Электронная библиотека » Татьяна Москвина » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Всем стоять"


  • Текст добавлен: 24 декабря 2014, 17:05


Автор книги: Татьяна Москвина


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Однако, по моему мнению, «сверхнациональное» сознание вовсе не есть нечто высшее и лучшее в сравнении с национальным. Если признать ценностью человеческую индивидуальность, то точно такой же ценностью следует признать индивидуальность той или иной человеческой общности, то есть национальное.

Действительно, одно время собирались «в мире без России, без Латвии, жить единым человечьим общежитьем». Только по видимости слова Маяковского напоминают знаменитое пушкинское «когда народы, распри позабыв, в великую семью соединятся». У Пушкина народы забудут распри, а не то, что они народы, да и семья – все-таки не общежитие. Жизнь опровергла «без России, без Латвии» – опровергла потому, что она, в отличие от агрессивных и весьма заносчивых форм интеллекта, знает толк в ценности рода и вида.

Если в национальном видеть только частное, ограниченное, узкое, отклоняющееся от абстрактного эталона, то и человеческая индивидуальность потеряет свое почетное место в иерархии ценностей.

Не оттого ли в «Днях затмения» человек так эмоционально беден, так неинтересен, так духовно незначителен и в выразительности своей сильно уступает тому же варану?

Если в кино удачно играют непрофессиональные актеры, это, как я думаю, означает только то, что режиссер увидел нужный ему тип одаренности (пусть и в очень ограниченном диапазоне) в человеке, специально актерской деятельностью не занимающемся, а не то, что можно взять кого угодно и силой своего гения преобразить. Правда, те задачи, которые ставит режиссер Умарову и Ананишнову, выполнить, наверное, не столь уж трудно, главное – сохраняя сосредоточенное, серьезное, философское лицо, говорить тихим, ровным голосом, не проявляя никаких эмоций. Такому поведению и объяснение есть в предлагаемых обстоятельствах фильма – очень жарко, так что все персонажи как бы квелые от жары. От жары друзья наши не щеголяют нарядами, как в «Скорбном бесчувствии», и их хорошо вылепленные, блестящие от пота торсы и тому подобная ювенильная морока сообщают фильму ноту чувственности, иногда чуть-чуть смягчающей то глубокое эмоциональное отчуждение, в которое погружает фильм.

Новый человек Малянов отрешен не только от национального, но и от многих других конкретных частностей живого бытия. Он равнодушно принимает сестру (Ирина Соколова), с холодным любопытством смотрит на учителя Глухова, которого уводит крикливая и пестрая жена-бурятка, и, судя по монтажу (вслед за уходом Глухова – завод, зубчатые колеса, грязные механизмы), механизмы семейственности также чужды ему. Единственный эпизод, когда Малянов выказывает какие-то чувства, заботу о другом, – сцена с ребенком-ангелом. Несмотря на прямолинейную иллюстративность (во время пребывания ангела у Малянова по радио звучит католическая месса), это единственная сцена, производящая живое впечатление.

Но какие объяснения ни «вчитывай» в фильм – преступил ли черту Малянов, отказавшись от естественных связей с миром, или «преступление» состоит в его работе, или просто в том, что он симпатичный молодой человек, а вокруг все так уродливо и дико, – в любом случае противостояние героя и среды должно было прийти к какому-то итогу. От Софокла до братьев Стругацких в искусстве действовал один закон – герой, нарушивший то, что именуют по-разному (круг, равновесие, Гомеостатическое мироздание, порядок, воля богов), испытывал сильнейшую реакцию, месть, вступал в борьбу и чаще всего погибал. Герой «Дней затмения» ни в какую борьбу не вступает. И оказывается ни с того, ни с сего победителем – в финале фильма он со своей рассеянной полуулыбкой смотрит на город, и тот… исчезает, как призрак. Как, почему? Без всякой борьбы одолеть змея, варана Иосифа, русскую миссию, наглядную агитацию, национальный кошмар? Но режиссер так верит в своего героя, что не считает нужным что-либо обосновывать. Малянов подается как «положительно прекрасный человек», город – как ужасный призрак. Поэтому город должен исчезнуть.

В предисловии к монтажным листам редактор фильма Татьяна Смородинская называет Сокурова: «яростный революционер формы». По этой логике творчество Сокурова надо рассматривать в одном ряду с Тарковским, Фассбиндером, Бунюэлем, Антониони, Рене и т. д. Вряд ли надо ставить режиссера в столь неловкое положение. В его фильме нет ничего такого, чего не было бы уже в мировом кинематографе. Освоение открытий – закономерный и неизбежный этап, но ведь не яростная революция формы. Меня ничуть не раздражает откровенная цитатность и подражательность фильма, начинающаяся прямо с названия, как не раздражает таковая же цитатность и подражательность сегодняшней «молодой поэзии» – превращение стилевых открытий одиноких гениев в разменную монету, привычную речь, приобщение к утраченным, или неизвестным, или неосвоенным способам мышления и языка есть здоровое желание обновляющейся культуры выработать необходимый для нее тип человека, способного к мобильному, широкому, постоянному диалогу с любой традицией, любым стилем. В этом общем процессе Сокуров занимает свое бесспорное место.

Хотелось бы разобраться в другом – во-первых, с именем Андрея Тарковского, возникающим довольно часто рядом с именем Александра Сокурова; во-вторых, с упоминающимся в фильме «авангардистом Алейниковым» (имеются в виду братья Алейниковы, лидеры «параллельного кино»).

По типу героя, по способу контакта со зрителем Тарковский, как мне кажется, противоположен Сокурову. Никогда героем Тарковского не был человек духовно незначительный; режиссер русской «школы переживания», Тарковский стремился к непосредственному вчувствованию-вживанию своего зрителя в происходящее – отсюда его знаменитые «длинноты». Увеличивая сверхинформационную длительность действия, он добивался полного сопереживательного эффекта. Вот, падая, ушибаясь, приходя в отчаяние и снова надеясь, в муках и беспокойстве зритель ищет глину вместе с Бориской из «Рублева», вот вместе с Бертоном поглощает дьявольскую красоту мегаполиса в «Солярисе». Все это разумно и целесообразно. Но для чего невероятно долго зритель наблюдает толчею милиции в квартире Снегового, которого он вряд ли сумел разглядеть и запомнить, не то что полюбить? А подобных сцен немало в фильме, и именно они делают его двухсерийным.

Тарковский, полагаю, не был религиозен в точном смысле этого слова. Приверженность религии исключает «богоискательство» – чего же искать, когда любая религия есть полное всеохватывающее объяснение всего мира и назначения человека в нем. «Богоискательство» приводит, как правило, либо к атеизму, либо к мистике. Черная, мучительная, кошмарная мистика последних фильмов Тарковского, наверное, произвела впечатление на Сокурова – но мистика «Дней затмения» удручает своей несерьезной декоративностью, она ничем не оплачена и выглядит нарочитой завитушкой слога. Как в бульварном романе – в день затмения молодой человек отправился в морг, и там мертвый сосед предупредил его об опасности выхода «за круг». Только, в отличие от бульварного романа, слова Снегового: «Теперь твое место рядом со мной», – не нашли никакого развития, ведь лирическим волеизъявлением режиссер уничтожил опасный для героя город.

Слова «Алейников» и «авангардист» намекают, видимо, на возможность известных сопряжений между «Днями затмения» и «параллельным кино», любительской продукцией московских и ленинградских экспериментаторов. Именно в нем, по утверждению самих авторов «параллельного кино», зрителю предлагают взглянуть на «шизоидно-абсурдный мир» (см. «Советский экран», 1988, № 13), построенный на принципе импровизационного произвола. Импровизационный произвол отличает и «Дни затмения» – так, к примеру, большая часть музыки, звучащей в фильме, в самом деле списана с трансляции по радио: что нашли более или менее подходящее, то и вставили в картину. Нельзя сказать, чтобы вовсе не было попаданий: когда перед рассказом Вечеровского о родителях, крымских татарах, над тихим, мрачным поселком разливается песня «Выйду на улицу» в исполнении Стрельченко, это уместно и точно; но такие попадания крайне редки, в основном царят либо необязательность, либо прямая иллюстративность.

«Параллельное кино», плод озорства молодых людей не при должности, хорошо именно тем, что это озорство; господа Алогизм и Абсурд – важнейшие господа царства Комического – резвятся в «параллельном кино» вовсю. Но ни резвости, ни озорства, ни юмора, ни иронии не найдем в «Днях затмения», кроме того, этот мир не вовсе «беспричинно-следственный» и законченно абсурдный – в нем то и дело видны обрывки каких-то мнений и идей, причин и следствий, сюжета; образы исполнены мрачной многозначительности.

Вот в начале фильма герою приносят посылку, а в ней находится упакованный в фольгу огромный кусок желе, внутри которого заключен омар. Зеленовато-желтый брус, похожий на аквариум, выглядит интригующе, омар – это нечто изысканно-культурное, плавающее на таких вершинах цивилизации, до которых нам, видимо, уже не доплыть. Но герой не чувствует искушения омаром. Другой бы испугался, заметался, снес омара в милицию – герой его преспокойно съел. Нам показали скелет омара с мухами. Затем сестра Малянова, услышав об омаре, подбрасывает еще дополнительную «восточную» ассоциацию: «Омар… Хайям» – говорит она.

Право, такой художественности можно сочинить много. Например: человек стоит на скале; бой быков; тигр спит в клетке; женщина ест креветки; солдат ползет по пустыне; муха пытается выбраться из стакана; Бейрут сверху; тигр просыпается и потягивается; ребенок бежит по зеленым холмам; очередь у пивного ларька, Москва снизу; тигр рвет зубами мясо; все это – под «Страсти по Иоанну», сквозь которые прорываются позывные программы «Время». Мне на сочинение этой художественности понадобилось три минуты…

В свое время Александр Тимофеевский увидел в «Скорбном бесчувствии» одно лишь напористое, агрессивное и безосновательное самоутверждение режиссера («Искусство кино», 1987, № 9). Тогда мне показалось, что проницательный критик слишком уж сурово обошелся с фильмом. Русское авторское кино, бедное дитя на тонких ножках, только что открывшее томик Фрейда, никак не выдерживает суда, руководствующегося «чувством соразмерности и сообразности». Да и биографии почти всех знаменитых режиссеров доказывают: надо много снимать, прежде чем до чего-то «досниматься»; редко когда первый или второй фильм оказывается значительным, и это – у признанных корифеев авторского кино.

Но теперь, посмотрев фильм Сокурова, снятый без Давления, в полной свободе, думаю, что этот режиссер скорее все-таки имитирует, нежели полномочно представляет авторское кино.

1988

Отечественные заметки

И может быть, плоды моих горестных заблуждений послужат кому-то счастливым уроком.


Понятие «духовный образ нации» принадлежит к числу оголтело романтических, в отличие, скажем, от «национального характера», поддающегося, говорят, даже и научному изучению.

Но всякое романтическое ведь имеет в себе хоть зернышко реализма.

«Духовный образ нации», по моим наблюдениям, есть целостный художественный образ, возникающий в результате совокупных усилий культуры.

Как правило, он отлично чувствуется и усваивается, объясняется же куда менее определенно. При достаточном знакомстве с какой-либо национальной культурой в ее историческом развитии, всегда появится некий цельный образ при слове «Франция» или «Англия», или «Япония». Закрепить же этот образ – задача невероятно трудная и чреватая всякого рода ошибками, банальностями, произвольными обобщениями…

Потому будем довольствоваться быстрыми и, может статься, неожиданными взглядами, а к концу разговора, может, чуть-чуть и приблизимся к какому-то знанию о предмете – современной России.


После очередного просмотра «Андрея Рублева» поразилась словам, на которые раньше не обращала внимания. Эпизод «Нашествие». Татары врываются в город. Вот один из жителей поднял защитную дубину и тут же опустил, разглядев стоящего перед ним врага: «Братцы! Да вы же русские!» «Я тебе покажу, сволочь владимирская…» – отвечает тот.

Пожалуй, никогда не доводилось яснее понимать, что есть «период феодальной раздробленности».

«Местное сознание», при всей естественности и даже обаянии (люблю не отвлеченную химеру, а то, что знаю, – свой кусочек земли), может при соответствующих обстоятельствах обернуться дикой и преступной стороной. Этим самым – «Я тебе покажу, сволочь владимирская».

Не грозит ли оно нам?

Пожалуй, пока все-таки нет. Бродят-ходят, не дают покоя сопрягающие, скрепляющие идеи и чувствования. Скрепляет и переживание общей драмы, совместное стояние на краю.

На таком краю возникают образы, подобные тому, что появился в одном из стихотворений Юрия Кузнецова. В нем поэт живописует сильный, огромный дуб, чья внутренность давно сгнила.


Изнутри он обглодан и пуст,

Но корнями долину сжимает,

И трепещет от ужаса куст

И соседство свое проклинает.


Поэт мог и не предполагать возникающих у меня ассоциаций. Но мне они кажутся очевидными.

Величавый дуб. «Обглодан и пуст», а все-таки величав, все-таки дуб, а не какая-нибудь там карликовая березка. Могучий и исключительный – на фоне «долины ровныя». И куст не зря трепещет.

И на краю, в дремучей чаще горьких сомнений и рефлексий, ощущения все те же, мысли и слова – те же. В отчаянном болезненном стихе – равно как в тревожном песнопении. Величавая, могучая, исключительная, небывалая.


Тут остановимся.

Несомненно, в иерархии отечественных жанров патриотическая песня занимает высокое и почетное место, как ода в классицизме. Объяснение в любви к величавой, могучей, исключительной и небывалой Родине есть право и обязанность художника, высокая миссия искусства в целом и настоящая основа массовой культуры, понимаемой в ее действительном смысле.

Каково происхождение этого жанра?

В поисках ответа я взялась за чтение имеющихся в нашем распоряжении сборников русских народных песен.

Результат меня, по меньшей мере, изумил.

Мне не удалось найти особенно заметных следов патриотической песни. Народ не пел ни о своем величии, ни о своей исключительности.

«Ты прощай, прощай, Ростов, славный городочек, с частыми кабаками!»


Разливалися все болота, все луга,

Растворилися все трактиры-кабаки,

Порасстроился Питер-город и Москва,

Вот хорош Питер, Москва очень широка…

Уж ты батюшка мой, Ярославль-город!

Ты хорош, славно сам построен,

Лучше Киева, лучше Питера,

Лучше матушки каменной Москвы…


И так далее. Самым патриотическим в современном смысле слова является утверждение, что «Пареж славный городок», да есть получше «Парежа» – «все в нас каменная Москва».

Подобные хвалы родному городу и месту, трогательные и очень простодушные (поскольку слава города зависит, например, от наличия в нем хороших кабаков), – капля в море народной песни. Это море шумит-поет нам о другом – о жизненном цикле простого человека, о превратностях его судьбы, о его любви, радости, горе. О его доле, наконец.

Повторю: в народном самосознании не существует понятия о своем величии и своей исключительности. Тот, кто рожден с естественной мыслью – «за морем веселье, да чужое, а у нас и горе, да свое», – есть часть целого, целому никак не противопоставленная.

Совсем иная картина получается от чтения текстов патриотических песен, скажем, 50х – 80-х годов нашего столетия. Здесь человек выделяется из целого, помещается как бы напротив своей Родины, внимательно ее рассматривает и доказательно объясняет, за что, собственно, он ее любит (я имею в виду именно массовый поток таких произведений, не единичные образцы индивидуального творчества).

Во-первых – «здесь проходила юность моя».

Во-вторых – «ты хороша, земля моя родная» (перечисляются поля, луга, озера, просторы и т. п.).

В-третьих – «золотое раздолье, вольно дышится тут», «здесь, под небом под звездным, я счастливо живу». Живи автор этих строк несчастливо, то, стало быть, еще неизвестно, был бы риторическим или нет вопрос, поставленный в одной из песен: «изменю ли тебе я, другие края полюбя?» А так – баш на баш, люблю тебя – живу счастливо…

Притом эта магическая, заклинательная, неестественная напряженность (верю! люблю! славлю!) старательно стилизована под лирическое излияние простой народной души.

Однако натужные, искусственные, специальные «патриотические» усилия (не сам патриотизм! Надеюсь, понятно, что речь не об этом) абсолютно чужды народному сознанию. Во всяком случае, тому, что было раньше.

А теперь?


Наверное, нет большой нужды доказывать, что народное творчество и массовая культура есть вещи противоположные и враждебные друг другу. Для меня это аксиома.

Большой наивностью было бы считать, что массовую культуру навеяло нам западным ветром, что она у нас не слишком значительна и связана только с некоторыми явлениями последних лет, скажем, с эстрадизацией театра или развлекательным кинематографом.

Массовая культура заключает нас в крепкие свои объятия чуть ли не с колыбели. Если вы сомневаетесь, то загляните в методички для утренников в детском саду, в буквари, учебники родной речи и пособия по внеклассному чтению, сценарии массовых празднеств и содержание торжественных концертов и т. п.


Да здравствует Родины мирное небо!

Да здравствует море растущего хлеба!

Леса, и сады, и большие поля!

Да здравствует наша родная земля!


Это читают и пятилетний малыш, и пятидесятилетний народный артист. И казалось бы, что тут может вызвать возражение? Кто в самом деле не желает мирного неба, моря растущего хлеба, здоровья лесам и полям родины?

И тем не менее в этих «многотиражных», колоссально распространенных заклинаниях заключена многотиражная ложь.

Она будет особенно видна, если разместить ее на фоне того, что реально происходило с лесами, полями и реками нашей родины, с ее городами, культурными ценностями и людьми искусства. Очевидно, напряжение влюбленной в Россию души должно было в этих заклинаниях и разрешиться, чтобы на реальную родину уже мало что оставалось.

В безличном пространстве этой массовой культуры человеческая жизнь, отдельная, личная, неповторимая, – переставала существовать.

Человек становился абстрактной единицей в числе других абстрактных единиц (рек, озер, лесов, полей) – и с десятикилометровой высоты того самолета, на котором эта массовая культура создается, он уже был неразличим.

Эта массовая культура направлена на то, чтобы человек сызмальства приноравливался прятать свое личное живое нутро в одежды мнимостей, научился принимать требуемые формы и растворяться в магических заклинаниях.

Приноровился? Научился? Растворился?

Теперь зайдем с другой стороны.

В 1987 году на ленинградском фестивале самодеятельных рок-групп где-то ближе к концу произошло нечто вроде скандала.

С отвращением описывали потом некоторые газеты, как на сцену вылез долговязый, в тельняшке панк. Он плевался, ругался, курил, грубил, что-то хрипел – короче говоря, всячески оскорблял эстетические чувства воспитанной аудитории.

Но сочли, что это было правильно и хорошо, поскольку таким гласным образом возмутительный панк разоблачил сам себя и все увидели, что ничего интересного запретный плод из себя я не представляет.

А вот давайте послушаем и его, ужасного панка:


Ясень к земле клонится,

Как моя душа,

Снова в холодильнике

Нету ни шиша.

До получки маленькой

Мне четыре дня.

Не ходите, девушки, замуж за меня!

Мне четыре дня.

Не ходите, девушки, замуж за меня!


Особенно хорошо это, до слез пронзительное – «до получки маленькой мне четыре дня…» Всерьез полагаю такую песню образцом подлинного народного творчества.

Дело тут не в использовании каких-то фольклорных образов или интонаций. Здесь индивидуальность претворена в лирический монолог простого (ни шиша) русского (ясень – душа), советского (до получки маленькой) современного (холодильник) человека, задушевно и с юмором рассказывающего нам о своей немудреной жизни. Все искренне, естественно – никакими специальными средствами не добьешься этой «фольклорной» шероховатости, несовершенства. А что мудреные формы принимает нынче русская душевность, заворачиваясь аж в оболочку дикого эпатажа, так не диво – ведь невдалеке маячит пресс массовой культуры, если пройдется – может, и не раздавит: уж очень твердо.

И этот человек, что из песни, – он, конечно, ничего не имеет против того, чтобы леса и холмы, и родные поля здравствовали. Но петь его тянет о другом.

О доле своей.


Идея национальной исключительности и национального величия есть идея всякой и любой империи. «Тому в истории мы тьму примеров…» Если эти идеи не имеют или теряют свое господствующее положение, значит, нация не имеет или теряет значение империи.


В семидесятых годах прошлого века два гения сотворили два художественных мира, тесно связанных с их национальной философией и мнением о национальном характере. Это «История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина и «Снегурочка» А. Н. Островского. Город Глупов – и Берендеево царство.

Власть в Глупове изначально враждебна населению – губит ли она его в поисках крамолы, потакает ли его врожденному свинству. От одного безумия к другому – так движется история Глупова, и движется к катастрофе. Градоначальники сделаны из особого материала, заставляющего позабыть не только о разуме, но и вообще о какой бы то ни было человечески постижимой норме.

При особенной, восторженной любви к Щедрину, которого Островский называл библейским пророком, пророком по отношению к будущему (желающие могут проследить, что именно сбылось из пророчеств Щедрина, – выйдет неплохая книга), щедринское решение вопроса о движении национальной судьбы не могло удовлетворить драматурга. И поэтический образ прарусского народа из «Снегурочки» является, конечно, полемическим и дополнительным по отношению к народу «Истории одного города».

«Берендеево царство» Островского – иной, не сатирический взгляд на мир русских верований и чаяний. Жизнь берендеев, при всей ее натуральности и красочности, есть составляющая некоего трагического целого. Ведь пьеса заканчивается гибелью Снегурочки и Мизгиря, а разве гибель главных героев свидетельствует о благополучии мироустройства? – но все-таки зависят берендеи от мудрого царя и всевластного Ярилы-солнца, а не от безумного произвола разнородных мерзавцев.

«Да, трагично, но не бессмысленно», – словно говорил Островский.

Традиция щедринского отношения к вопросу о движении национальной судьбы имела довольно обширное продолжение. Щедрин был математиком русской жизни, открытые им величины описывал с максимально возможной ясностью, и неплохо, густо населена его «математическая школа». Все последующие сколь-нибудь примечательные сатирики и фельетонисты – исключая, конечно, тех невинных зубоскалов и сочинителей комических куплетов, которых у нас тоже почему-то торжественно величают «писателями-сатириками» в надежде убедить нас, что это-то и есть сатира, – все они, разумеется, имели перед глазами город Глупов.

«Снегурочка» Островского выродилась в какую-то немыслимую сусально-карамельную пошлость. Что в кино (где ее ставили несколько раз), что в детских спектаклях драмтеатров, что в опере (минус музыка) – все те же залихватски хохочущие берендеи, слащавый Лель, царь с приклеенной бородой, Снегурочка, трактуемая на манер Золушки, декоративные леса и этнографические пляски.

Пошлость, съевшая обаятельнейший из национальных мифов, конечно, не насытилась одною только «Снегурочкой». Она создала обширную эстетику, которую я бы условно назвала эстетикой «русского сувенира».

Все, чего днем с огнем не сыщешь на просторах нашей родины, разбухшее от постоянных денежных инъекций, разрумяненное, как старуха миллионерша: самовар в сапожках и трехметровом кокошнике под ручку с медведем на коньках и – ложкой по лбу матрешке!

Русский сувенир… Специально выращиваемые якобы «народные голоса», отличающиеся особой крикливой пронзительностью. Сарафаны, шитые золотом, в которые облачились бы охотно фрейлины на придворный маскарад. Счастливая улыбка на лице диктора, объявляющего: а сейчас русский танец!!!

«О боги, боги мои, яду мне, яду…»

Эстетика «русского сувенира» – наш собственный родной доморощенный кич – угнездилась в основном в своих особенных жанрах, слабо, в общем-то, затронув литературу, кино или театр. «Жестокий романс» Эльдара Рязанова или «Очи черные» Никиты Михалкова все ж таки подпорчены сентиментальной оглядкой на титанов и ностальгией по русской душевности, хотя и выраженной в формах куда менее крепких и убедительных, чем кичевые.

Объясняется это, наверное, либо подавляющим воздействием русской культуры, либо недостаточным осознанием собственного призвания. Впрочем, в данном случае я, как и Василий Белов, полагаю, что все впереди.


Уродство таких кинолент, как «Русь изначальная», «Легенда о княгине Ольге», «Ярослав Мудрый», «Василий Буслаев» и т. п., вовсе не в том, что они далеки от исторической правды. Ума не приложу, для чего кинематографу дублировать миссию популярных исторических сочинений.

Историческая правда должна быть там, где ей полагается быть, то есть в трудах историков.

Плохи эти фильмы оттого, что не выполняют своего назначения, ибо, занимая твердое место в массовой культуре, этого места не оправдывают. Если мальчишки во дворах играют в Фантомаса, а не в Василия Буслаева – фильм никуда не годен. Область национальных мифов, легенд и преданий есть либо основа индивидуального художественного творчества, либо источник крепкого «масскульта». Экран между тем заполнен уродцами, представляющими собой пошлые карикатуры на некогда существовавший колосс – «Александра Невского» Сергея Эйзенштейна.

Слабые, вялые, неэнергичные, непоследовательные взаимоотношения с национальной мифологией (она как будто и не чужая, и не родная). Едва-едва хватает энергии не жалконький маскарад – румяна для нервически истощенных лиц актрис, изображающих «русских красавиц», и щипцы для завивки волос «русских богатырей».


Несколько лучше дела обстоят с идеей о том, что Москва слезам не верит. Это куда ближе и роднее, чем борьба русских богатырей с хазарами и печенегами, про которых приходится строить смутные догадки, точно ли их надо не любить и не есть ли они тоже будущие члены СЭВ.

Личная жизнь простого, превозмогающего частные и общие трудности человека, обласканного впоследствии судьбой, и тому подобная «русская америка» имеет, по-моему, довольно блестящие виды на жительство.

Мысль о возможности индивидуального преуспеяния несмотря ни на что заключает в себе немало теплой, оптимистичной и вполне культурообразующей энергии. Произведениям, созданным на данную тему, обеспечен приятный интернациональный оттенок и здоровая конкуренция на мировом рынке.


Интересно, что в нашем календаре только один праздник не связан никак с исторической жизнью государства – Новый год.


В «Советской России» недавно опубликованы письма Дмитрия Кабалевского к музыковеду В. Малову. В частности, композитор с гневом и болью пишет о том, как чудовищно звучат народные песни в современных аранжировках, как уродуют и убивают народную песню под аккомпанемент электрогитар.

Действительно, может статься, современные «обработки» старинных песен большей частью вульгарны и оскорбительны для слуха серьезного композитора.

Но приходит и другая мысль – а что, если для настоящего, точного самовыражения народной души в ее современном состоянии нужно именно звучание электрогитар?

Режиссер Сергей Овчаров обратился к изучению народной смеховой культуры и преподнес нам плоды этого изучения в фильмах «Нескладуха», «Небывальщина» и «Левша». Эти симпатичные, искренние фильмы пришлись по сердцу многим эрудитам, но, как кажется, широкая публика не вполне узнала собственную смеховую культуру. Может быть, потому, что она, за редким исключением, выглядела как-то музейно-этнографически, мало сопрягалась с современной своей ипостасью. Недаром наибольшее оживление публики вызывали эпизоды «Левши», впрямую пародирующие современность.


Теперешние утомительные и многословные разговоры о «культурных традициях» полны самых произвольных утверждений. На любой вкус. «Наша литература всегда», «русский театр всегда», «русская поэзия всегда» – и к любому из этих заявлений можно добавить прямо противоположное.

Правильно, русский театр всегда стремился к высочайшему духовному напряжению и способствовал добру, правде и красоте. Точно так же русский театр всегда был облегченно-развлекательным и всячески потрафлял пошлым и низменным вкусам аудитории (если, конечно, не взять да и не вычеркнуть из памяти обтянутые лосинами ножки Варвары Асенковой). Совершенно верно, русская литература всегда пестовала и пропагандировала идеи социальной справедливости. Но она же подчас отказывалась принять эти идеи.

Разбирая недавно стихотворение одного молодого поэта, посвященное изображению полового акта, критик Л. Баранова-Гонченко уничтожила его на том основании, что оно противоречит целомудренной традиции русской поэзии. Стих-то из рук вон как плох, но без труда можно сыскать в русской поэзии и нецеломудренную традицию, даже и весьма богатую.


Какие-то таинственные намеки и зловещие слухи о возрождении в нашей культуре «славянофильских» концепций полагаю явным недоразумением. И тени их не сыщешь сегодня. Я, во всяком случае, знаю только один, да и то анекдотический пример некоторого «панславизма» – это фильм Игоря Масленникова «Ярославна, королева Франции».

Там славяне помогают будущей королеве на ее пути к укреплению Руси, неславяне злобствуют и вредят, а особняком стоят варяги, будущее историческое местоположение коих в системе врагов и друзей нации авторы фильма, видимо, не слишком отчетливо поняли. Там и лихая песня исполняется, с припевом: «Братья-славяне!»

Можно было бы сделать некоторые сопряжения известной части нашей косноязычной и с детства не выговаривающей больше половины букв «русофильской» публицистики – только не с Аксаковым, скажем, а исключительно с кругом идей, обретающихся в книге Н. Я. Данилевского «Россия и Европа».

Эта книга – катехизис русского шовинизма 80-х годов прошлого века. Автор ее – характернейшая фигура для русской литературной жизни, вечно (и по сию пору) производящей этаких наполеонов без войска, глав парламента без парламента и лидеров оппозиции без оппозиции. Лишенные возможности влиять на реальную политику, эти наполеоны пишут книги – в том числе и романы, а то и пьесы, все пытаясь что-то присоветовать властям, как правило, удивительно глухим к их проектам и трактатам.

Предлагаю читателям цитату из книги «Россия и Европа»: «Русский народ может быть приведен в состояние напряжения всех его нравственных и материальных сил, в состояние, которое мы называем дисциплинированным энтузиазмом (здесь и далее курсив мой. – Т. М.) – волею его государя… А 80-миллионный народ, способный по единственному слову главы своего и представителя прийти в состояние дисциплинированного энтузиазма, – есть сила, которой мир давно уже или даже вовсе еще не видал».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации