Текст книги "Возраст гусеницы"
Автор книги: Татьяна Русуберг
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
2
Когда мама умерла, с ней была только Руфь. Я узнал о ее смерти в гимназии. Просто на одной перемене зазвонил телефон. Я ответил. «Матильда Крау скончалась», – сказал официально вежливый и сочувственный голос. Мне хотелось закричать: «Тильда! Ее зовут Тильда. Всегда так звали!» Но я ничего не сказал. Голос в мобильнике сменился тишиной. И все вокруг затихло.
Я не оглох, нет. Просто звуки внезапно потеряли смысл. Превратились в белый шум. Радиоволны на коротких частотах, которые я перестал принимать. Я стоял посреди забитого студентами коридора с телефоном в опущенной руке, меня пихали плечами, потому что я загораживал дорогу, мне что-то говорили, но я не мог различить ни слова. Будто все слова тоже кончились – вместе с ней.
Следующее, что я помню, – дождь на моем лице. Холодный осенний дождь на забитой машинами парковке. Не знаю, как я там очутился. На заднем стекле автомобиля наклейка в грязных разводах – белая на темном. Карикатурные человечки: мужчина, женщина, трое детей – мальчик, девочка и младенец. И надпись: «Осторожно! На борту спиногрызы».
Эта картинка буквально сбивает меня с ног. Падаю на колени, прямо на мокрый асфальт. Осознание одиночества – внезапное, острое, жгучее – выбивает дыхание из груди. Я дышу рвано, коротко. Быть может, кричу. Не знаю. Со слухом все еще творится что-то странное. Задираю голову вверх и вижу дождь – серые плети-жгуты, свисающие со свинцового, без единого просвета неба. Оно щупает ими мое лицо: лоб, веки, щеки, губы. Может, хочет смыть. Может, просто запомнить.
Дождь лил всю ту неделю. И во время похорон тоже. Возможно, поэтому воспоминания о них у меня смазанные, расплывчатые, как рисунок акварелью, на который плеснули водой.
Помню, на кладбище нельзя было класть цветы на могилу. Их следовало ставить в специальный стальной держатель-вазу. Мне объяснили, что это из-за роботов-газонокосильщиков. Ради экономии ими заменили садовников, но роботы не видели разницы между травой и цветами. Они косили все подряд. Впрочем, как и сама смерть.
Я не узнал маму в гробу. Там лежала чужая женщина – седая, высушенная до костей и сморщенная. Вместо лица у нее был череп. Почему-то на женщину надели мамино лиловое платье. Оно было ей заметно велико. Руфь наклонилась и поцеловала ее в лоб. Это было настолько отвратительно, что я отвернулся.
В воздухе снаружи часовни тянуло сладковатым дымком. Дождь прибил к земле дым из трубы крематория, похожего на белый флагманский корабль, лежащий на зеленых волнах лужаек. Запах смешивался с тяжелым, навязчивым амбре старушечьих духов Руфь, от которой я пытался держаться подальше. Не знаю даже, от чего меня больше мутило – от этой вони или от ее сочувственно-осуждающего взгляда.
В последний раз, когда я видел маму живой, вокруг нее пахло цветами. Я притащил ей в хоспис огромный пестрый букет – в тот день, когда пришел навестить ее, сразу после злополучного дня рождения. По пути от порта цветы, правда, здорово потрепало – начинался шторм, а я, как обычно, ехал на велике. Но казалось, от этого астры, хризантемы и черт знает что там еще только пахли сильнее.
Она сидела у окна в кресле, покрытом мохнатой овечьей шкурой. На маме был лиловый свитер с высоким горлом и темнозеленые брюки. На фоне стерильной белизны палаты она казалась экзотической птичкой, особенно яркой по сравнению с траурно-черным нарядом Руфи, нахохлившейся вороной на краю больничной койки.
– Боже, сын, что случилось с твоими волосами?! – Мамин голос был звонким, как всегда, почти неуместно звонким в этой белизне и тишине, как будто силы, покидающие истончившееся до прозрачности тело, все сосредоточились в нем. Она улыбалась, но я видел тонкие пластиковые трубки, протянувшиеся от ее заострившегося носа куда-то вниз, за спинку кресла. Видел стоявшую у подлокотника капельницу и пульт с кнопкой КПА [4]4
КПА – контролируемая пациентом анальгезия.
[Закрыть], зажатый в маминых пальцах.
Я неловко сунул ей цветы, стараясь дышать в сторону, и начал извиняться за то, что не пришел вчера. Она нетерпеливо махнула бледной кистью с голубоватыми прожилками вен.
– Я же просила тебя как следует отметить! Надеюсь, ты так и сделал?
– Ну, в общем… – я покосился на Руфь, испепеляющую меня праведным взглядом, – ко мне пришли несколько друзей из гимназии и…
– Небось, пили всю ночь, – прошипела с койки Хромосома.
Мама перевела на нее сверкнувший льдом взгляд и попросила, словно приказала:
– Дорогая, ты не могла бы принести вазу для цветов? Жалко будет, если такое чудо завянет раньше времени.
Поджав синеватые губы, Руфь соскользнула на пол и выплыла в дверь, чуть не зацепившись за ручку вязаным платком. Стоило скрипу ее резиновых подошв затихнуть, мама кивнула на стоящий в углу стул для посетителей.
– Сядь поближе. Мне нужно кое-что тебе сказать.
Не знаю, чего я ожидал, но уж точно не разговора о страховках и пенсионных накоплениях. Я никогда не задумывался раньше, что случится с нашим домом, если мама умрет. Казалось само собой разумеющимся, что дом, в котором прошло мое детство, всегда будет стоять на своем месте, а мое место будет в нем. До тех пор, пока я сам не захочу уехать.
И вот оказалось, что мама все еще выплачивает ипотеку, но, к счастью, страховая сумма, которую я получу после ее смерти, должна покрыть кредит в банке, и я смогу оставить дом себе. К тому же мамина пенсия тоже перейдет на меня, а еще я получу страховку по потере кормильца.
Мама называла разные суммы, объясняла, где лежат самые важные документы, а я только и мог думать о том, что ее жизнь кто-то уже оценил в купюрах. Повесил ценник, как на ветчину в «Нетто». Экологически чистое мясо с низким содержанием жира. Или же это стоимость моего горя? Какую часть миллиона нужно потратить, чтобы оно перешло в тоску? Четверть? А сколько заплатить, чтобы тоска посветлела до легкой печали? Хватит ли миллиона, чтобы забыть, забыться, снова научиться жить – теперь уже одному?
– Ноа? – Мамин голос долетел до меня издалека, возвращая из вакуума пока еще воображаемого одиночества, в который я, кажется, вышел без скафандра. – Слышишь, что я говорю? Ты, главное, не бросай учебу. Получи образование. Выбери профессию. Это важно. О жилье тебе теперь думать не надо. Дом достаточно большой. И для детей места хватит. Мою комнату можно будет переделать под детскую, а еще есть место на чердаке. Там…
– Каких детей? – очнулся я.
Она серьезно посмотрела на меня глазами, казавшимися особенно крупными и живыми на бледном, исхудавшем лице.
– Сын, вообще-то, я надеюсь на внуков. Когда-нибудь ты встретишь милую девушку и… Или ты уже встретил? – внезапно прищурилась мама.
Я вспыхнул. Перед глазами невольно закрутилась бутылочка, указывая то на круглые щеки Дюлле, то на спадающую до ресниц челку Клары, то на блестящие от помады кислотно-розовые губы Эмилии.
– Нет, я… Я вообще-то думал в универ поступать. Может, в Орхус. Или в Копенгаген. Тут как-то не до девушек. – Не знаю, зачем я это брякнул. Ни о чем таком я не думал на самом деле. Мне только сейчас это в голову пришло. Я вообще о будущем старался не размышлять. Слишком страшно было.
По лицу мамы вдруг прошла судорога. Она откинулась на спинку кресла, кожа приняла землистый оттенок, глаза помутнели.
– Мам, ты как? Это от боли, да? – Я наклонился к ней, не зная, чем помочь, куда девать никчемные руки. Глаза сами нашли ее пальцы, лежащие на пульте с волшебной кнопкой.
Пальцы не двигались.
Я услышал, как за спиной открылась дверь, и обернулся. В палату вплыла Руфь с вазой на животе, судя по тому, как она ее несла, уже полной воды.
– Маме плохо, – выдохнул я с надеждой, смешанной с облегчением. Я знал, что теперь не один. Что эта унылая женщина в черном точно знает, что делать.
Она сухо кивнула, ловко сунула вазу на столик к цветам и посеменила к маме.
– Позвать медсестру?
– Не надо… – Слова были похожи на короткий стон. На лице у мамы выступил пот. Дыхание стало поверхностным. Ее потемневшие глаза нашли мои. – Послушай, Ноа, что я скажу. И Руфь пусть слышит. Я не хочу, чтобы ты бросал дом. Университет – это прекрасно, но учись здесь. Я не смогу обрести покоя, если буду волноваться, где ты и как ты. Остров – твоя родная земля. Тут ты вырос, начал взрослеть. Тут все тебя знают, и ты знаешь всех. Тут тебя поддержат, тебе помогут. Здесь безопасно. Положись на Руфь. Она позаботится о тебе. Она обещала. – Мама говорила все более короткими фразами в такт рваному дыханию. Темные круги под глазами обозначились резче, от уголков рта побежали к подбородку глубокие складки, словно трещины на фасаде дома, сотрясаемого подземными толчками.
Я схватил ее руку, вцепившуюся в деревянный подлокотник кресла, и поразился тому, какой она была холодной и влажной.
– Мам, не волнуйся! Я сам могу о себе позаботиться. Мне уже восемнадцать, забыла? – принялся жарко заверять я.
– Тильда, морфин, – негромко, но настойчиво напомнила Руфь.
Мама мотнула головой, влажная от пота прядь упала на лоб.
– Не сейчас… Пусть… пусть сначала пообещает, что не уедет. – Она начала говорить обо мне в третьем лице. Взгляд блуждал по комнате, словно она искала меня глазами, но не могла найти. – Восемнадцать… Совсем еще ребенок. Ребенок… – Ее глаза внезапно расширились, покрасневшие веки затрепетали, ладонь выскользнула из моей и прижалась к груди. Она смотрела куда-то мимо меня, в угол палаты, как будто увидела там то, что больше не видит никто.
В полной растерянности я взглянул на Руфь. Та быстро отвернулась к кровати и потянулась к лежащему на ней пульту.
– Надо позвать медсестру.
– Нет, – хрипло возразила мама и облизала пересохшие губы. Ее взгляд снова заскользил по комнате и остановился на мне. – Ноа… – Она всхлипнула, тонкие крылья носа затрепетали, глаза влажно блеснули и вдруг пролились двумя прозрачными слезами. Одна капля быстро скользнула вниз по щеке и сорвалась на шерстяной ворот свитера, другая задержалась в тонких морщинках у носа. – Мой мальчик. Только мой. Пообещай, что не бросишь дом. – Мамина рука потянулась ко мне, и казалось, этот простой жест дается ей с огромным усилием. Я сжал ее ледяные пальцы. За ее спиной дождь бросался в окно пригоршнями воды. Оно было плотно закрыто, но лицо у меня стало мокрым. – Мальчик мой. Единственный мой, – шептала она, цепляясь за меня. – Пообещай мне. Прошу.
– Обещаю, мам.
Еще мгновение она удерживала мой взгляд, будто запечатывая клятву, а потом что-то изменилось. Лицо разгладилось, расслабились мышцы, погасла воля в глазах, на которые скользнули отяжелевшие веки.
– Морфин, – тихо сказала Руфь. – Давно пора.
– Теперь уходи, – слабо, но отчетливо выговорила мама.
– Но… – начал я, и в это мгновение в палату вошла медсестра.
– Иди и не приходи больше, – сказала мама, не открывая глаз.
Спина медсестры, обтянутая синей униформой, закрыла ее от меня.
Больше в хоспис я не приходил.
3
Мамины вещи я принялся паковать вскоре после похорон. Невыносимо было натыкаться на материальные признаки ее присутствия в доме: забытые на дне бельевой корзины колготки; раскрытую книгу на прикроватном столике, положенную обложкой кверху; расческу у зеркала, между зубчиками которой запутались длинные русые волоски; магнитный листок на холодильнике с составленным ею списком продуктов, которые мы вечно забывали купить. Под словом «молоко» была приписка: «Не забывай обнимать маму хотя бы один раз в день. Это продлевает жизнь». И нарисованное сердечко в конце.
Иногда мне казалось, что ее вещи меняются местами. Будто кто-то перекладывает их, пока я сплю. Вчера расческа лежала у зеркала в коридоре, а сегодня я нашел ее в ванной. Колготки из корзины пропали, зато там обнаружились шерстяные носки, которые Руфь связала для мамы. Раскрытая книга на прикроватном столике становилась толще справа и худела слева, будто ее продолжали читать.
Я говорил себе, что это от того, что почти не сплю. Всем известно: от бессонницы случаются провалы в памяти и галлюцинации. Поэтому я и слышал шаги в коридоре по ночам. Скрип половиц за дверью спальни. Дальше, ближе, снова дальше. Я говорил себе, что дом старый, 1877 года. Рассохшиеся полы. Сквозняки.
Звуки всегда исчезали примерно там, где находилась дверь маминой спальни. Иногда мне казалось, что оттуда доносится смех. Детский смех.
Наверное, так и сходят с ума, думал я. От горя и одиночества. От пустоты старого дома. От осенних штормов, стучащихся в окна неподрезанными ветками деревьев, завывающих в дымоходе и грозящих свернуть с крыши печную трубу. Поэтому я купил в строительном магазине коробки для переезда. Решил сложить туда все мамины вещи и отдать в Армию спасения или Красный Крест. Пусть принесут хоть какую-то пользу.
Начал с коллекции коров. Все равно Мууси окончила свои дни на какой-то свалке, вместе с прочим мусором. А ее пестрые сестры были дороги маме, не мне. К тому же из-за той истории с летающими коровами в гимназии за мной наконец закрепилось прозвище. С легкой руки Фью из Крау я превратился в Кау, Крау-рову, Бешеного Ковбоя – вариантов было хоть отбавляй. Если честно, я бы скорее согласился на «эмо-боя», но что сделано, того не изменить.
Я собрал первую коробку, притащил из коридора старые газеты и принялся заворачивать в них коров. И тут в дверь постучали. Сначала я не придал этому значения. Подумал, у меня глюк. Стук был какой-то тихий, неуверенный. И вообще, зачем стучать, если у нас звонок? Почтальон бы позвонил. А у Руфи вообще был ключ. Мама ей дала, а я не попросил вернуть.
Но стук продолжался. Теперь громче и настойчивее. Я подумал, кто бы это мог быть. Я ничего не заказывал. Может, мама купила что-то по интернету? Скажем, из Китая. И вот посылка шла, шла несколько месяцев и наконец дошла, но уже никому не нужна. Если не открывать дверь, ее унесут на пункт выдачи в местном супермаркете, а через какое-то время отошлют обратно. Но тогда я так и не узнаю, что в ней было. Что мама могла заказать, уже зная о… Наверное, это было нечто очень нужное. И важное. Для нее. Или для меня? Вдруг это какое-то послание? Как письмо в бутылке, которое вынесло на берег нашего острова. Может, она специально так рассчитала, что посылку получу я?
Я сунул полузавернутую в бумагу статуэтку обратно на полку и поспешил к входной двери.
– Иду! – крикнул из коридора, поскольку стук затих, и я испугался, что почтальон уедет, не дождавшись меня.
Повозившись с замком, распахнул дверь и зажмурился. В потоках яркого света на пороге стояла она. Я успел разглядеть силуэт. Замер, не решаясь открыть глаза. Боясь одновременно того, что она исчезнет, и того, что она и вправду вернулась.
– Привет. – В голосе, совсем не похожем на мамин, слышалась неуверенность. – Я не вовремя?
Я распахнул глаза и, щурясь на свет, уставился на ежащуюся в легкой куртке одноклассницу.
– Дюлле? Ты чего тут?
– А… вот проезжала мимо и решила заскочить… – Она робко улыбнулась и подняла руку, с которой свисал на ремешке велосипедный шлем, белый, с цветочками вдоль края. – Ребята за тебя переживают. – Между бровями у нее появилась морщинка, глаза стали серьезными. – Ты на занятиях не появляешься. Четвертый день уже. На звонки не отвечаешь. А в соцсетях тебя нет.
Я переступил босыми ногами, которые холодили плитки пола и залетающий снаружи ветер.
– Да у меня все нормально. Просто… дел всяких много. С бумагами. Ну, там, страховки, пенсии… Сама понимаешь.
– Значит, нормально, – повторила за мной Дюлле, меряя меня взглядом с головы до ног. При этом ее вздернутый нос забавно сморщился.
Я машинально провел пятерней по волосам и скользнул глазами вниз по собственной персоне. Хм. Белую когда-то футболку украсили бурые разводы на груди и животе, растянутые треники на коленях посерели от пыли, будто я где-то на карачках ползал. Я вытер о них неприятно липкие пальцы. Когда я был в душе последний раз? Кажется, перед похоронами? Ну и несет же от меня, наверное…
– У вас, кстати, звонок не работает, – пробормотала Дюлле, смутившись непонятно от чего. – Жмешь на него, и ничего. Стучать вот пришлось.
Я высунулся за дверь. Надавил на серую резиновую кнопку. Тишина беззвучно рассмеялась надо мной беззубым ртом коридора.
– Наверное, батарейка села, – оживленно объявила Дюлле. – У нас так было один раз. У тебя есть батарейки?
Я пожал плечами.
– Вроде были где-то.
– Хочешь, помогу поменять? Я умею.
– Да я сам могу.
– Ну да… – Дюлле потерянно мялась на пороге, поглядывая в темноту коридора за моими плечами. – А… может, я тогда помогу батарейку найти? Тут такая специальная нужна, как пальчиковая, только маленькая.
– «А двадцать три», – буркнул я на автомате, продолжая торчать в дверях.
Дюлле заправила за ухо рыжую прядь, которую ветер все норовил бросить ей в глаза.
– Ну так… я помогу найти?
Что-то в ее настойчивости пробилось ко мне. Я подумал о пустом темном доме за спиной, о скрипе половиц, о ночном смехе, о безумии, плетущем паутину в углах. Быть может, эта девчонка могла бы хоть ненадолго разогнать тени. Осветить углы пламенем своих волос, разбить тишину на осколки своим звонким голосом. Но потом я вспомнил о маминых вещах. Они все еще были повсюду. Она все еще присутствовала. Наполняла дом своим запахом, своим дыханием. Привести кого-то сюда сейчас показалось вдруг кощунством. Словно нарушить покой мавзолея, открыв его для туристов. Я еще не был к такому готов.
– Слушай, Дюлле, давай… – Я взялся за ручку двери, просто взялся за ручку, но она уже все поняла, и ее лицо потухло, словно дом отбросил и на нее свою тень.
Она отступила на шаг, и тут на нее рухнуло небо.
Так часто бывает на западном побережье и особенно у нас на острове. Погода резко меняется, порой много раз на дню. Солнце еще светит, а уже идет дождь. Дождь переходит в град. Град в снег. Снова выглядывает солнце, зажигая повсюду радуги. Ветер меняет направление, то загоняя воду в залив и затопляя пристань, так что машинам приходится не заезжать, а почти заплывать на паром, то выталкивая воду обратно в море и обмеляя судоходный канал. В последнем случае с острова на материк и обратно можно добраться только на вертолете. Если, конечно, у тебя нет лодки-плоскодонки.
Вот и сейчас очередная туча решила пролиться на Фанё дождем. Причем ливануло так, будто наверху пооткрывали все краны разом. Дюлле взвизгнула и машинально нацепила на голову шлем. Как будто это могло помочь: ее куртка вымокла мгновенно.
Недолго думая, я дернул девчонку за руку и втянул под свес соломенной крыши. Он давал неплохое укрытие, но даже сюда долетали брызги, отскакивающие от плиток двора.
– Заходи, – я отступил в коридор, давая дорогу Дюлле.
Она неуверенно поежилась в мокрой куртке, косясь на дождь.
– Точно? Я могу…
– Не можешь, – твердо сказал я, решившись. – Смотри, как льет. Переждешь у меня, потом поедешь. А я пока сменю батарейку в звонке.
Вот так Дюлле оказалась в доме. Я пошел в ванную за чистым полотенцем. Заодно глянул на свое отражение в зеркале. Ну чё, Мэрилин Мэнсон в молодые годы. Причем после месяца жизни на улице. Попробовал пригладить патлы, но они тут же снова встали торчком. Плюнул, вытащил из бельевой корзины черную футболку. Она вряд ли была чище белой, но на ней хоть пятна не видны.
Когда вернулся обратно в коридор, Дюлле там не было, зато из гостиной донеслось ойканье.
– Чего у тебя тут так темно? – Она обернулась на мои шаги. Лицо светилось бледной луной в полумраке. – Я ударилась обо что-то. Коленкой. Больно-то как… – Дюлле наклонилась потереть ушибленную ногу, лицо потухло.
Я вздохнул, сунул ей полотенце и потопал открывать шторы. Сам не помню, когда их все опустил и почему потом не поднял. Но, наверное, окна были закрыты ими уже давно, потому что глаза остро реагировали на ворвавшийся внутрь свет, увязнувший в густом от пыли воздухе.
– Ты что, этим питался? – Дюлле с ужасом указала на тарелку с засохшим на краю куском пиццы, оставшейся с дня рождения.
Я задумался.
– Не только. Руфь приносила еду. Ну, мамина подруга.
– Я знаю, кто такая Руфь, – фыркнула Дюлле и принялась вытирать мокрые концы волос.
Я присел на корточки и стал заглядывать в ящики и нижние шкафчики стенки в поисках батареек.
– Вещи мамины собираешь? – Дюллина нога в носке потыкала стоящую посреди пола раскрытую коробку.
– Угу.
– И куда ты их?
– Не знаю. В секонд-хенд сдам, наверное.
– А как повезешь?
– А?
– Ну, права у тебя есть?
– Нет. – Я завис над очередным выдвинутым ящиком. О транспортировке коров и прочего добра, которое я собирался распихать по коробкам, я еще даже не задумывался. Это действие казалось мне чем-то, лежащим далеко за горизонтом событий, – точкой невозврата, за которой ждала непроницаемая тьма одинокого будущего.
– А хочешь, попрошу папу тебе помочь? У него прицеп есть.
Я поднял на нее глаза:
– Да неудобно как-то.
– Удобно-удобно! – Дюлле возбужденно взмахнула полотенцем. – Он с радостью поможет. Ты же знаешь, как он твою маму уважает… – Она замялась, отвела взгляд и прибавила тихо: – Уважал.
Мама действительно была у паромщика Питера, отца Керстин, на особом счету с тех пор, как лет пять назад приняла роды прямо на борту «Меньи». Один местный вез жену рожать в больницу, да вот недовез. Питер обожал рассказывать эту историю, особенно туристам, каждый раз расцвечивая ее новыми сочными подробностями. По его словам, это были самые долгие двенадцать минут его жизни. Столько занимает у «Меньи» путь от Фанё до Эсбьерга. Двенадцать минут.
Я сел на пол, скрестив ноги. Ковырнул трещину в половице. Сказал, не глядя на Дюлле:
– Ладно. Только я не знаю еще, когда закончу. Тут столько всего…
– Понимаю, – быстро ответила она. – Если понадобится помощь, ты только скажи. Я могу паковать. И девчонок еще спрошу. Наверняка кто-то…
– А вот этого не надо! – Я в ужасе вскинул обе руки. Перед глазами мелькнуло зернистое, размытое фото, отправленное мне с неизвестного номера: я на траве со спущенными штанами и идиотски блаженной улыбкой. Поперек – красная надпись «Уже не девственник!» и эмодзи в виде довольного кролика.
Оригинал снимка, конечно, был гораздо более четким, просто мобильник, купленный в «Билке» за сто крон, не мог отобразить его качество. Но, даже разбитый на пиксели, я был вполне узнаваем. Эсэмэску я получил в понедельник, когда пришел в гимназию после незабываемого дня рождения. Как оказалось, на тот момент я оставался единственным, кто не знал, что странного паренька из второго «Г» – ботана-зожника с боязнью соцсетей и по совместительству последнего девственника на потоке – на спор напоили и отминетили.
Фоток наверняка было гораздо больше – на какое-то время я стал звездой «Снапчата», прославился на всю гимназию. Полагаю, единственной причиной, по которой меня не забуллили насмерть, была жалость. Как-то не по приколу ржать над человеком, у которого мать от рака умирает. Пусть даже этот человек – лузер и фрик.
Дюлле прикусила губу, отложила полотенце на журнальный столик и сделала шаг ко мне.
– Ноа, ну прости! Я правда не знала, что они затевают. А когда все поняла… Я пыталась их остановить, правда. Но меня не слушали. Пока ты не взбесился, и пока я им про маму твою не сказала. Я им тогда чего только не наговорила. И они обещали все фотки удалить. Честно. И многие сто процентов так и сделали.
– Но не все.
Я отвернулся, выдвинул очередной ящик. И наткнулся там на мамины клубки и спицы. В последнее время она увлеклась вязанием. Говорила, это ее отвлекает и много сил не требует. Она постоянно вязала теплые шарфы для меня. Что-то посложнее у нее пока не получалось. Этот она так и не закончила. Наверное, шарф лежал на столике, а я запихнул его в ящик перед приходом гостей. Я протянул руку и погладил немного колючую разноцветную шерсть. Пробормотал себе под нос:
– Да какая теперь разница.
Но Дюлле услышала.
– Очень большая! – Внезапно она присела рядом со мной, попыталась поймать мой взгляд. – Слушай, даже Эмиль потом пожалела, что согласилась во всем этом участвовать. Ты ведь ей нравишься на самом деле. Просто…
– Так это все-таки Эмилия была? – усмехнулся я горько. Ну ни хрена себе ангелочек!
– А ты не знал? – На круглом лице Дюлле отразилось искреннее удивление.
Я молча закрыл глаза. А как мне было узнать? Спрашивать у всех блондинок с вечеринки? Это при том, что стоит мне попросить у соседки по парте банальную резинку, в смысле стирательную, как я начинаю запинаться и мямлить, а уши превращаются в Даннеброг[5]5
Даннеброг – датский флаг, красное прямоугольное полотнище с изображением белого скандинавского креста.
[Закрыть]? Это с Дюлле я могу более-менее адекватно общаться, так и то только потому, что знаю ее чуть ли не с детского сада – он у нас один на весь остров, как, впрочем, и школа. Поначалу я, конечно, пытался интересоваться у парней, но надо мной только ржали или давали полезные советы типа попробовать повторить со всеми чиксами класса по алфавиту и сверить ощущения.
– Ноа… – Я почувствовал ладонь Дюлле у себя на плече и резко отодвинулся.
Ненавижу! Ну почему я вечно вызываю у людей только жалость?! Как выпавший из гнезда птенчик или брошенный котенок.
– Батарейки! – объявил я, пытаясь замаскировать грубость деловитостью, и вытащил из ящика прятавшуюся под вязанием коробку.
– Так ты из-за этого перестал в гимназию ходить?
Я поднял глаза и наткнулся на испытующий взгляд Дюлле. Меня от него шибануло, как током. Волоски на руках встали дыбом. Сердце укусила давно свившаяся в груди змея. Яд болезненно запульсировал в венах.
– Тебе-то какое дело?
– В смысле? – Дюлле нахмурилась, не отводя от меня взгляда. – Я за тебя переживаю. Слушай, если ты из-за этих придурков… Так они забыли всё уже. Переключились на другое. Жизнь ведь не стоит на месте. Все теперь обсуждают пятничную вечеринку и то, как Йо-йо с Конни сцепились из-за Леи. Ну, Лея же девушка Конни, а Йо-йо начал ему предъявлять, что…
– Значит, забыли?! – Я вскочил на ноги, будто из пола вдруг выстрелила пружина и подкинула меня кверху. – Забыли?! – Змея шипела моим ртом, тугие кольца развивались, давили на грудь изнутри, заставляли пальцы сжиматься и разжиматься, хрустели суставами.
– Ноа, ты чего? – Дюлле выпучила на меня круглые глаза, медленно отползая назад на пухлых батонах.
– А ну пошла отсюда!
– Кау, ты что, совсем стал бешеный…
Теперь я уже не уверен, сказала тогда Керстин «Крау» или «Кау». Может, она ничего такого не имела в виду, и мне просто послышалось. Всего одна буква, один короткий звук. Но он изменил все.
– Иди на хрен! – рявкнул я.
В глазах полыхнуло белым, я слепо зашарил вокруг в поисках сам не знаю чего. Рука наткнулась на тяжелую гладкость фарфора. Я схватил с полки одну из коров и со всей дури запустил ею в стену. С оглушительным звоном фигурка разлетелась на кусочки над головой Дюлле. На рыжие волосы посыпалась снегом фарфоровая крошка.
Керстин взвизгнула, вскочила на ноги – вся красная, с выпученными глазами и вздувшимися под тонкой кожей лба венами.
– Ты чокнутый, Кау! – Вот теперь она точно крикнула «Кау». Без всяких сомнений. – Абсолютно чокнутый! – Наверное, она хотела сказать что-то еще, но подбородок у нее задрожал, рот скривился, и из глаз брызнули слезы. Рыдая, Дюлле бросилась в коридор. Входная дверь хлопнула. В окно через косую завесу дождя я увидел, как ее ссутулившиеся плечи и белый шлем проплыли над живой изгородью сада и скрылись за границей оконной рамы.
Где-то в глубинах дома раздался грохот. Я вздрогнул, но тут же понял, что это снова упала полочка для шампуней в ванной. Она висела на липучках и периодически отклеивалась от стены. Иногда от удара об пол на бутылочках раскалывались крышки, и тягучая разноцветная жидкость растекалась по усеянным осколками пластика плиткам.
И тут я понял кое-что.
Я не умею заводить друзей, зато мастерски теряю тех, которые каким-то чудом завелись сами собой.
Наверное, мне стоило броситься за Керстин, попытаться догнать ее, попробовать извиниться. Но последние остатки здравого рассудка поглотил бурлящий в венах яд. Я заорал, будто меня и вправду укусили, и начал швырять коров с полки – сначала по одной, а потом сгреб оставшиеся статуэтки на пол все разом. Начал топтать осколки, но быстро осознал, что делать это босиком как-то не айс. Подскочил к полке, оставляя кровавые следы на полу, содрал ее со стены и начал колошматить коровьи останки доской.
Вандализм утомляет. Наверное, поэтому я быстро уснул. Даже не помню, как добрался до кровати. Но впервые за долгое время реально отключился, как будто кто-то рубильник рванул. Раз – и темнота.