему разрешение. И он сейчас либо в Израиле, либо по дороге туда. Во всяком случае, он уже вне нашей юрисдикции…
И слыша таковые слова, Евтушенко будто бы восклицает: «Еб вашу мать!» Что является дополнительной ложью, потому что уж чего-чего, а в кабинете большого начальника он материться не стал бы. Ну, на это мне тоже плевать… Теперь слушайте, Соломон, внимательно, поскольку наступает то, что называется, мягко говоря, непоследовательностью. Евтушенко якобы говорит Андропову:
– Коли вы уж приняли такое решение, то я прошу вас, поскольку он поэт, а следовательно, существо ранимое, впечатлительное – а я знаю, как вы обращаетесь с бедными евреями…
(Что уж полное вранье! То есть этого он не мог бы сказать!)
– …я прошу вас – постарайтесь избавить Бродского от бюрократической волокиты и всяких неприятностей, сопряженных с выездом.
И будто бы этот человек ему пообещал об этом позаботиться. Что, в общем, является абсолютным, полным бредом! Потому что если Андропов сказал Евтуху, что я по дороге в Израиль или уже в Израиле и, следовательно, не в их юрисдикции, то это значит, что дело уже сделано. И для просьб время прошло. И никаких советов Андропову давать уже не надо – уже поздно, да? Тем не менее я это все выслушиваю не моргнув глазом. И говорю:
– Ну, Женя, спасибо.
Тут Евтушенко говорит:
– Иосиф, они там понимают, что ты ни в какой Израиль не поедешь. А поедешь, наверное, либо в Англию, либо в Штаты. Но коли ты поедешь в Штаты – не хорони себя в провинции. Поселись где-нибудь на побережье. И за выступления ты должен просить столько-то…
Я говорю:
– Спасибо, Женя, за совет, за информацию. А теперь – до свидания.
Евтух говорит:
– Смотри на это как на длинное путешествие…
(Ну такая хемингуэевщина идет…)
– Ладно, я посмотрю, как мне к этому относиться…
И он подходит ко мне и собирается поцеловать. Тут я говорю:
– Нет, Женя. За информацию – спасибо, а вот с этим, знаешь, не надо, обойдемся без этого.
И ухожу. Но чего я понимаю? Что когда Евтушенко вернулся из поездки по Штатам, то его вызвали в КГБ в качестве референта по моему вопросу. И он изложил им свои соображения. И я от всей души надеюсь, что он действительно посоветовал им упростить процедуру. И я надеюсь, что моя высылка произошла не по его инициативе. Надеюсь, что это не ему пришло в голову. Потому что в качестве консультанта – он, конечно, там был. Но вот чего я не понимаю – то есть понимаю, но по-человечески все-таки не понимаю – это почему Евтушенко мне не дал знать обо всем тотчас? Поскольку знать-то он мне мог дать обо всем уже в конце апреля. Но, видимо, его попросили мне об этом не говорить. Хотя в Москве, когда я туда приехал за визами, это уже было более или менее известно.
Волков: Почему вы так думаете?
Бродский: Потому что такая история там произошла. Ловлю я такси около телеграфа, как вдруг откуда-то из-за угла выныривает поэт Винокуров.
– Ой, Иосиф!
– Здравствуйте, Евгений Михайлович.
– Я слышал, вы в Америку едете?
– А от кого вы слышали?
– Да это неважно! У меня в Америке родственник живет, Наврозов его зовут. Когда туда приедете, передайте ему от меня привет!
И тут я в первый и в последний раз в своей жизни позволил себе нечто вроде гражданского возмущения. Я говорю Винокурову:
– Евгений Михайлович, на вашем месте мне было бы стыдно говорить такое!
Тут появилось такси. И я в него сел. Или он в него сел, уж не помню. Вот что произошло. И вот почему я думаю, что в Союзе писателей уже все знали. Потому что подобные акции обыкновенно происходили с ведома и содействия Союза писателей.
Волков: Я думаю, это все зафиксировано в соответствующих документах и протоколах, и они рано или поздно всплывут на свет. Но с другой стороны, в подобных щекотливых ситуациях многое на бумаге не фиксируется. И исчезает навсегда…
Бродский: Между прочим, эту историю с Евтушенко я вам первому рассказываю, как бы это сказать, for the record.
Волков: А как дальше развивались ваши отношения с Евтушенко?
Бродский: Дело в том, что у этой истории были еще и некоторые последствия. Когда я только приехал в Америку, меня пригласили выступить в Куинс-колледже. Причем инициатива эта принадлежала не славянскому департаменту, а департаменту сравнительного литературоведения. Потому что глава этого департамента, поэт Пол Цвайг, читал меня когда-то в переводах на французский. А славянский департамент – куда же им было деваться… И мы приехали – мой переводчик Джордж Клайн и я, – сидим на сцене, а представляет нас почтенной публике глава славянского департамента Берт Тодд. А он был самый большой друг Евтуха, такое американское alter ego Евтуха. Во всех отношениях. И вот Берт Тодд говорит обо мне: «Вот каким-то странным образом этот человек появился в Соединенных Штатах…» То есть гонит всю эту чернуху. Я думаю: ну ладно. Потом читаю стихи. Все нормально. «Нормальный успех, стандартный успех» – кто это говорил? После этого на коктейль-парти ко мне подходит Берт Тодд:
– Я большой приятель Жени Евтушенко.
– Ну, вы знаете, Берт, приятель ваш говнецо, да и от вас воняет!
И пересказал ему в двух или трех словах всю эту московскую историю. И забыл об этом.
Проходит некоторое время. Я живу в Нью-Йорке, преподаю, между прочим, в Куинс-колледже. Утром раздается телефонный звонок, человек говорит:
– Иосиф, здравствуй!
– Это кто говорит?
– Ты уже забыл звук моего голоса?! Это Евтушенко! Мне хотелось бы с тобой поговорить!
Я говорю:
– Знаешь, Женя, в следующие три дня я не смогу – улетаю в Бостон. А вот когда вернусь…
Через три дня Евтушенко звонит и мы договариваемся встретиться у него в гостинице, где-то около Коламбус Серкл. Подъезжаю я на такси, смотрю – Евтух идет к гостинице. Замечательное зрелище вообще-то. Театр одного актера! На нем то ли лиловый, то ли розовый пиджак из джинсы, на груди фотоаппарат, на голове большая голубая кепка, а в обеих руках по пакету. Мальчик откуда-то из Джорджии приехал в большой город! Но, главное, это все на публику! Ну это неважно… Входим мы в лифт, я помогаю ему с этими пакетами. В номере я его спрашиваю:
– Ну чего ты меня хотел видеть?
– Вот, Иосиф, люди здесь, которые раньше работали на мой имидж, теперь начинают работать против моего имиджа. Что ты думаешь о статье Роберта Конквеста в «Нью-Йорк таймс»?
А я таких статей не читаю и говорю:
– Не читал, понятия не имею.
Но Евтушенко продолжает жаловаться:
– Я в жутко сложном положении. В Москве Максимов меня спрашивает, получил ли я уже звание подполковника КГБ, а сталинисты заявляют, что еще увидят меня с бубновым тузом между лопаток.
Я ему на это говорю:
– Ну, Женя, в конце концов, эти проблемы – это твои проблемы, ты сам виноват. Ты – как подводная лодка: один отсек пробьют…
Ну, такие тонкости до него не доходят. Он продолжает рассказывать, как они там в Москве затеяли издавать журнал «Мастерская» или «Лестница», я уж не помню, как он там назывался, – и уж сам Брежнев дал «добро», а потом все застопорилось.
Я ему:
– Меня, Женя, эти тайны мадридского двора совершенно не интересуют, поскольку для меня все это неактуально, как ты сам понимаешь…
Тут Евтух меняет пластинку:
– А помнишь, Иосиф, как в Москве, когда мы с тобой прощались, ты подошел ко мне и меня поцеловал?
– Ну, Женя, я вообще-то все хорошо помню. И если говорить о том, кто кого собирался поцеловать…
И тут он вскакивает, всплескивает руками, и начинается такой нормальный Федор Михайлович Достоевский:
– Как! Как ты мог это сказать: кто кого собирался поцеловать! Мне страшно за твою душу!
– Ну, Женя, о своей душе я как-нибудь позабочусь. Или бог позаботится. А ты уж уволь…
Тут Евтушенко говорит:
– Слушай, ты рассказал Берту Тодду о нашем московском разговоре… Уверяю тебя, ты меня неправильно понял!
– Ну, если я тебя понял неправильно, то скажи, как звали человека, с которым ты обо мне разговаривал в апреле 1972 года?
– Я не могу тебе этого сказать!
– Хочешь, на улицу выйдем? На улице скажешь?
– Нет, не могу.
– Чего ж, я тебя неправильно понял? Ладно, Женя, давай оставим эту тему…
– Слушай, Иосиф! Сейчас за мной зайдет Берт и мы пойдем обедать в китайский ресторан. Там будут мои друзья, и я хочу, чтобы ты ради своей души сказал Берту, что ты все-таки меня неправильно понял!
– Знаешь, Женя, не столько ради моей души, но для того, чтобы в мире было меньше говна… почему бы и нет? Поскольку мне это все равно…
Мы все спускаемся в ресторан, садимся, и Евтушенко начинает меня подталкивать:
– Ну начинай!
Это уж полный театр!
Я говорю:
– Ну, Женя, как же я начну? Ты уж как-нибудь наведи!
– Я не знаю, как навести!
Ладно, я стучу вилкой по стакану и говорю:
– Дамы и господа! Берт, помнишь наш с тобой разговор про Женино участие в моем отъезде?
А он тупой еще, этот Тодд, помимо всего прочего. Он говорит: «Какой разговор?» Ну тут я опять все вкратце пересказываю. И добавляю:
– Вполне возможно, что произошло недоразумение. Что я тогда в Москве Женю неправильно понял. А теперь, дамы и господа, приятного аппетита, но я, к сожалению, должен исчезнуть.
(А меня действительно ждала приятельница.) Встаю, собираюсь уходить. Тут Евтух хватает меня за рукав:
– Иосиф, я слышал, ты родителей пытаешься пригласить в гости?
– Да, представь себе. А ты откуда знаешь?
– Ну это неважно, откуда я знаю. Я посмотрю, чем я смогу помочь…
– Буду тебе очень признателен.
И ухожу. Но и на этом история не кончается! Проходит год или полтора, и до меня из Москвы доходят разговоры, что Кома Иванов публично дал Евтуху в глаз. Потому что Евтух в Москве трепался о том, что в Нью-Йорке к нему в отель прибежал этот подонок Бродский и стал умолять помочь его родителям уехать в Штаты. Но он, Евтушенко, предателям Родины не помогает. Что-то в таком роде. За что и получил в глаз!