Электронная библиотека » Стефан Цвейг » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Смятение чувств"


  • Текст добавлен: 17 октября 2022, 09:40


Автор книги: Стефан Цвейг


Жанр: Литература 20 века, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

И тут вдруг огненный поток его речи обратился прямо на нас:

– Теперь вы понимаете, почему я строю свои лекции не в исторической последовательности и начинаю не с истоков, с Короля Артура и Чосера, а вместо этого, всем канонам вопреки, с елизаветинцев? Понимаете теперь, почему я требую в первую очередь знания этой эпохи, вживания в ее невероятно бурную жизнь? Ибо истинное филологическое знание невозможно без сопереживания, изучение сухой грамматики не откроет живого смысла, вот почему вам, молодым людям, намеревающимся познать страну и ее язык, первым делом следует раскрыть их для себя в пору высшего расцвета, в красе и силе молодости, во всей ее страстности. Вначале вам надо слышать язык из уст поэтов, тех, кто этот язык творит и совершенствует, вам непременно нужно прежде всего ощутить дыхание этой поэзии, горячее биение ее сердца в вашей груди, а уж потом мы примемся ее разбирать и анатомировать. Вот почему я начинаю с Олимпа, ибо Англия – это Елизавета, это Шекспир и шекспирианцы, все предыдущее – только подготовка, все позднейшее – лишь вялое наследование в тщетных попытках повторить этот отважный прорыв в бесконечность, тогда как здесь, – почувствуйте, почувствуйте это, вы же сами еще молодые люди – здесь перед нами сама животворная юность нашего мира. А всякое явление, как и всякого человека, до конца можно познать лишь в наивысшей форме, в горении, в пламени страсти. Ибо все духовное восходит из крови, всякая мысль рождается из страсти, а всякая страсть – из вдохновения; а посему сначала Шекспир и его современники, именно они сделают вас, молодых, по-настоящему молодыми! Сперва воодушевление – и лишь затем прилежание, сначала Он, Величайший, неистовый во всем, самое полное и прекрасное отражение нашего мира, сначала дух – а уж потом материя слова!

– А теперь – довольно на сегодня, всего доброго! – Описав в воздухе прощальную дугу, рука резко упала вниз, как бы обрубая фразу, а сам он тем временем уже спрыгнул со стола.

И тотчас сплоченное кольцо слушателей, как от удара, вмиг рассыпалось, застучали отодвигаемые столы и стулья, двадцать доселе безмолвно сомкнутых ртов разом загалдели наперебой, кто-то откашливался, кто-то громко переводил дух – только теперь стало очевидно, сколь непререкаема была магнетическая власть этого слова, сомкнувшая уста слушателей. Зато тем громче и горячей зазвучала теперь разноголосица в стенах тесной аудитории, кто-то сразу подошел к профессору поблагодарить или спросить о чем-то, другие, с раскрасневшимися от возбуждения лицами, уже обменивались впечатлениями, но ни один не остался безучастным, не затронутым этим упоительным электричеством, – и хотя контакт внезапно оборвался, искры и токи, казалось, еще блуждают, еще потрескивают в наэлектризованном воздухе.

Я же стоял ни жив ни мертв, будто громом пораженный. Таков уж я по натуре, что к восприятию без эмоций не способен, зато через них воспринимаю мгновенно и непосредственно, порывом сразу всех чувств; и вот, впервые в жизни, я встретил человека, учителя, который сумел захватить меня всецело, – я ощутил на себе неодолимую силу ума и обаяния, покориться которой мне казалось и долгом и наслаждением. Я взволнованно дышал, кровь стучала в висках, отдаваясь гулом и пульсацией по всему телу, и бешеный этот ритм будоражил, гнал меня куда-то. Наконец, уступив ему, я сдвинулся с места и медленно стал пробираться поближе – мне надо было увидеть лицо этого человека, ибо – вот ведь странность – пока он говорил, я вообще не разглядел его черт, настолько растворились они в его словах, настолько слились с его речью. Но и сейчас я поначалу лишь смутно, вполоборота, различал его профиль: в тусклом полусвете он стоял возле окна и беседовал со студентом, доверительно положа руку тому на плечо. И само это движение, явно мимолетное, скорей случайное, выказывало такую душевность и приязнь, какую я прежде ни у одного преподавателя даже помыслить не мог.

Между тем некоторые студенты на меня, незнакомца, уже обратили внимание; дабы не выглядеть долее непрошеным гостем, я подошел к профессору еще ближе, ожидая, когда тот окончит беседу. Лишь теперь мне представилась возможность разглядеть его как следует: передо мной была голова римлянина, где в первую очередь бросался в глаза гордый, мерцающий мраморной белизной лоб в обрамлении пышных седин, волнами убегающих от висков к затылку; однако это дерзновенное, одухотворенное думой чело чуть ниже глубоких, затененных глазниц сменялось мягкими, почти женственными чертами округлого, нежно очерченного подбородка и чутких, нервных, то тронутых легкой улыбкою, то беспокойно подрагивающих губ. Лицо это тревожило взгляд своими контрастами: прекрасную и твердую мужественность верхней части оттеняла чуть заметная блеклость щек и трепетная живость рта; поначалу запоминаясь силой и даже властностью, оно при ближайшем рассмотрении смущало каким-то мучительным внутренним раздором. Нечто похожее ощущалось и во всей повадке: левая рука вроде бы покоится на столе, но это только кажется – приглядевшись, можно заметить, как все в ней невольно чуть трепещет и подрагивает, а тонкие, для мужчины, пожалуй, почти нежные пальцы нетерпеливо выводят на голой столешнице незримые фигуры, в то время как сосредоточенные глаза из-под тяжелых век с несомненным вниманием устремлены на собеседника. То ли он вообще такой нервный, то ли недавнее возбуждение еще не улеглось до конца – как бы там ни было, но лихорадочное беспокойство этой руки никак не вяжется со сдержанной вдумчивостью этого взгляда, хоть и усталого, но всецело поглощенного разговором со студентом.

Наконец дошла очередь и до меня, я шагнул вперед, представился, назвал цель своего визита, и тотчас искры живейшего любопытства сверкнули в этих темных, чуть отливающих синевой зрачках. Две-три долгие, полные вопросительного ожидания секунды взгляд его пристально ощупывал все мое лицо, от волос до подбородка; под лучами столь неожиданного, пусть и доброжелательного, но почти инквизиторского внимания я, должно быть, покраснел от смущения, ибо он с мимолетной улыбкой поторопился положить конец моему замешательству.

– Значит, хотите записаться ко мне? Тогда нам нужно поговорить поподробнее. Извините, что не смогу побеседовать с вами прямо сейчас, у меня еще кое-какие дела. Пожалуй, вы можете подождать меня внизу у выхода и проводить до дома. – С этими словами он протянул мне руку, изящную, тонкую руку, которая легла на мою ладонь не тяжелее перчатки, и с любезным вниманием обратился уже к следующему студенту.

Десять минут я с бьющимся сердцем ожидал его у ворот. Что ответить, если он спросит о моих предыдущих занятиях, как признаться, что поэтическая словесность никогда не занимала меня ни в учебные часы, ни в часы досуга? А если я этим безнадежно уроню себя в его глазах и он, чего доброго, попросту изгонит, вернее, заранее исключит меня из пламенного круга своих учеников, в магическом притяжении которого я побывал сегодня? Но едва он появился, как только стремительно, легкой походкой и с доброй улыбкой приблизился, одно его присутствие мгновенно развеяло всю мою скованность, и я, без всякого понуждения с его стороны, сам, не в силах что-либо от него скрыть, чистосердечно признался, что первый семестр пропал для меня впустую – я его, можно считать, просто прогулял. И тотчас снова ощутил на себе его теплый, небезразличный взгляд.

– Музыки тоже без пауз не бывает, – ободряюще улыбнулся он и, вероятно, не желая смущать меня моим невежеством, перевел разговор на сугубо личные обстоятельства, расспрашивая, из каких я краев и подыскал ли уже, где поселиться. А услышав, что жилья я еще не нашел, любезно предложил свою помощь, порекомендовав для начала справиться в доме, где сам он живет: там одна милая, правда, туговатая на ухо старушка сдает очень уютную комнатку, которой все прежние его ученики были вполне довольны. А уж об остальном он позаботится сам: если я и вправду останусь верен своему намерению относиться к занятиям со всей серьезностью, он почтет для себя приятным долгом всячески мне содействовать. Когда мы дошли до его дома, профессор снова протянул мне руку и пригласил зайти к нему назавтра вечером, чтобы мы совместно наметили план занятий. Моя признательность этому человеку за совершенно не заслуженную мною доброту была столь велика, что я, от избытка почтения едва коснувшись его ладони, в смущении лишь сдернул шляпу, даже забыв вымолвить хоть слово благодарности.


Разумеется, на следующее утро я снял комнату в том же доме. Я бы снял ее, даже если бы она вовсе меня не устроила, единственно из одной только сердечной признательности и наивного стремления соседствовать, ощущать пространственную близость к этому чудодею-учителю, сумевшему за один лишь час дать мне больше, нежели кто-либо прежде. Но комнатка и вправду оказалась прелестная: расположенная в мансарде прямо над квартирой профессора, чуть темноватая из-за выступающего фронтона, она, однако, открывала из окна восхитительный вид – сперва на крыши соседних домов и церковную колокольню, а дальше на изумрудную зелень лугов и светлые облака в бездонном небе, столь напоминавшем мне просторные небеса моей родины. Старушка-хозяйка, как выяснилось, глухая напрочь, всех своих квартирантов окружала трогательной, поистине материнской заботой; в считаные минуты мы с ней обо всем сговорились, а уже часом позже ветхая деревянная лестница жалобно скрипела под тяжестью моего чемодана.

В тот вечер я никуда больше не выходил, и поесть забыл, и даже про курево не вспомнил. Первое, что я вытащил из чемодана, был случайно прихваченный с собой томик Шекспира – меня разбирало нетерпение снова (впервые за много лет) его раскрыть; от услышанного накануне во мне разгорелось страстное любопытство, и я углубился в чтение, воспринимая поэтическое слово как никогда прежде. Не знаю, объяснимо ли вообще подобное преображение. Но мир, запечатленный в письменах, раскрывался передо мною разом, слова сами устремлялись мне навстречу, будто столетиями ждали свидания со мной; строчки стихов накатывали огненными волнами, захватывая меня, проникая прямо в кровь, полня все существо мое чувством странной свободы, какая захватывает дух лишь в полетах во сне. Меня била дрожь, меня бросало то в жар, то в холод, кровь стучала в висках, со мною отродясь ничего подобного не бывало, – и все это лишь вследствие страстного монолога, который я услышал вчера из уст профессора. И монолог этот, похоже, все еще жил во мне пьянящим одухотворением, я же слышал, как голос мой, вслух повторяя то одну, то другую строчку, невольно подражает его голосу, и фразы неслись в том же стремительном ритме, и рукам моим хотелось так же обнимать пространство, – силою неисповедимой магии за какой-нибудь час в глухой стене между мной и духовным миром был пробит пролом, и я, по натуре человек страстный, открыл для себя новую страсть, каковой храню верность и поныне: страсть упоения полнотой земного мира, воплощенного вдохновенным словом. В тот вечер я случайно раскрыл томик на «Кориолане», и на меня будто озарение нашло, когда я в самом себе начал обнаруживать все черты и свойства этого, едва ли не самого странного из римлян: гордость, высокомерие, вспыльчивость, иронию, заносчивую язвительность, насмешливость, – короче, все эссенции, весь свинец и все злато чувств человеческих. Какое небывалое наслаждение – магическим прозрением постигать все это сразу, мгновенно! Я читал без устали и без передышки, пока не началась резь в глазах, я взглянул на часы – половина четвертого! Почти напуганный этой новой напастью, что на целых шесть часов возбудила все мои чувства, завладев ими почти до беспамятства, я погасил свет. Но еще долго перед глазами плыли и мелькали картины, образы, слова, и я даже во сне все еще ощущал в себе нетерпеливое ожидание следующего дня, который сулил еще шире, еще щедрее распахнуть передо мной столь волшебно раскрывшийся мир, дабы я окончательно с ним сроднился.


Но наутро меня ждало разочарование. Сгорая от нетерпения, я одним из первых пришел в аудиторию, где мой учитель (отныне я хочу называть его так) должен был читать лекцию по английской фонетике. Но когда он вошел, я даже испугался: неужели это тот же человек, что и вчера, или это только мое взбудораженное воображение сохранило его в памяти пламенным Кориоланом, чья геройская отвага и молниеносное слово разят и покоряют все и вся? Этот, сегодняшний, был просто понурый старик, немощный, с вялой, шаркающей походкой. Лицо его, вчера озаренное вдохновением, теперь будто погасили – сидя в первом ряду, я хорошо различал тусклую, почти болезненную утомленность этих черт, усугубляемую бороздами морщин, поперечинами складок и сизыми тенями на дряблых, впалых щеках. Под сонными, тяжелыми веками глаз почти не видно, бескровные, тонкие губы что-то бормочут, не в силах придать голосу вчерашний металл. Куда подевалась вся веселая живость, весь азарт упоения собственным вдохновляющим словом? Я даже голоса не узнавал: как бы иссушенный своей сугубо теоретической темой, он бубнил, монотонно и бесстрастно верша усталый, размеренный шаг по плотному, скрипучему песку.

Меня охватила тревога. Это же совсем не тот человек, которого я так жаждал лицезреть сегодня с первой минуты пробуждения: куда сгинул весь его облик, еще вчера манивший меня путеводным светом? А здесь передо мной был зануда-профессор, крутящий шарманку своих лекций; с возрастающим беспокойством я вслушивался в его слова, не вернется ли хотя бы намеком та вчерашняя трепетная взволнованность, что, подобно руке музыканта, так умело трогала струны моей души, пробуждая в ней возвышенные страсти. И я все тревожнее вскидывал взор, с неизменным разочарованием вглядываясь в совершенно чужое лицо этого человека, несомненно, то же, что и вчера, но будто бы опустошенное, не знающее вдохновения, изможденное, тусклое, почти безжизненное лицо – скорее пергаментная маска старца. Да как возможно такое? В одночасье, за одну ночь, вчерашнее юношество превратить в такое вот старчество? Или и вправду бывают такие внезапные взлеты духа, когда пламенное слово преображает и весь облик человека, делая его на десятилетия моложе?

Меня мучил этот вопрос. Я сгорал от жажды как можно больше узнать об этом загадочном, двуликом человеке. Вот почему, едва он, с потухшим взором сойдя с кафедры и не глядя на нас, вышел из аудитории, я, следуя внезапному наитию, поспешил в библиотеку и попросил выдать мне его труды. Может, он сегодня просто устал, может, его донимали недомогания, но здесь-то, в непреложности письменного слова, в запечатленных творениях ума, должна найтись разгадка, ключ к пониманию этой столь заинтриговавшей меня личности. Служитель принес книги: к моему изумлению, совсем немного. За двадцать лет этот совсем не молодой уже человек опубликовал жалкую стопку брошюрок, несколько предисловий, докладов, в порядке дискуссии небольшой трактат о подлинности шекспировского «Перикла», опыт сопоставления Гёльдерлина и Шелли (это, правда, в ту пору, когда ни тот, ни другой, каждый в своем отечестве, еще не были признаны гениями), не считая прочей, совсем уж мелкой и рутинной филологической всячины. Правда, в каждой публикации анонсировался готовящийся к изданию двухтомник; «Театр «Глобус»», его история, его образы, его авторы», однако хотя первое уведомление было напечатано лет двадцать назад, библиотекарь в ответ на мой повторный запрос сообщил, что издание так и не вышло. Не без робости, хотя уже с недобрым предчувствием, перелистывал я вышеозначенные труды, в тайной надежде расслышать вчерашний, столь воодушевивший меня голос, вновь окунуться в бурный поток его вдохновенной речи. Но нет, ход этих писаний был строг и неумолимо размерен, нигде не дрогнула, нигде не всколыхнулась волна опьяняющего экстаза. «Как жаль!» – простонало что-то у меня в душе. Я проклинал, я готов был поколотить себя, настолько все во мне клокотало от гнева и обиды за свое легковерное, столь поспешное и опрометчивое преклонение.

Однако после обеда, на семинаре, я снова его узнал. На сей раз он не стал говорить первым, а, по образцу английских колледжей, сначала устроил дискуссию: десятка два студентов были разбиты на две группы, одной надлежало защищать тезис, другой – опровергать его. Темой опять послужил излюбленный Шекспир, а именно: можно ли считать Троила и Крессиду (любимая вещь профессора) фигурами пародическими, а само произведение понимать как сатирическое действо или же как трагедию с обличительно-ироническим подтекстом. Уже вскоре направляемое его искусной рукой противопоставление мнений породило электрические разряды: аргументы сшибались, как бильярдные шары, колкие замечания и даже выкрики обострили полемику донельзя, азарт молодости, казалось, иной раз вот-вот перерастет чуть ли не в потасовку. Лишь в такие мгновения, когда все искрило, он немедленно встревал, остужая слишком горячие головы и ловко возвращая дискуссию к ее сути, но вместе с тем исподтишка как бы подталкивая ее ввысь, к выходам во вневременной контекст, к извечным вопросам бытия – в такие мгновения, стоя между двух диалектических огней, он был всецело в своей стихии, то подстрекая, то сдерживая, сам разгоряченный этой петушиной схваткой мнений, он, умелый укротитель юношеского энтузиазма, сам же купался в его бурных волнах. Прислонившись к столу, скрестив руки на груди, он переводил глаза то на одного, то на другого спорщика, то поощрительно улыбаясь, то едва заметным движением побуждая к возражению, и глаза его, как и накануне, азартно поблескивали: я чувствовал, ему стоит немалых усилий не вмешаться самому и первым же властным словом не заставить всех почтительно замереть. Но он крепился до последнего, я видел это по судорожному напряжению его рук, которые все сильнее, обручами, стискивали грудь, я угадывал это по нервическому подрагиванию уголков губ, с превеликим трудом сдерживающих готовое вылететь слово. Как вдруг эта плотина прорвалась, и он, как пловец в стремнину, кинулся в самую сечу дискуссии, одним махом высвобожденной руки, как дирижерской палочки, остановив гвалт и сумятицу: все тотчас умолкли, а он принялся подытоживать высказанные аргументы. И пока он говорил, я видел, как возвращается, проступая сквозь усталые черты, вчерашнее, одухотворенное, молодое лицо: выразительная нервная мимика разгладила складки морщин, в посадке головы, в горделивом повороте шеи, да и во всей осанке выказалась вдруг дерзновенная уверенность, и, словно скинув с себя оковы принужденной сдержанности, он ринулся в бурную стремнину своего монолога. Он импровизировал, и импровизация воодушевляла его все сильней: тут-то я и начал подозревать, почти догадываться, что ему, человеку скорее трезвому и рассудительному, и наедине с собой, за письменным столом в тиши своего кабинета, и за скучной лекторской поденщиной недостает какого-то запала, который он обретает здесь, среди нас, в атмосфере головокружительной увлеченности, – этот запал производил в его душе некий взрыв, разрушал внутреннюю преграду; ему нужен был – о, как я это чувствовал! – наш энтузиазм, чтобы пробудить в себе ответный порыв, он жаждал нашей открытости, чтобы самому раскрыться в упоительном расточительстве самоотдачи, ему требовалась наша молодость – чтобы омолодиться самому. Как цимбалист все сильнее опьяняется неистовым ритмом ударов по струнам, так и его речь становилась все живее, все пламенней и красочней в каждом вдохновенно найденном слове, и чем безмолвнее сгущалось ошеломленное наше молчание (ощутимое в тесных стенах аудитории почти физически), тем выше, тем победнее, в почти гимническом восторге возносился к вершинам его монолог. И все мы в эти минуты были всецело в его власти, захваченные, увлеченные, окрыленные этим полетом.

И снова, когда он внезапно закончил свой монолог цитатой из гетевской речи «Ко дню Шекспира», с трудом сдерживаемое волнение слушателей прорвалось со всею силой. И снова, как вчера, он в изнеможении прислонился к столу, с побледневшим лицом, в котором мелкими пробежками все еще жила, затихая, потаенная игра нервов, а глаза мерцали странной и почти страшной истомой утоленного сладострастия женщины, только что обмиравшей в неистовых объятиях. Я побоялся заговорить с ним сейчас, однако его взгляд случайно меня заметил. И уловив, вероятно, восторженную благодарность в моих глазах, он дружески улыбнулся и, положив руку мне на плечо, напомнил об условленной встрече сегодня вечером у него дома.

Итак, ровно в семь я был у него; с каким же трепетом я, юнец, впервые переступил этот порог! Нет страсти более сильной, чем юношеское обожание, нет чувства более пугливого, более женственного, нежели эта оробелая, застенчивая стыдливость. Меня проводили в его кабинет, сумрачную комнату, в которой я в первое мгновение ничего не разглядел, кроме множества пестрых переплетов за стеклами книжных стеллажей. Над письменным столом висела репродукция «Афинской школы» Рафаэля, вещи, которую (как я позднее выяснил) он особенно любил, ибо все виды и способы обучения, все проявления духа воплощены здесь в гармонии символического единства. Я эту работу видел впервые, и в запоминающемся, своенравном лице Сократа мне невольно почудилось некоторое сходство с челом моего учителя. Позади что-то мерцало мраморной белизной, это оказался Ганимед из Лувра, миниатюрный, но очень красивый бюст, а рядом Святой Себастьян работы старого немецкого мастера, это соседство умиротворенной и трагической красоты вряд ли было случайным. С замиранием сердца, затаив дыхание, безмолвно и недвижно, подобно всем этим замершим образам прекрасного, я ждал; в этих предметах передо мной символически раскрывался новый мир духовной красоты, дотоле мне не ведомый и пока различимый лишь смутно, однако уже чаемый, уже радостно воспринимаемый мной как нечто родное, братское. Впрочем, времени на созерцание было в обрез, ибо тот, кого я ожидал, уже вошел, уже приблизился; и снова меня окутало мягкое, как скрытый под тлением огонь, блаженное тепло его взгляда, от которого, к собственному моему изумлению, будто оттаивая, мгновенно раскрывались все самые потаенные мои помыслы. Мгновение спустя я уже говорил с ним совершенно непринужденно, как с давним другом, и когда он спросил о моем берлинском обучении, у меня невольно вырвалось – я сам в ту же секунду испугался – признание об отцовском визите, и я поведал ему, в сущности, совершенно не знакомому еще человеку, о данном себе обете со всею серьезностью посвятить себя научным занятиям. Он смотрел на меня, явно тронутый моим рассказом.

– Не только со всей серьезностью, мальчик мой, – сказал он, – но, главное, со всею страстью. Кто не увлечен, тому не стать ученым, в лучшем случае только учителем. Надо проникать в самую суть вещей изнутри, а это значит, прежде всего, со всею страстью.

Голос его становился все теплей, все больше сгущался сумрак комнаты. Он много рассказывал о своей молодости, о том, как сам он тоже начинал шалопаем и лишь позже нашел свое истинное призвание: главное для меня – не падать духом, а уж во всем, что зависит от него, он постарается мне помочь; и пусть я не стесняюсь, к нему можно обратиться по любому поводу и с любым вопросом; растроганный почти до слез, я был рад, что в темноте он не видит моих увлажнившихся глаз.

Позабыв о времени, я мог бы и дольше, часы подряд, провести в его обществе, но тут в дверь тихо постучали. Дверь отворилась, в проеме смутно, подобно тени, обрисовался стройный силуэт. Профессор поднялся, представил:

– Моя жена.

Стройная фигурка приблизилась, подала мне изящную руку, после чего, обернувшись к нему, напомнила:

– Ужин готов.

– Да-да, знаю, – слишком быстро и, как мне почудилось, с нотками досады ответил он. Какой-то едва заметный холодок проскользнул вдруг в его голосе, а как только вспыхнул свет, передо мной уже снова был понурый пожилой профессор, вчерашний бесстрастный лектор, который и попрощался со мной вялым, безразличным жестом.


Следующие две недели я провел в страстной горячке чтения и учения. Я почти не выходил из комнаты, не желая тратить время попусту, даже ел стоя, я отдавался занятиям без удержу, без передышки, почти без сна. И ощущал себя при этом почти что принцем из восточной сказки, который, одну за другой срывая печати с дверей запретных покоев, за каждой дверью находит все больше и больше драгоценностей и яхонтов и, подстегиваемый алчностью, обшаривает эту нескончаемую галерею сокровищниц, горя нетерпением добраться до самой заветной, последней. Вот точно так же и я, очертя голову, бросался из одной книги в другую, и каждая меня захватывала, и каждая не могла насытить: необузданная, неукротимая моя натура теперь ринулась в бескрайность духовного мира. Первое смутное предчувствие этой неизведанной безмерности манило меня столь же неодолимым соблазном, как прежде, еще недавно, полная приключений круговерть большого города, однако к жару соблазна примешивался и холодок мальчишеского страха, что эту стихию мне, быть может, и не одолеть; а коли так, я почти лишил себя сна, отказывал себе в удовольствиях, в общении, лишь бы не отвлекаться, лишь бы не тратить попусту время, ценность которого я еще только учился понимать. Но более всего рвение мое подстегивалось тщеславным желанием быть достойным своего учителя, не обмануть его ожиданий, его доверия, заслужить его поощрительную улыбку, чтобы он чувствовал и понимал меня так же глубоко и сильно, как я его. Ради этой цели я использовал всякий, даже малейший повод: снова и снова пришпоривал я свой еще неумелый, но непривычно окрыленный дух, чтобы ему понравиться, приятно его удивить; стоило ему на лекции или семинаре мельком упомянуть поэта, чье творчество было мне незнакомо, я сразу же после занятий кидался в разыскания, лишь бы уже назавтра щегольнуть новыми познаниями на дискуссии. Мельком высказанное пожелание, едва замеченное остальными, для меня становилось приказом: так, к примеру, одной вскользь оброненной реплики относительно вечно дымящих студентов оказалось достаточно, чтобы я тут же бросил зажженную сигарету и раз и навсегда отказался от порицаемой им привычки. Слово его, подобно слову евангелиста, было для меня и закон, и благодать; все существо мое, непрестанно начеку, жадно ловило малейшее, даже неосознанное, изъявление его воли. Всякое слово, каждый жест я хватал на лету, чтобы дома со всею страстью изучить добытое и уложить в копилку души; признав его, единственно и только его своим вождем, я в то же время с лютой нетерпимостью видел теперь во всех однокашниках лишь врагов, опередить и превзойти которых от меня каждый день, снова и снова, яростно требовала моя неукротимая ревность.

То ли он почувствовал, сколь много для меня значит, то ли необузданная моя натура пришлась ему по душе, как бы там ни было, но мой учитель уже вскоре стал выделять меня среди прочих. Он руководил моим чтением, выказывал мне, новичку, почти до неловкости очевидное предпочтение во время совместных дискуссий, да и вечерами, весьма часто дозволяя навещать его дома, он охотно проводил со мной время в доверительных беседах. Обычно в таких случаях он любил снять с полки книгу и что-нибудь почитать мне вслух – тем своим чистым, звенящим голосом, который в минуты душевного волнения поднимался на тон выше; то могло быть стихотворение или сцена из трагедии, или какое-нибудь особо сложное, спорное для толкований место. В эти первые две недели упоительного восторга я познал о сущности искусства больше, чем за все прежние свои девятнадцать лет. И этот – всегда слишком краткий для меня – час дружеской беседы мы всегда были только наедине. Около восьми раздавался тихий стук в дверь – его жена напоминала об ужине. Но сама больше в комнату ни разу не зашла, вероятно, исполняя его указание нам не мешать.


Так прошли две недели, донельзя насыщенные, жаркие недели раннего лета, пока однажды утром яростное мое трудовое рвение вдруг не лопнуло, как разорвавшаяся от натуги стальная пружина. Учитель, кстати, меня об этом предупреждал, советовал не надрываться, а, напротив, иной раз устраивать себе денек передышки и выбираться на природу – и вот его предостережения нежданно сбылись: с тяжелой головой я пробудился утром от тяжелого сна, и буковки колкой булавчатой чехардой запрыгали у меня перед глазами, едва я раскрыл книгу. Раболепно послушный любому слову наставника, я тотчас решил исполнить его совет и в череду неустанных трудовых дней вклинить день отдыха и развлечений. Выйти я решил сразу же, поутру, впервые хоть как-то осмотрел симпатичный, местами весьма старинный город, отсчитав не одну сотню ступенек, взобрался, чтобы размять отвыкшее от физических усилий тело, на церковную колокольню, а уж оттуда, со смотровой площадки, углядел в окружающем изумрудном раздолье серебристое мерцание небольшого озерца. Выросший на побережье северянин, я с детства пристрастился к плаванию, и именно сейчас, на верхотуре колокольни, откуда даже колышимая зелень окрестных нив казалась рябью на водной глади, меня обуяло – словно навеянное ветрами моей родины – неодолимое желание с головой окунуться в блаженную, освежающую прохладу излюбленной мною стихии. Отобедав, я быстро разыскал купальню и, едва бросившись в воду, с наслаждением ощутил радость и энергию своего тела, позабытую за истекшие недели силу и гибкость рук; за каких-нибудь полчаса солнце и ветер, лаская и холодя мою кожу, превратили меня в прежнего буйного молодца, хоть в шутку, хоть всерьез готового к драке, а то и жизнью рискнуть из-за дурацкой шалости; упоенно плескаясь и фырча, я вмиг запамятовал все книги и все науки на свете. С присущей мне одержимостью отдаваясь незаслуженно забытой страсти, я часа два отводил душу, радуясь новой встрече с водной стихией, раз тридцать нырнул с мостков, дважды переплыл все озеро туда и обратно и все еще не утолил свой пыл. Отдуваясь, играя мускулами, я нетерпеливо оглядывался в поисках еще какого-нибудь развлечения, жаждая вытворить что-то совсем уж лихое, особенное и рискованное.

И тут со стороны женской купальни донесся характерный толчок – я всем телом ощутил его натренированную уверенность по отдаче деревянного настила. И в тот же миг стройное женское тело, взмыв в воздух и описав дугу наподобие турецкой сабли, стремительно, красиво, головой вниз, ушло в воду. Раздался лишь легкий всплеск, чуть вспенилась белой кипенью вода, а стройная фигурка уже снова вынырнула и резкими, энергичными гребками поплыла к островку на середине пруда. «За ней! Догнать!» – азартно стрельнуло в мозгу, я ринулся следом и, мощными рывками выбрасывая плечи из воды, устремился в погоню. Однако незнакомка, судя по всему, заметившая мои намерения и тоже не чуждая спортивного азарта, уверенно пользуясь своим гандикапом, уже достигла острова и, резко повернув, поплыла обратно. Со своей стороны, и я, разгадав ее замысел, повторил ее маневр и еще поднажал, уже почти настигнув беглянку, уже рассекая руками ее пенистый след, – нас разделяло не больше двух метров, но тут отважная ловкачка вдруг нырнула, а немного погодя голова ее снова показалась над водой уже возле самого барьера женской купальни, что исключало дальнейшее преследование. Рассыпая брызги вокруг себя, гордая победительница поднялась по лесенке, но наверху все-таки вынуждена была остановиться, прижав к груди руку – должно быть, переводила дух; однако потом обернулась и, увидев меня, все еще дрейфующего возле барьера, от души рассмеялась, озорно сверкнув зубами. Лица ее я против солнца да еще под купальной шапочкой толком разглядеть не мог, так что мне, побежденному, достался лишь этот ее веселый, торжествующий смех.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации