Текст книги "У войны не женское лицо"
Автор книги: Светлана Алексиевич
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
О расплавленных подшипниках и русском мате
«Вся я в отца… Его дочка…
Отец мой, Мирон Ленков, прошел путь от безграмотного паренька до командира взвода в гражданскую войну. Был настоящий коммунист. Когда он умер, мы остались с мамой жить в Ленинграде, всем лучшим в себе я обязана этому городу. Моей страстью были книги. Рыдала над романами Лидии Чарской, зачитывалась Тургеневым. Любила поэзию…
Летом сорок первого… В конце июня мы поехали к бабушке на Дон. Война застала нас в дороге. По степи сразу стали носиться – аллюр три креста – коннонарочные с военкоматскими повестками. Пели, пили и плакали навзрыд казачки, провожая казаков на войну. Я пошла в станицу Боковскую в райвоенкомат. Сказали коротко и жестко:
– Детей на фронт не берем. Комсомолка? Вот и прекрасно. Помогай колхозу.
Лопатили хлеб, чтобы не перегорел в буртах. Потом убирали овощи. Мозоли на руках стали твердыми, губы потрескались, лицо покрылось степным загаром. И если я чем-то отличалась от хуторских девочек, то только тем, что знала множество стихов и могла читать их наизусть всю длинную дорогу с поля домой.
А война приближалась. Семнадцатого октября фашисты оккупировали Таганрог. Люди уходили в эвакуацию. Бабушка осталась, а нас с сестрой отправила: “Вы молодые. Спасайтесь”. До станции Обливская шли пять суток. Сандалии пришлось выкинуть, в станицу входили босиком. Начальник станции всех предупреждал: “Не ждите крытых вагонов, садитесь на площадки. Сейчас подадим паровоз и отправим вас на Сталинград”. Нам повезло – мы забрались на площадку с овсом. Погрузили в зерно босые ноги, укрылись платком… Тесно прижались друг к дружке и задремали… Хлеб у нас давно кончился, мед тоже. В последние дни нас прикармливали казачки. Мы стеснялись брать, заплатить было нечем, а они уговаривали: “Ешьте, жалюшки. Всем сейчас худо, помогать надо друг дружке”. Я давала себе зарок никогда не забыть этой людской доброты. Никогда! Ни за что! И не забыла.
Из Сталинграда пароходом, затем снова поездом добрались в два часа ночи до станции Медведицкое. Людской волной нас выплеснуло на перрон. А так как сами, превратившись в две сосульки, мы не могли двигаться, то стояли, придерживая друг друга, чтобы не упасть. Не рассыпаться на осколки, как на моих глазах рассыпалась однажды лягушка, извлеченная из сжиженного кислорода и брошенная на пол. К счастью кто-то, с кем мы вместе ехали, о нас вспомнил. Подкатила наполненная людьми бричка, нас привязали сзади. Надели ватники. Сказали: “Идите, иначе вы замерзнете. Не отогреетесь. Вас нельзя везти”. Мы сначала падали, но шли, потом даже бежали. И так шестнадцать километров…
Село Франк – колхоз “1-го мая”. Председатель колхоза очень обрадовался, когда узнал, что я из Ленинграда и успела окончить девять классов:
– Вот и хорошо. Будешь мне тут помогать. За бухгалтера.
На какой-то момент я даже обрадовалась. Но тут увидела висевший за председательской спиной плакат “Девушки, за руль!”.
– Не буду сидеть в конторе, – ответила председателю. – Если меня научат, я смогу водить трактор.
Тракторы стояли, занесенные снегом. Мы откапывали их, разбирали, обжигая руки о металл, оставляя на нем куски кожи. Проржавевшие, туго затянутые болты казались приваренными. Когда не удавалось стронуть их с места против часовой стрелки, пытались открутить по ее ходу. Как на грех… Именно в этот момент… Будто из-под земли, вырастал бригадир Иван Иванович Никитин, единственный настоящий тракторист и наш наставник. Он хватался за голову и не мог удержаться от русского мата. Эх, ты! Мать твою… Ругань его была как стон. Но все равно один раз я заплакала…
В поле выехала задним ходом: в коробке скоростей моего СТЗ большинство шестерен были “беззубыми”. Расчет был прост: за двадцать километров какой-нибудь трактор выйдет из строя и тогда с него переставят коробку скоростей на мой. Так и случилось. Такая же, как я, трактористка Сарочка Гозенбук, не заметив, что из радиатора вытекла вода, запорола мотор. Эх, ты! Мать твою…
Я до войны на велосипеде не научилась ездить, а тут – трактор. Подолгу разогревали моторы в нарушение всех правил – открытым огнем. Узнала я и что такое перетяжка. И как заводить трактор после такой процедуры – вкруговую не покрутишь, вполоборота не заведешь… Смазочные материалы и горючее – по нормам военного времени. За каждую каплю отвечаешь головой, так же как и за расплавленный подшипник. Эх, ты! Мать твою… За каждую каплю…
В тот день… Перед выходом в поле открыла краник картера – проверить масло. Пошла какая-то сыворотка. Кричу бригадиру, что автол новый надо залить, он подошел, каплю в руках растер, понюхал зачем-то и говорит: “Не бойсь! Еще день поработать можно”. Спорю: “Нельзя, сами говорили…”. Он заводится с пол-оборота: “Наговорил на свою голову – спасу от вас нет. Куклы городские! Грамотные больно. Эх, ты! Мать твою…”. Езжай, так твою разэтак… Поехала. Жарко, трактор дымит, дышать нечем, но все это ерунда: как подшипники? Кажется мне, что постукивают. Остановлюсь – вроде нет. Дам нагрузку – стучат! И вдруг – под самое сиденье – тук, тук, тук!
Глушу мотор, подбегаю к смотровым люкам – два шатунных подшипника расплавила вчистую! Опустилась на землю, обняла колесо и во второй раз за войну заплакала. Сама виновата: видела же, какое масло! Мата испугалась. Его бы отматерить в ответ, так нет, гнилая интеллигенция.
Обернулась на какие-то звуки. Ну и ну! Председатель колхоза, директор МТС, начальник политотдела и, конечно, наш бригадир. Из-за него все!
А он стоит и двинуться не может. Все понял. Молчит. Эх, ты! Мать твою…
Директор МТС тоже все понял:
– Сколько?
– Два, – отвечаю.
По законам военного времени – это надо идти под суд. Статья: халатность и вредительство.
Начальник политотдела поворачивается к бригадиру:
– Что ж ты своих девчонок не бережешь? Как я могу это дитя отдать под суд!
Как-то оно и обошлось. Разговорами. Но – бригадир больше при мне не матерился. А я научилась… Эх, ты! Мать твою… Такое закатывала…
А потом случилось счастье: нашлась наша мама. Она приехала, и у нас опять была семья. Мама вдруг сказала:
– Я думаю: тебе надо идти в школу.
Я не сразу поняла:
– Куда?
– Кто за тебя будет кончать десятый класс?
После всего пережитого было странно оказаться снова за школьной партой, решать задачки, писать сочинения, зубрить немецкие глаголы, вместо того чтобы бить фашистов! И это когда враг вышел к Волге!
Мне нужно было подождать совсем немного: через четыре месяца – семнадцать лет. Не восемнадцать, так хотя бы семнадцать. И уж тогда никто не завернет меня домой! Никто! В райкоме все прошло гладко, а в военкомате пришлось повоевать. Из-за возраста, из-за зрения. Но первое помогло второму… Когда речь зашла о возрасте, я обозвала военкома бюрократом… И объявила голодовку… Села с ним рядом и двое суток не сдвинулась с места, отодвигая предлагаемый им кусок хлеба и кружку кипятку. Пригрозила, что умру с голодухи, но сначала напишу записку, кто виноват в моей смерти. Вряд ли он испугался и поверил, но все-таки направил меня на медкомиссию. Все это происходило в одной комнате. Рядом. И когда врач, проверив зрение, развела руками, военком рассмеялся и сказал, что я зря голодала. Пожалел меня. Но я ответила, что это я из-за голодовки ничего не вижу. Отошла к окну, поближе к злосчастной таблице, и разревелась. И ревела до тех пор… Долго ревела… Пока не выучила нижние строки. Потом утерла слезы и сказала, что готова еще раз пройти комиссию. И прошла.
Десятого ноября сорок второго года, запасшись, как было приказано, продуктами на десять суток, мы (человек двадцать пять девчонок) забрались в кузов потрепанного грузовика и запели “Дан приказ”, заменив слова “на гражданскую войну” словами “защищать свою страну”. Из Камышина, где мы приняли присягу, по левому берегу Волги шли пешим маршем до самого Капустина Яра. Там размещался запасной полк. И там, среди тысяч мужчин, даже как-то затерялись. Приезжали “покупатели” из разных частей, набирали пополнение. Нас они старались не замечать. Все время мимо…
В пути я подружилась с Аннушкой Ракшенко и Асей Басиной. Обе они никакой специальности не имели, я же свою считала невоенной. И потому, кого бы ни окликали, мы трое дружно делали три шага вперед, полагая, что на месте любую специальность освоим быстро. Но нас обходили.
Но когда мы шагнули в ответ на команду: “Шофера, трактористы, механики – три шага вперед!”, “покупателю”, а это был молодой старший лейтенант, не удалось пройти мимо. Я сделала не три шага, а пять, и он остановился:
– Почему вы отбираете только мужчин? Я тоже трактористка!
Он удивился:
– Не может быть. А ну – порядок работы трактора.
– Один, три, четыре, два.
– А подшипники плавила?
Я честно призналась, что два шатуна расплавила вчистую.
– Хорошо. Беру. За честность. – И, кивнув, пошел дальше.
Стали со мной и мои подружки. Рядом. Старший лейтенант сделал вид, что так и надо. Эх, ты! Мать твою…
Командир части, знакомясь с пополнением, задал старшему лейтенанту вопрос:
– Ты зачем привез этих девочек?
Тот, смутился и ответил, что ему стало нас жалко: попадут куда-нибудь, перебьют, как куропаток.
Командир вздохнул:
– Хорошо. Одну – на кухню, другую – на склад, кто пограмотнее – в штаб писарем. – Помолчал и добавил: – Жалко, красивые.
Самой “грамотной” была я, но работать писарем! И при чем тут наша красота? Забыв о военной дисциплине, я прямо-таки взвилась:
– Мы – добровольцы! Шли защищать Родину. Пойдем только в боевые подразделения…
Почему-то полковник сразу сдался:
– В боевые так в боевые. Двоих – в летучку, на станки, а эту, языкастую, – на сборку моторов.
Так началась наша служба в сорок четвертой автобронетанковой полевой мастерской. Мы были заводом на колесах. На машинах, их звали летучки, – стояли станки: фрезерные, расточные, шлифовальные, токарные; электростанция, заливка, вулканизация. На станках работали по два человека. Каждый по двенадцать часов, без единой минуты передышки. На обед, ужин, завтрак подменял напарник. Если подходила очередь кому-то идти в наряд, другой работал двадцать четыре часа. Работали в снегу, в грязи. Под бомбежкой. И уже никто не говорил, что мы – красивые. Но красивых девочек жалели на войне, жалели больше. Это правда. Их жалко было хоронить… Жалко было выписывать маме похоронку… Эх, ты! Мать твою…
Мне часто сейчас снятся сны… Я знаю, что они снятся, но я их редко запоминаю. Но остается ощущение, что я где-то была… И вернулась… Во сне в секунду укладывается то, что в жизни требует годы. А в другой раз перепутаю, где сон, а где реальность… По-моему, это было в Зимовниках, я только пришла прилечь на пару часов, как началась бомбежка. Эх, ты! Мать твою… Лучше пусть меня убьют, чем испорчу себе такую радость, как двухчасовой сон. Где-то рядом сильно рвануло. Дом покачнулся. Но я все равно засыпаю…
У меня страх отсутствовал, не было этого чувства. Даю слово. Только после самых яростных налетов дергал зуб, в котором была дырочка. Да и то недолго. Я бы до сих пор считала себя страшно храброй, если бы спустя несколько лет после войны не была вынуждена из-за постоянных, нестерпимых и совершенно непонятных болей в самых разных точках своего организма обратиться к специалистам. И опытнейший невропатолог, спросив, сколько мне лет, изумился:
– К двадцати четырем годам разрушить всю свою вегетативную нервную систему! Как же вы жить собираетесь?
Я ответила, что жить собираюсь хорошо. Во-первых, я – жива! Я так мечтала выжить! Да, я осталась жива, но прошло всего несколько месяцев послевоенной жизни, и у меня опухли суставы, отказала и стала страшно болеть правая рука, еще более ухудшилось зрение, опущенной оказалась почка, смещенной – печень и, как сразу выяснилось, вчистую разрушена вегетативная нервная система. Но я всю войну мечтала, что буду учиться. И университет стал для меня вторым Сталинградом. Я окончила его на год раньше, иначе не хватило бы сил. Четыре года в одной шинели – зимой, весной, осенью – и до белизны вылинявшей гимнастерке… Эх, ты! Мать твою…»
Антонина Мироновна Ленкова, автослесарь полевой автобронетанковой мастерской
«Требовался солдат… а хотелось быть еще красивой…»
За несколько лет записаны уже сотни рассказов… На книжных полках у меня рассортированы сотни кассет и тысячи печатных страниц. Вслушиваюсь и вчитываюсь…
Мир войны все больше открывается мне с неожиданной стороны. Раньше я не задавала себя вопросов: как можно было, например, годами спать в окопах неполного профиля или у костра на голой земле, ходить в сапогах и шинелях, и наконец – не смеяться, не танцевать? Не носить летние платья? Забыть о туфлях и цветах… Им же было по восемнадцать-двадцать лет! Я привыкла думать, что женской жизни нет места на войне. Она невозможна там, почти запретна. Но я ошибалась… Очень скоро, уже во время первых встреч, заметила: о чем бы женщины ни говорили, даже о смерти, они всегда вспоминали (да!) о красоте, она являлась неистребимой частью их существования: «Она лежала в гробу такая красивая… Как невеста…» (А. Строцева, пехотинец) или: «Мне должны были вручать медаль, а у меня старая гимнастерка. Я подшила себе воротничок марлей. Все-таки белый… Мне казалось, что я такая в эту минуту красивая. А зеркальца не было, я себя не видела. Все у нас разбомбили…» (Н. Ермакова, связистка). Весело и охотно рассказывали они о своих наивных девичьих ухищрениях, маленьких секретах, невидимых знаках, как в «мужском» быте войны и в «мужском» деле войны все-таки хотели остаться самими собой. Не изменить своей природе. Память их на удивление (все-таки сорок лет прошло) сохранила большое количество мелочей военного быта. Деталей, оттенков, красок и звуков. В их мире быт и бытие смыкались, и течение бытия было самоценно, они вспоминали о войне как о времени жизни. Не столько действия, как жизни, я не раз наблюдала, как маленькое в их разговорах побеждало большое, даже историю. «Жалко, что красивая я была только на войне… Там прошли мои лучшие годы. Сгорели. Потом я быстро состарилась…» (Анна Галай, автоматчица).
Через расстояние многих лет одни события вдруг укрупнялись, другие – уменьшались. И укрупнялось человеческое, интимное, оно становилось и мне, и, самое любопытное, даже им самим более интересным и близким. Человеческое побеждало нечеловеческое, только лишь потому, что оно человеческое. «Ты не бойся моих слез. Не жалей. Пусть мне больно, но я тебе благодарна, что вспомнила себя молодую…» (К. С. Тихонович, сержант, зенитчица).
Этой войны я тоже не знала. И даже не подозревала о ней…
О мужских сапогах и женских шляпках
«Жили мы в земле… Как кроты… Но какие-то безделушечки у нас сохранялись. Весной веточку принесешь, поставишь. Радуешься. А ведь завтра тебя может и не быть, – об этом про себя думали. И запоминаешь, запоминаешь… Девочке одной прислали из дому платьице шерстяное. Мы завидовали, хотя носить свое платье не разрешалось. А старшина, это же мужчина, ворчал: “Лучше бы тебе простынку прислали. Полезнее”. У нас простыней не было, подушек тоже. Мы спали на ветках, на соломе. Но у меня были припрятаны сережки, я ночью надену и сплю с ними…
Когда меня первый раз контузило, я не слышала и не говорила. Сказала себе: если не восстановится голос, брошусь под поезд. Я так пела, и вдруг голоса нет. Но голос вернулся.
Счастливая я, сережки надела. Прихожу на дежурство – кричу от радости:
– Товарищ старший лейтенант, докладывает дежурная такая-то…
– А это что?
– Как что?
– Вон отсюда!
– В чем дело?
– Немедленно выдернуть сережки! Что это за солдат?
Старший лейтенант был очень красивый. Все наши девчонки были в него немножко влюблены. Он нам говорил, что на войне требуются солдаты и только солдаты. Нужен был солдат… А хотелось быть еще красивой… Я всю войну боялась, чтобы ноги не покалечило. У меня красивые были ноги. Мужчине – что? Ему не так страшно, если даже ноги потеряет. Все равно – герой. Жених! А женщину покалечит, так это судьба ее решится. Женская судьба…»
Мария Николаевна Щелокова, сержант, командир отделения связи
«Я всю войну улыбалась… Я считала, что должна улыбаться как можно чаще, потому что женщина должна светить. Перед отправкой на фронт старый профессор нас так учил: “Вы должны каждому раненому говорить, что вы его любите. Самое сильное ваше лекарство – это любовь. Любовь сохраняет, дает силы выжить”. Лежит раненый, ему так больно, что он плачет, а ты ему: “Ну, мой миленький. Ну, мой хорошенький…” – “Ты меня любишь, сестричка?” (Они нас всех, молоденьких, звали сестричками.) – “Конечно, люблю. Только выздоравливай скорей”. Они могли обижаться, ругаться, а мы никогда. За одно грубое слово у нас наказывали вплоть до гауптвахты.
Трудно… Конечно, трудно… Даже вот в юбке залезть на машину, когда одни мужчины кругом. А грузовики высокие, специальные санитарные машины. Заберись на самую макушку! Попробуй…»
Вера Владимировна Шевалдышева, старший лейтенант, хирург
«Дали нам вагоны… Товарняк… Нас двенадцать девчонок, остальные все мужчины. Десять-пятнадцать километров проедем, и поезд стоит. Десять-пятнадцать километров – и опять нас в тупик. Ни воды, ни туалета… Понятно?
Мужчины разложат костер на остановке, трясут вшей, сушатся. А нам где? Побежим за какое-нибудь укрытие, там и раздеваемся. У меня был свитерочек вязаный, так вши сидели на каждом миллиметре, в каждой петельке. Посмотришь, затошнит. Вши бывают головные, платяные, лобковые… У меня были они все… Но не буду же я вместе с мужчинами… Не буду вместе вшей этих жарить. Стыдно. Выбросила свитер и осталась в одном платьице. На какой-то станции чужая женщина вынесла мне кофточку, туфли старые.
Долго ехали, а потом еще долго шли пешком. Был мороз. Я шла и все время держала зеркальце: не обморозилась ли? К вечеру вижу, что обморозила щеки. До чего глупая была… Слышала, что когда обморозишь щеки, то они белые. А у меня красные-красные. Думаю, что пусть бы они всегда у меня были обмороженные. А назавтра они почернели…»
Надежда Васильевна Алексеева, рядовая, телеграфистка
«У нас было много красивых девчонок… Пошли в баню, а при бане парикмахерская работала. Ну и, друг на дружку глядя, брови все покрасили. Как дал нам командир: “Вы воевать или на бал приехали?”. Всю ночь плакали, оттирали. Утром ходил и повторял каждой: “Мне нужны солдаты, а не дамы. Дамы на войне не выживают”. Очень строгий командир. До войны он был учителем математики…»
Анастасия Петровна Шелег, младший сержант, аэростатчица
«Мне кажется, я две жизни прожила – мужскую и женскую…
Когда попала в училище, там сразу военная дисциплина: и на учении, и в строю, и в казарме – все по уставу. Поблажек нам, как девушкам, никаких. Только и слышалось: “Прекратить разговор!”, “Разговорчики!”. Вечером рвешься посидеть, повышивать… Ну, что-то женское вспомнить… Не разрешалось ни в коем случае. А мы остались без дома, без домашних хлопот, и было как-то не по себе. Давали только час отдыха: сидели в ленинской комнате, писали письма, можно было постоять вольно, поговорить. Но ни смеху, ни громкого крика – это было не положено.
– Песню можно было спеть?
– Нет, нельзя.
– А почему нельзя?
– Не положено. Вот в строю иди, пой, если дадут команду. Команда: “Запевала, запевай!”
– А так нельзя?
– Нельзя. Это не по уставу.
– Трудно было привыкать?
– Мне кажется, я к этому и не привыкла. Только успеешь уснуть, вдруг: “Подъем!”. Как ветром сдувает нас с постелей. Начинаешь одеваться, а у женщин одежек больше, чем у мужчин, то одно летит из рук, то другое. Наконец ремень в руки – и бегом к раздевалке. На ходу хватаешь шинель и мчишься в оружейную комнату. Там надеваешь чехол на лопату, продергиваешь через ремень, надеваешь подсумок на него, кое-как застегиваешься. Хватаешь винтовку, на ходу закрываешь затвор и с четвертого этажа по лестнице буквально скатываешься вниз. В строю приводишь себя в порядок. И на все на это даются считанные минуты.
А это уже на фронте… Сапоги у меня на три размера больше, загнулись, пыль в них въелась. Хозяйка принесла два яйца: “Возьми в дорогу, такая худенькая, что скоро переломишься”. А я тихонько, чтобы она не видела, разбила эти два яйца, они маленькие были, и почистила сапоги. Конечно, хотелось есть, но победило женское – быть красивой. Вы не знаете, как шинель трет, какое это все тяжелое, какое это все мужское – и ремень, и все. Особенно я не любила, что шинель шею трет, и еще эти сапоги. Шаг менялся, все менялось…
Я вспоминаю, что мы были грустные. Все время ходили грустные…»
Станислава Петровна Волкова, младший лейтенант, командир саперного взвода
«Не так легко было сделать из нас солдат… Не так просто…
Получили обмундирование. Старшина построил:
– Выровнять носки.
Мы выравниваем. Носки ровные, а сами-то мы сзади, потому что сапоги сорокового – сорок первого размеров. Он:
– Носочки, носочки!
А потом:
– Курсантки, грудь четвертого человека!
У нас это, конечно, не получается, и он на весь голос:
– Что вы там в карманы гимнастерок положили?
Мы смеемся.
– Отставить смех, – кричит старшина.
Чтобы четко и правильно отработать прием приветствия, все – от стульев до вывешенных плакатов – заставлял приветствовать. Ох, и намучился он с нами.
В каком-то городе привели нас строем в баню. Мужчины – в мужское отделение, а мы – в женское. А там женщины кричат, кто что закрывает: “Солдаты идут!”. Нас не различишь – девчонки мы или мальчишки: мы и подстрижены, и форма на нас военная. А в другой раз пошли в туалет – женщины милиционера привели. Мы ему говорим:
– Так куда нам идти?
Он тогда давай на женщин кричать:
– Это же девчата!
– Какие то девчата, то солдаты…»
Мария Николаевна Степанова, майор, начальник связи в батальоне стрелкового корпуса
«Помню только дорогу. Дорогу… То вперед, то назад…
Когда мы прибыли на Второй Белорусский фронт, нас хотели в штабе дивизии оставить, мол, вы женщины, зачем вам на передовую. Мы: “Нет, мы – снайперы, нас посылайте куда положено”. Тогда они нам говорят: “Пошлем вас в один полк, там хороший полковник, он девок бережет”. Разные командиры были. Нам так и сказали.
Этот полковник нас встретил такими словами: “Смотрите, девки, приехали воевать, воюйте, а другим делом не занимайтесь. Кругом мужчины, а женщин нет. Черт его знает, как вам еще эту штуку объяснить. Война, девки…”. Он понимал, что мы еще совсем малявки. Первый раз налетели самолеты. Я присела и закрыла голову руками, потом подумала, что руки тоже жалко. Еще не была готова к смерти.
Помню, как в Германии… Ой, смешно! В одном немецком поселке нас разместили на ночь в жилом замке. Много комнат, целые залы. Такие залы! В шкафах полно красивой одежды. Девочки – каждая платье себе выбрала. Мне желтенькое одно понравилось и еще халат, не передать словами, какой это был красивый халат – длинный, легкий… Пушинка! А уже спать надо ложиться, все устали страшно. Мы надели эти платья и легли спать. Оделись в то, что нам понравилось, и тут же заснули. Я легла в платье и халат еще наверх…
А в другой раз в брошенной шляпной мастерской выбрали себе по шляпке и, чтобы побыть в них хотя бы немного, спали всю ночь сидя. Утром встали… Посмотрели еще раз в зеркало… И все сняли, надели опять свои гимнастерки, брюки. Ничего с собой не брали. В дороге и иголка тяжелая. Ложку за голенище воткнешь, и все…»
Белла Исааковна Эпштейн, сержант, снайпер
«Мужчины… Они такие… Не всегда нас понимали…
Но своего полковника Птицына мы очень любили. Звали “Батей”. Он был не похож на других, понимал нашу женскую душу. Под Москвой, это же отступление, самое тяжелое время, а он нам говорит:
– Девушки, Москва рядом. Я привезу вам парикмахера. Красьте брови, ресницы, завивки делайте. Пусть это не положено, но я хочу, чтобы вы были красивыми. Война длинная… Не скоро кончится…
И привез какую-то парикмахершу. Мы сделали завивки, покрасились. И такие счастливые…»
Зинаида Прокофьевна Гомарева, телеграфистка
«Побежали по льду Ладожского озера… В наступление. Тут же попали под сильный обстрел. Кругом вода, ранят – человек идет сразу ко дну. Я ползаю, перевязываю, подползла к одному, у него ноги перебиты, сознание теряет, но меня отталкивает и в свой “сидор” – мешок, значит, лезет. Свой “НЗ” ищет. Поесть – хотя бы перед смертью… А мы, когда пошли по льду, получили продукты. Я хочу его перевязать, а он – в мешок лезет и ни в какую: мужчины как-то очень трудно голод переносили. Голод для них был страшнее смерти…
А я о себе вот что запомнила… Сначала боишься смерти… В тебе соседствует и удивление, и любопытство. А потом ни того, ни другого – от усталости. Все время на пределе сил. За пределами. Остается до конца только один страх – быть некрасивой после смерти. Женский страх… Только бы не разорвало на куски снарядом… Я знаю, как это… Сама подбирала…»
Софья Константиновна Дубнякова, санинструктор
«Шли и шли дожди… Бежим по грязи, люди падают в эту грязь. Раненые, убитые. Так не хочется погибать в этом болоте. В черном болоте. Ну, как молодой девушке там лежать… А в другой раз, это уже в белорусских… оршанских лесах, там мелкие кусты с черемухой. Подснежники голубые. Весь лужок в голубом цвете. Погибнуть бы вот в таких цветах! Тут лежать… Дурошлеп еще, семнадцать лет… Это я себе так смерть представляла…
Я думала, что умереть – это как будто куда-то улететь. Один раз мы ночью говорили о смерти, но только один раз. Боялись произносить это слово…»
Любовь Ивановна Осмоловская, рядовая, разведчица
«Наш полк был полностью женский… Вылетели на фронт в мае сорок второго года…
Дали нам самолет “По-2”. Маленький, тихоходный. Летал он только на малой высоте, часто на бреющем полете. Над самой землей! До войны на нем училась летать молодежь в аэроклубах, но никто не мог и подумать, что его будут использовать в военных целях. Самолет был деревянной конструкции, сплошь из фанеры, обтянутой перкалью. Вообще-то марлей. Достаточно было одного прямого попадания, как он загорался – и сгорал в воздухе, не долетая до земли. Как спичка. Единственная солидная металлическая деталь – это сам мотор М-II. Потом уже, только под конец войны, нам выдали парашюты и поставили пулемет в кабине штурмана, а до этого не было никакого оружия, четыре бомбодержателя под нижними плоскостями – и все. Сейчас нас назвали бы камикадзе, может быть, мы и были камикадзе. Да! Были! Но победа ценилась выше нашей жизни. Победа!
Вы спрашиваете, как мы выдерживали? Я вам отвечу…
Перед уходом на пенсию я заболела от одной этой мысли: как это я не буду работать? Для чего же после пятидесяти лет закончила второй институт? Стала историком. А так – всю жизнь геолог. Но хороший геолог всегда в поле, а у меня уже силы были не те. Приехал врач, сделали кардиограмму, и меня спрашивают:
– Вы когда перенесли инфаркт?
– Какой инфаркт?
– У вас все сердце в рубцах.
А эти рубцы, видно, с войны. Ты заходишь над целью, тебя всю трясет. Все тело покрывается дрожью, потому что внизу огонь: истребители стреляют, зенитки расстреливают… Несколько девушек вынуждены были уйти из полка, не выдержали. Летали мы в основном ночью. Какое-то время нас попробовали посылать на задания днем, но тут же отказались от этой затеи. Наши “По-2” подстреливали из автомата…
Делали до двенадцати вылетов за ночь. Я видела знаменитого летчика-аса Покрышкина, когда он прилетал из боевого полета. Это был крепкий мужчина, ему не двадцать лет и не двадцать три, как нам: пока самолет заправляли, техник успевал снять с него рубашку и выкрутить. С нее текло, как будто он под дождем побывал. Теперь можете легко себе представить, что творилось с нами. Прилетишь и не можешь даже из кабины выйти, нас вытаскивали. Не могли уже планшет нести, тянули по земле.
А труд наших девушек-оружейниц! Им надо было четыре бомбы – это четыре сотни килограммов – подвесить к машине вручную. И так всю ночь – один самолет поднялся, второй – сел. Организм до такой степени перестраивался, что мы всю войну не были женщинами. Никаких у нас женских дел… Месячных… Ну, вы сами понимаете… А после войны не все смогли родить.
Мы все курили. И я курила, такое чувство, что ты немножко успокаиваешься. Прилетишь – вся дрожишь, закуришь – успокоишься. Ходили мы в кожанках, брюках, гимнастерке, зимой еще меховая куртка. Поневоле и в походке, и в движениях появлялось что-то мужское. Когда кончилась война, нам сшили платья хаки. Мы вдруг почувствовали, что мы девчонки…»
Александра Семеновна Попова, гвардии лейтенант, штурман
«Вручили мне недавно медаль… От Красного Креста… Золотую международную медаль “Флоренс Найтингейл”. Все поздравляют и удивляются: “Как это вы могли вытащить сто сорок семь раненых? Такая миниатюрная девочка на военных фотографиях”. Да, я их, может, двести вытащила, кто тогда считал. Мне это и в голову не приходило, мы этого не понимали. Идет бой, люди истекают кровью, а я буду сидеть и записывать. Я никогда не дожидалась, когда кончится атака, ползала во время боя и подбирала раненых. Если у него осколочное ранение, а я приползу к нему через час-два, то мне там нечего делать, человек останется без крови.
Три раза раненая и три раза контуженная. На войне кто о чем мечтал: кто домой вернуться, кто дойти до Берлина, а я об одном загадывала – дожить бы до дня рождения, чтобы мне исполнилось восемнадцать лет. Почему-то мне страшно было умереть раньше, не дожить даже до восемнадцати. Ходила я в брюках, в пилотке, всегда оборванная, потому что всегда на коленках ползешь, да еще под тяжестью раненого. Не верилось, что когда-нибудь можно будет встать и идти по земле, а не ползти. Это мечта была! Приехал как-то командир дивизии, увидел меня и спрашивает: “А что это у вас за подросток? Что вы его держите? Его бы надо послать учиться”.
Помню, не хватает бинтов… Такие страшные пулевые ранения, что кладешь на рану целый пакет. С себя все нижнее разорвала и ребят прошу: “Давайте снимайте кальсоны, нижние рубашки, у меня люди погибают”. Они поснимали, порвали на куски. Я их не стеснялась, вот как будто с братьями, мальчишечкой среди них жила. Идем, держимся втроем за руки, и средний спит час-два. Потом меняемся.
Дошла до Берлина. Расписалась на рейхстаге: “Я, Софья Кунцевич, пришла сюда, чтобы убить войну”.
Увижу братскую могилу, я перед ней на колени становлюсь. Перед каждой братской могилой… Только на коленях…»
Софья Адамовна Кунцевич, старшина, санинструктор стрелковой роты
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.