Автор книги: Сьюзен Макклелланд
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава пятая
Мадам Минк держала в руках лист бумаги.
Я понял, что это и есть список.
Я уставился на буквы – черные на белом.
Некоторые из них я узнал, но вдруг все они слились между собой. Внутри у меня все похолодело и раскалилось одновременно.
– Ромек, ты помнишь, как читать? – спросила мадам Минк, почувствовав, что что-то не в порядке.
– Нет, – хотел я ответить. Я успел закончить только четвертый класс. Мне было девять, когда я перестал ходить в школу. Сейчас мне исполнилось четырнадцать. В гетто раввин организовал секретный хедер, находившийся в подвале его дома, замаскированном цементной кладкой, чтобы охранники, включая еврейскую полицию на улицах, ничего не слышали. Хаим сказал, если кто-то хоть словом упомянет о том, что он учит нас иудейским молитвам и истории, ребе сразу убьют. Этим и ограничилось мое учение за прошедшие пять лет.
– Вот, – сказала мадам Минк, указав на одно из имен в списке. – Рахиль Лия Вайсман. Родилась в Скаржиско-Каменне, дочь Рифки и Хиля, сестра Ромека. Это же ты, верно?
Я кивнул; в глазах у меня то мутнело, то прояснялось, мутнело и прояснялось.
Наконец я поднял голову и уставился на желтое пятно на белом потолке.
– Где… где она? – воскликнул я с отчаянно колотящимся сердцем.
– В Фельдафинге. К югу от Мюнхена. Это в Баварии, в Германии, – ответила она. – Раньше в Фельдафинге был летний лагерь гитлерюгенда. А американцы превратили его в лагерь для перемещенных лиц.
– Можно мне туда поехать? – голос у меня дрожал, горло перехватывало. Казалось, меня вот-вот стошнит.
– Не раньше, чем закончится карантин. А еще тебе потребуются новые документы, мы готовим их для всех вас.
– Я хочу поехать сейчас, – сказал я. Медленно-медленно до меня доходило – Лия жива. И это лишь начало. Вскоре вся семья соединится. – Я не могу ждать.
Я встал на ноги и сложил руки на груди.
– Придется, – ответила мадам Минк. Я почувствовал, как профессор подошел ближе.
– Для начала тебе понадобится новая одежда.
Он положил руку мне на плечо.
– Ты не можешь вернуться в Германию в этой, – сказала мадам Минк, имея в виду мою форму гитлерюгенда. – За нее одну тебя могут убить. Сейчас нацистов повсюду отлавливают, избивают, пытают, даже убивают другие немцы, которые не поддерживали их.
Профессор убрал руку с моего плеча и протянул мне стакан воды. Держа его дрожащими пальцами, я сделал большой глоток. Шум за дверями затих. Побоище между мальчиками прекратилось. Я слышал лишь громкое тиканье старинных часов, доносившееся из холла.
– Натан, – прошептал я, ставя стакан на стол. На моих глазах влажный круг начал расплываться под стаканом, оставляя на дереве пятно, и я заметил, что мадам Минк тоже на него смотрит. Она не собиралась делать шагов мне навстречу.
– Мой племянник, – объяснил я, приложив ладони к лицу. – Сын Голды и Хаима. Он был в сарае со мной.
Не знаю, что произошло в тот момент и откуда всплыло воспоминание, но, словно влага от стакана, история Натана вдруг проступила наружу из моей памяти.
– Когда Хаим услышал, что нацисты собираются согнать всех жителей гетто и отправить в лагеря, он увез нас с Натаном оттуда.
Мы с Натаном прятались в кузове его грузовика, под куском толстой парусины, которой он пользовался для малярных работ. Думаю, грузовик у Хаима был из HASAG. Хаим велел мне не издавать ни звука и следить, чтобы Натан тоже молчал, давая ему время от времени леденцы. Я чувствовал, как грузовик поехал, потом остановился. Слышал разговор Хаима с одним из охранников и шелест бумаги, вероятно, документов, подтверждающих, что он работает в HASAG. Дальше грузовик выехал из Скаржиско-Каменны. Когда Хаим сказал, что мы можем вылезать, я увидел, что мы за городом и стоим возле сарая. Прежде чем высадить нас из кузова, Хаим сказал, что нам надо спрятаться в сене и ждать его возвращения. Он дал мне еще леденцов для Натана и напомнил, что мы должны сидеть тихо. Мы с Натаном провели в сарае всю ночь и весь день. Ноги у меня затекли и болели. Но я шептал Натану на ухо истории из хедера и гладил его по спине, пока он не заснул. Потом Хаим приехал и увез Натана. А меня – нет.
– Натан, – повторил я, глядя на мадам Минк. – Я должен найти Натана. Должен убедиться, что он в безопасности. Мне надо его отыскать.
– Ромек, – ответила мадам Минк наконец, опустившись на колени передо мной. – Ромек, нам лучше не говорить о том, через что ты прошел… ты и все мальчики. Теперь надо смотреть в будущее. Ты знаешь, что такое будущее? Какого будущего ты хочешь?
Я наклонил голову набок и поглядел на нее, понимая, что больше всего на свете хочу рассказать этой женщине с кудрявыми волосами, так похожей на Голду, свою историю от начала до конца. Хочу вспомнить все то, что забыл.
Вместо этого я сделал глубокий вдох, а потом буркнул, что мне наплевать на будущее.
– Вот, значит, что вы про нас думаете? Что у нас с головами не в порядке. Что никакого будущего у нас нет!
– Это неправда! – одновременно воскликнули профессор и мадам Минк. Но я уже подскочил к дверям и бросился в холл, искать Салека и Абе, чтобы вместе прогулять занятия и пойти охотиться на лягушек.
Если мне нельзя рассказывать свою историю, лучше ее совсем забыть.
Я нашел Абе, Салека, Марека и Джо сидящими по-турецки под гигантской плакучей ивой в санаторном парке. Я присел с ними рядом. По очереди они стали трепать меня по голове и говорить, как меня ждали.
– Наконец-то, – сказал Абе, ткнув меня в плечо, – персонал начал реагировать на твое отвратительное поведение.
Он подчеркнул «твое», словно я один был в ответе за побоище в столовой.
– Ничего подобного, – пробормотал я, но не стал рассказывать о том, что Лия нашлась, в основном, потому что сам пребывал в шоке. Я-то думал, что Лия – дома, в Польше, со всеми остальными, дожидается меня.
Персонал OSE с самого нашего прибытия ничего не предпринимал относительно плохого поведения мальчиков, даже если мы срывали с веревок постельное белье – простыни и пододеяльники, – и напяливали их на себя, словно тоги, оставляя пятна от травы и грязи. Несколько старших мальчиков, несмотря на карантин, сбежали в Париж. Большинство предпочитали не слушать лекторов, которых к нам привозили, за исключением, естественно, интеллектуалов. Казалось, между нами идет негласное соревнование – кто первым сможет вывести сотрудников из себя. Тот, кто попадет в неприятности, удостоится воображаемой медали почета.
Впятером мы вышли на тропинку, ведущую в поле.
Перебрались через пролом в каменной стене и направились в сторону леса.
Мы миновали пастбище, где цвели одуванчики и золотарник, и вышли на луг, за которым начиналась проселочная дорога. В молчании, мы широким шагом двинулись по ней к тропинке, ведущей в лес. И тут бросились бегом, наперегонки, сорвав с себя рубашки и обвязав вокруг пояса. Мы все еще были худые, как щепки, практически без мускулов, но мчались с такой скоростью, что могли бы соперничать с Джесси Оуэнсом, чернокожим американским бегуном, про которого Яков рассказывал нам с Абе в Бухенвальде. Джесси Оуэнс сильно оскорбил Адольфа Гитлера, завоевав четыре золотых медали на Олимпийских играх 1936 года в Берлине. В Скаржиско-Каменны у нас не было радио, и я ничего не знал про Джесси Оуэнса до Бухенвальда.
Тропинка привела нас к еще одному проселку, по обочинам которого росли ромашки и лаванда, вечнозеленые кустарники и раскидистые ивы. Салек напомнил, что сходить с дороги небезопасно, потому что, как на северном побережье Франции, тут могут быть мины. Но нам не было до этого дела. Что нам смерть, если мы и так уже умерли.
Изображая американских солдат, мы стали целиться в стороны из палок и вроде как стрелять по нацистам. Мы петляли между деревьями, перебирались через ручьи, прыгая по камням или стволам поваленных деревьев, покрытых иссиня-зелеными лишайниками и мхом, словно это были мосты.
Мы наткнулись на заросли дикой вишни и малины и, не обращая внимания на кровоточащие царапины от шипов, рвали ягоды и ели их, пока языки у нас не сделались фиолетовыми. Набив ягодами животы, Абе и Салек стали стрелять из рогаток, сделанных из старых автомобильных покрышек. Они целились в лесных голубей и прочую живность.
Наконец мы вышли на прогалину и устроились отдохнуть на длинном плоском камне. Абе с Мареком предложили устроить костер. Мы с Салеком набрали хвороста и с помощью спичек, которые захватил Абе, разожгли огонь, на котором поджарили хлеб, припасенный с завтрака.
После этого мы какое-то время сидели тихо, глядя на огонь.
В тишине мне вдруг вспомнился поезд из польского Ченстохова в Бухенвальд: по мере того как люди в вагонах для перевозки скота умирали, у остальных появлялось место, чтобы присесть и даже вытянуть ноги. Кому-то удалось раздобыть банку тушенки, но ее никак не получалось открыть, поэтому тот человек разжег костер на полу вагона. Он бросил банку прямо в огонь, надеясь, что от жара крышка вскроется. Я подобрался поближе, чтобы согреться, потому что все происходило в январе, в морозы, а у меня из одежды была только лагерная роба. Банка взорвалась. Кипящее мясо брызнуло мне в лицо. Я закричал. Мне показалось, что я ослеп. Боль, физическая боль была такой сильной, какой я ни разу еще не испытывал. Мне хотелось умереть. Я обернулся к другому мальчишке из того же вагона, по имени Абе, и попросил взять крышку от банки и перерезать мне шею, чтобы я истек кровью до смерти. Так мы с Абе и подружились. Он отказался меня убивать.
Я, однако, был уверен, что как только мы прибудем в Бухенвальд, меня казнят. Мое лицо, как бы Абе и другие люди, которые ехали с нами, ни старались приукрасить ситуацию, полностью обгорело. Я чувствовал, как распухли у меня глаза и щеки, покрытые язвами. Нацисты наверняка сочтут меня больным, негодным к работе.
В лагере после регистрации нас с Абе подвели к ряду больших бочек с белым раствором – по словам кого-то из заключенных, это был дезинфицирующий состав против вшей. Мне приказали снять всю одежду и залезть в бочку.
Я сидел в металлической посудине, поджав ноги, весь трясся и тяжело дышал, убежденный в том, что если охранники увидят мое лицо, они меня тут же расстреляют. Один из них, в синей форме и черном берете, подошел ближе. Он посмотрел мне прямо в глаза. Похоже, мой последний миг настал. Длинной палкой, похожей на трость СС, он толкнул меня вниз, заставив полностью погрузиться в жидкость.
Он решил меня утопить.
Боль от соприкосновения ожогов на лице с дезинфицирующим раствором пронзила все мое тело. Я закусил губу, чтобы не закричать, и ощутил во рту вкус крови.
Но тут давление палки ослабело. Я всплыл на поверхность. Огляделся по сторонам. Охранник перешел к следующей бочке и теперь проверял другого заключенного.
Неужели я опять избежал смерти?
Дезинфицирующий раствор спас мне жизнь, потому что из-за своей едкости прижег раны. Мое лицо немедленно начало заживать.
Мы вышли назад на дорогу; вороны кружили у нас над головами, громко каркая, словно разговаривали с нами.
Пройдя еще с час, в течение которого мы то кричали, то ругались, то истребляли лесных обитателей – преимущественно наступая на жуков и улиток, поскольку стрелять из рогатки толком не научились, – мы оказались в небольшом городке. Дома там были крошечные, как у нас в Скаржиско-Каменне, с выцветшей краской, обветшалой штукатуркой и покосившимися заборами. Один стоял со всех сторон в строительных лесах.
– В этих местах шли бои между союзниками и нацистами, – объяснил Салек.
Джо, вообще немногословный, сказал, что хочет стать генералом, как Джордж Пэттон или Уолтон Уокер из американской армии. Оба они приезжали в Бухенвальд.
– Я хочу быть уверен, что то, что произошло с нами… со всем миром, больше не повторится, – негромко произнес Джо.
Я рассматривал дома. Мне казалось, что они, словно глаза, рассказывают свои истории. Эти дома, хоть и пострадавшие во время войны, таили в себе свет. Некоторые выглядели даже счастливыми.
– Мы можем напугать французов – решат, что война опять началась, – заметил Абе.
Я глянул на него: он надел снова свою рубашку гитлерюгенда и стал маршировать, как немецкие охранники в лагерях: носки натянуты, спина прямая, замах ногой от бедра. Джо и Салек разделись до трусов, а штаны и рубашки обмотали вокруг шеи, сказав, что не желают иметь ничего общего с этой одеждой. Абе с Салеком затеяли соревнование, кто дальше плюнет.
На окраине городка я заметил несколько велосипедов, выстроенных в ряд возле магазина.
– Что думаете? – спросил я, любуясь велосипедом с голубой рамой. Внезапно я вспомнил, что и мой был голубым – папа купил его для меня у соседей. Велосипед оказался мне великоват. Ноги не доставали до педалей. Пока я не подрос, мне приходилось просовывать ногу через раму и отталкиваться прямо от земли. Интересно, где мой велосипед сейчас?
– Почему нет, – лукаво ответил Абе, подскочил к маленькому красному велосипеду, взобрался на седло и помчался по улице.
Мы все похватали велосипеды и понеслись прочь из деревни – вверх по холму, потом вниз, разгоняя семейства уток, шагавших по дороге.
Мы ехали, казалось, много часов подряд, но каким-то образом все же вернулись к санаторию. Когда мы явились, ужин уже прошел, и на улице, похожие на свадебную фату, уже сгущались сумерки. До нас донеслась музыка – скрипичный концерт. Я подумал, что играть может один мальчик-венгр – не тот, который хотел побить нас с Абе, а другой, который после освобождения украл в Веймаре скрипку. Он ходил по лагерю и играл для американцев, а когда нас посадили на поезд до Франции, отказался расставаться со своим инструментом, хоть ему и приказали вернуть краденое.
Мы бросили велосипеды за голубятней.
Потом впятером спрятались в дальнем углу парка, уселись под плакучей ивой и доели то, что утром захватили с собой.
Мы еще долго сидели, почти не разговаривая друг с другом, в сгущающейся темноте, и сверчки пели нам ночную серенаду.
Глава шестая
И те пробоины подобны черным ранам,
Которым нет целенья и врача…
Русский еврейский поэт Хаим Нахман Бялик
Мы все еще были голодные, поэтому пошли в главное здание, на кухню.
Когда мы добрались туда, один из поляков из моего домика сказал, что мадам Минк меня искала.
Абе пробормотал, что теперь я точно попался. Салек махнул остальным рукой, скомандовав дожидаться в столовой.
Мадам Минк велела мне снова сесть на массивный стул с подлокотниками. Сама она направилась к своему столу и стала копаться в лежащих на нем бумагах.
– Нашла! – воскликнула она, усаживаясь за столом на точно такой же стул.
Я невольно выпрямил спину и почувствовал, как у меня пересохло во рту, думая: Вот оно! Наверняка это мой билет в Фельдафинг.
– Ты знаешь Эли? – вместо этого спросила она. Я кивнул.
– Он пишет о том, что пережил, – сказала мадам Минк, глядя мне в глаза. Она смотрела не мигая. На мгновение мне показалось, что мы с ней соревнуемся – кто первый отведет взгляд. Я проиграл.
– Видишь ли, обычно мы не советуем вам, мальчики, говорить о своем прошлом – ради вашего же блага, чтобы вы двигались вперед, но возможно…
Мадам Минк подтолкнула ко мне через стол блокнот, карандаш, резинку и точилку. Я открыл блокнот – страницы были пустые.
– Зачем он мне? – спросил я.
– Профессор подумал, может быть, ты захочешь написать о пережитом, как Эли. Может, мы неправы и это тебе поможет, станет своего рода терапией, если ты выскажешь все.
В ее голосе сквозило напряжение, словно сама тема, рассказ о нашем прошлом ее пугал.
Я ничего не ответил, потому что в моем мозгу кружились тысячи мыслей, ни одну из которых я не мог ухватить, и от этого я ощущал еще бо́льшую скованность и тревогу.
– Я знаю, что ты очень умный, – продолжала мадам Минк. – Это очевидно. Ты быстро нагонишь пропущенное, когда вернешься на занятия. Ну, а пока ты можешь заменять рисунками слова, которых не знаешь. Расскажи свою историю в иллюстрациях, ну, или как тебе удобнее.
Я ничего не отвечал.
– Мне бы хотелось, чтобы ты вернулся на занятия.
– Навряд ли, – буркнул я в ответ.
Занятия? Зачем они мне? Я скоро поеду в Польшу, обратно к семье.
– Ну ладно. Поговорим об этом, когда ты будешь готов. Ну, а пока попробуй зарисовать что-нибудь… например Натана, – сказала она, подталкивая блокнот, карандаш и резинку еще ближе ко мне.
При упоминании о Натане я подскочил на месте. Ноздри у меня раздулись, гнев застил глаза. На лбу выступил пот, руки сами собой сжались в кулаки. Натан, хотелось мне закричать ей в лицо, принадлежит только мне, он единственный, что у меня есть своего, все, что у меня осталось – эта история, воспоминание о Натане.
– Никогда больше не произносите его имя, – хриплым голосом отрезал я.
– Прости. Я просто хочу помочь.
– А мне не нужна ваша помощь, – прошептал я. – Я еду домой, в Польшу.
Она поднялась с места и встала прямо передо мной. Положила руки мне на плечи, словно собиралась обнять. Я задрожал. Затрясся всем телом. В последний раз меня обнимали… когда?
И хотя я готов был ее оттолкнуть, в то же время мне очень хотелось оказаться в ласковых объятиях мадам Минк, как когда-то в объятиях мамы. Я хотел, чтобы она сказала мне, что все будет хорошо.
– Ромек, я должна тебе кое-что сообщить.
Я заглянул в ее печальные глаза.
Она сглотнула, прежде чем начать, и сделала глубокий вдох.
– Ромек, у тебя больше нет дома, куда можно вернуться, – прошептала она.
Я помотал головой, показывая, что не понимаю.
– Большинство домов, принадлежавших в Польше евреям, немцы отдали другим семьям или просто разрешили неевреям селиться в них. К нам постоянно поступают новости из Польши о том, что евреи возвращаются в свои дома, и новые владельцы их убивают. Для евреев в Польше очень опасно. Польша теперь под контролем Советского Союза. Ехать туда нельзя.
У меня закружилась голова. Перед глазами промелькнуло воспоминание – точнее, мечта, благодаря которой я выжил в лагерях смерти, – как я вбегаю в дом и мама восклицает: «Малыш вернулся!» Я был уверен, что это не просто фантазия, а реальность – пророчество.
Не может быть, что мадам Минк права.
– Я говорю правду, Ромек, – мягко продолжала она. – Я и сама хотела бы ошибаться.
– Если бы я знал, – пробормотал я неожиданно для себя после долгой паузы, – я бы лучше сдался. Лучше бы я…
– Я понимаю, Ромек.
И впервые за все время – я это почувствовал – она действительно понимала.
Дверь кабинета мадам Минк распахнулась. Одна из поварих объявила, что началась новая драка.
Я проглотил слова, готовые слететь с языка, напомнив себе, что никому нельзя верить – ни единому человеку.
Я пошел к себе в домик, неся под мышкой блокнот, карандаш, резинку и точилку.
Мальчики еще не вернулись. Воздух был словно парное молоко. На фоне раскидистой ивы я заметил светлячков.
Проходя по дорожке между домиками, я краем глаза заметил, что к дверям прикреплены листки, которых раньше там не было.
Я замедлил шаг, чтобы прочитать, что на них написано. Названия городов: Лодзь, Будапешт, Варшава…
– Персонал решил, что лучше разместить нас по домикам с теми, с кем мы из одного города, – услышал я за спиной тот самый голос.
Эли всегда возникал из ниоткуда. Он выступил вперед из темноты и встал передо мной, улыбаясь своей кривой улыбкой.
– Они подумали, что лучше разделить нас по городам, а не по возрасту, тогда мы перестанем драться. Что это у тебя? – спросил он затем, указывая на мой блокнот.
Я сказал, это надо, чтобы писать.
– Я тоже пробую писать, – ответил он, развернулся и пошел прочь.
– А что ты пишешь? – спросил я.
Эли остановился, оглянулся и медленно заговорил, словно подбирая нужные слова.
– О безумии и смерти… о моем отце… о лагерях, – произнес он. – Я пишу о том, что удается вспомнить, не только тут, – сказал он, постучав пальцем по виску, – и не только тут, – он прикоснулся к груди. – Но и о том, что между, что связывает одно с другим.
Я покачал головой. Эли опять говорил загадками – я никогда не мог понять, что означают его слова.
– Тебе нравится писать? – спросил я. Не знаю почему, но мне было приятно его внимание.
– Да, – прошептал он и добавил: – Люди из OSE делают все, чтобы побороть то, с чем они… весь мир… никогда раньше не сталкивались. Думаю, им впервые приходится спасать таких, как мы, детей, столкнувшихся с наихудшими проявлениями человечества.
«Я помню много разных вещей… они приходят ко мне во сне, в видениях», – хотелось мне сказать.
– Я чувствую свою вину, – произнес я вместо этого. – Но не знаю, за что.
Эли пристально поглядел на меня.
– Думаю, многие из нас чувствуют себя виноватыми, потому что мы выжили, а большинство – нет.
Дальше он сказал, что до него дошли слухи – некоторые люди считают нас неисправимыми, плохими детьми, раз мы выжили там, где это мало кому удалось.
– Но это неправда. Я вообще не думаю, что во всем, что произошло с нами, с нашими близкими, с нашим народом, был какой-то смысл. Никакого смысла не было. И вина, по-моему, это попытка отыскать смысл в бессмыслице.
Он снова развернулся, собираясь уходить.
– Моя семья жива, – выпалил я.
Эли опять остановился, но на этот раз не повернулся ко мне. Довольно долго он ничего не говорил.
– Ладно, спокойной ночи, – бросил он наконец через плечо.
– Я даже не помню, как держать карандаш! – крикнул я ему вслед. Он уже завернул за угол.
Скаржиско-Каменны я не нашел ни на одной двери.
– Ты в домике с мальчиками из Лодзи, – сказал мне венгр, который хотел меня побить. Я вздрогнул, уверенный в том, что сейчас, когда мы наедине, он набросится на меня с кулаками. Но тут я заметил слезы у него на глазах.
– Наверное, ты уже слышал, – сказал он приглушенным голосом, – про Польшу, что туда нельзя будет вернуться.
Я кивнул. Когда он проходил мимо, мы столкнулись с ним плечами. Я снова вздрогнул, думая, что он меня ударит.
– Из-з-вини, – вместо этого пробормотал он. – Мне очень жаль.
Кое-как мне удалось отыскать домик для детей из Лодзи.
Зайдя внутрь, я скользнул глазами по кроватям – возле одной на тумбочке лежали моя неиспользованная зубная щетка и кусок мыла. Даже испорченная еда оказалась на своем месте, под подушкой.
Я улегся на койку и уставился на деревянные перекладины верхнего яруса. В горле царапало, глаза застилал туман. А потом случилось это. Сначала всхлип, потом плач и, наконец, рыдание. Слезы залили мне щеки, рубашку и наволочку, которую я закусил зубами, чтобы сдержать стоны.
Я рыдал и рыдал, хрипя с такой силой, что голос у меня охрип, а потом и вовсе пропал.
Я не поеду домой.
У меня больше нет дома.
Я – единственный выживший из Скаржиско-Каменны.