Электронная библиотека » Татьяна Трубникова » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 19:13


Автор книги: Татьяна Трубникова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Друга Толика Сергей прозвал «Почём-Соль». Потому что, разъезжая по стране, тот первым делом везде интересовался: а почём в этом городе соль? Сергей потешался… Даром что мандат важный имеет…

Ах, хорошо ехать вот так, под мерный перестук колёс грезя о новых далях… Грезить – приятнее, чем видеть въяве. Да и какие дали? Как глянул на беды неисчислимые, что гнали, как засыхающую листву, голодных крестьян, сорванных с родных мест… Если ноги двигались ещё – шли. Куда? Куда глаза глядят. В тщетной надежде – жить! Как тут забыться ему? Куда глаза и сердце деть?! А этой честной компании его друзей – хоть бы хны!

Кавказ разочаровал Сергея. Почему-то дома, со среднерусских равнин, казались горы значительнее, романтичнее. Неужели тут Пушкин был?! И прикипел сердцем… Да и люди-то обычные. Посытнее. Торговки на станциях…

Отъехали на Пятигорск от Тихорецкой. Вдруг по всему вагону гвалт разнесся страшный, как волна голосов окатила. Подскочили к окнам: что случилось? кого задавили? В закатных лучах солнца бежал взапуски с поездом, пытаясь от страха обогнать его, рыжий, глупый жеребёнок. Сергей ахнул и бросился к дверям. Стоял с ветром в лицо, смотрел зачарованно на грациозный бег. Ах, как он мал, ничтожен, но прекрасен и наивен в своей отваге!

Жеребёнок все бежал и бежал. Закидывал длинные ножки высоко, почти к голове. Народ кричал и улюлюкал. Подбадривая скакуна, Сергей тоже развеселился, махал руками. Золото солнца запуталось в курче его пшеничных волос. Но разве справиться живой крови, нежным жилам и пляшущей гриве с железным выдохом гари грозного бездушного коня?!

Жеребёнок отстал, а Сергей всё стоял и стоял у двери, пробираемый ветром. Вихрь, быстрое движенье, мельканье трав, деревьев, плывущие дали. Голова кружилась. Уж давно жеребёнка не было, а казалось, он бежит, вот бежит и бежит. Сергея окатила усталость. Физически налились тяжестью руки и ноги, будто это он бежал сейчас, надрывая жилы. Растаял безумный бег, будто и не было его никогда. Наверное, даже трава не примялась. Зачем же, зачем? Зачем всё это: небо, он здесь, в дверях, этот милый жеребёнок, абсурд и грусть. Завтра об этом никто не вспомнит. Так что же останется?! Бездушный поезд, разрезающий долы и реки, чугунный и мёртвый.

Друзья уж давно ушли в купе. Эпизод прошёл, он развлёк, и они забыли его сразу.

Сергей же не мог двинуться: сковало руки и ноги, как путами. Ком в горле. Как же так, как же так? Глупый, смешной и прекрасный…

Разве не должен был он отстать от железа, начинённого подожжённым углём? Должен. По-другому ведь не могло быть…

Весь оставшийся день Сергей не проронил ни слова. Забросил «Госпожу Бовари», которую читал до этого, не отрываясь, пытаясь забыться в волшебстве талантливых строк. Дышать было тяжело. Жеребёнок стоял и стоял в глазах. Где-то он сейчас? Выловили, поди. Вернули домой. Будет знать, как с чудищем тягаться… Всё у него будет хорошо, всё хорошо. А у него, Сергея?! Н-е-е-е-т!!! Теперь уже – никогда.

Потому что в тот день он всё, всё про себя понял…

Уже вечером вышли на какой-то станции. Кинули гремящее, пустое ведро в колодец. Оно бренчало визгливой, дешёвой жестью. Сергей, стиснув зубы, смотрел, как тонуло. И молчал, как будто это его в воду окунули…


Видел он Зинаиду редко, когда наезжала из Орла в Москву. Танюшку, дочку, привозила. Светленькую, голубоглазую, вылитую копию Сергея. Знала сердцем женским – это единственная нить, что может Сергея удержать. Дочку он полюбил, но она его не признавала: чужой дядя, в рёв ревела на коленях. Тяготился Сергей своей женой. Её страстью, тем, ревнивым, чёрным, что жило в сердце его. На кой ляд ему жена? Овца в хлеву – вот жена поэта. От неё вдохновения больше. Да и Толик на ухо дудел: мол, полёт с прозой жизни в одну повозку не запряжёшь. Свобода – единственная их жена. Сергей мучился страшно. Потому что любил. Любовь сама по себе была слишком тяжка для него, слишком жгуча. Потому что чем дальше, тем любил он больше. Что же ему сделать, как оскорбить её, чтоб поняла, чтоб ушла навсегда? Гнев затапливал глаза. А тут ещё Зинаида заявила, что у неё снова ребёнок будет! Бросил ей: «Не мой! Это – не моё!» Зинаида хлопнула дверью, оскорблённая.


Ловкий Толик сыпал идеями день ото дня. Выдумал всю Москву разыграть! И как! Сделали листовки. Крупными буквами на них было написано: «ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ». И мелко: «Поэтов, живописцев, актёров, композиторов, режиссёров и друзей действующего искусства. Имажинисты всех стран, соединяйтесь!» Подписи тоже стояли – всей их группы «рыцарей образа». К чему взывали? Да просто пройтись по Тверской до памятника Пушкину. Стихи почитать, картины на летучей выставке показать-продать, да просто горло подрать.

Вот их ответ наркому Луначарскому за неодобрительную статью в адрес их стихотворного направления! Никто их ответных статей печатать не хотел. Ни одно издание не решилось. Как же – нарком! А они кто такие?! Имажинисты? Кто это?! Голь перекатная. Пришлось иной «ответ» придумывать. Да такой, чтоб вся Москва ахнула, чтоб не заметить нельзя!

Народ тогда пуганый был. И неграмотный по большей части. Как увидел «всеобщую мобилизацию», останавливался, глазел, пальцем в листовки тыкал…

Клеили листовки две девчонки. Поклонницы «рыцарей образа». Галина – с острым зелёным взглядом под сросшимися густыми бровями, улыбкой пронзительной и длинными чёрными косами. Анна – широкоскулая и курносая, пухленькая и милая. У неё всё было пухлым: и щёчки, и ручки, и ножки, и губки, и даже, кажется, пушистые, коротко стриженные волосики. Глазки распахнутые, чуть навыкате. Одно слово – мордоворотик.

Впервые Галину Сергей увидел на одном из вечеров в Политехническом музее, когда выступал. Бойкая девчонка нагло выставила свой стул перед первым рядом. Её место-то заняли. Вот вам! Сергей таких оторванных и смелых любил. Улыбнулся про себя, втихомолку. Смотрел на неё долго. Странная внешность. Нескладная какая-то, резкая, как мальчишка. Но огонь в востреньких глазёнках есть. Когда Сергей интересовался кем-то, то смотрел прямо, в упор, по-мужски. Женщины такой взгляд сразу видят и понимают, даже неопытные.

Потом эта девчонка частенько ему встречалась. То в коридоре – будто невзначай. То в кафе. И – румянец во всю щёку, когда его видит. Толик уж подшучивать над нею стал: верный знак – неровно девчонка дышит к нему, Сергею.

Пусть себе, он ведь не пропустит…

Клеили листовки ночью. В Москве тогда фонари не горели. Темно, светит луна-злодейка, да и ту облака иногда закрывают. Клеили бригадным способом. Галина шла впереди. На фасаде дома, на заборе ли, на столбе проводила кистью с клейстером. Анна шла следом шагов на десять позади. Прислоняла моментально листовку и проводила ребром ладони: готово!

Ах, какое приключение! Галина жалела об одном: никаких происшествий не было! Им бы ещё сотенку листовок расклеить. Она ради Сергея и на костёр взошла бы – глазом не моргнула…

В это же самое время сами «рыцари» с лестницей под мышкой обходили любимые улицы, снимали старые дощечки с названиями улиц и крепили свои, посвященные себе, любимым и знаменитым. Так, в одну ночь Кузнецкий мост стал носить имя Сергея, а на Большой театр Толик собственноручно повесил свою фамилию! Также были переименованы Большая Никитская, Большая Дмитровка и другие. Ох, весело им было! Хотели переименовать и статую свободы, да Сергей отговорил. Знал, чуял, наверное: это уже не баловство. Это – политика.

Увы! Утром все дощечки были сбиты. Дольше всех – три дня – продержался Кузнецкий мост Сергея.

Мобилизация – слово по тем временам грозное. Страшное слово. Только час радовались «рыцари образа» своей удачной шутке. Нашли их быстро. И по особым пригласительным билетам препроводили в московскую ЧК. Прямиком к следователю. Улыбки с лиц слетели в миг. Пришлось каяться, объяснять, что ты не верблюд. Что это так, молодость и глупость. Сергей вдруг сказал, что он один виноват. Это он листовки печатал в Туркестане, куда к другу ездил. Повисла пауза. Следователь вздохнул, тактично объяснил всё безобразие их поведения в свете политического момента и отпустил с миром. Однако где-то в глубинах чёрных кожаных портфелей остался тот протокол маленькой чёрной меткой…

Увы, аккуратную немку, что готовила им эксклюзивные обеды, загребли в милицию. За незаконную спекуляцию средь пролетарского голода. За то, что девочек тайным богатеям приводила. За то, что купить да продать у неё в салоне можно было всё что угодно: от золота до редкостей. За то, что собиралась ночами малина – в карты играть. Было, прихватили и Сергея с Толиком, да отпустили потом. Фотографировали в грязном тюремном дворе всей взятой в плен компанией гостей. Сергей пытался отворачиваться, надвигал шляпу на глаза – всё равно сняли. Отпустили через пять дней. Кто они? Поэты. Богема, а не спекулянты. Увы, в тот день они остались без свиных котлеток и нежнейших эклеров. Уж и запомнилась им богатая квартира у Никитских ворот! Что делать? Открыть своё кафе! Что там разрешение! Денег сколько надо! Нашли мецената. Уговорили. Вошли с ним в пай. Знали доподлинно: их литературное кафе на всю Москву греметь будет! Бумаги-то нет. Выбить книгу в печать – невозможно! Кафе – это сцена. Собственная!

Совсем рядом со Страстной площадью притаился полуподвальный погребок. Здесь и до революции было кафе. Заправлял любимец публики, бывший клоун. Где он ныне? По заграницам скитается. Они просто попросили знакомого художника, Жоржа, экстравагантного и авангардного, и он размалевал стены кричащим ультрамарином. А поверх – ярко-жёлтыми брызгами – стихи Сергея, Толика и других рыцарей «образа». Меж двух зеркал был даже исполнен портрет Сергея – страшно шаржированный и страшно похожий. Другие портреты были не столь хороши, но тоже узнаваемы. Толик ударял кулаком по диску солнца. Так, как написано в его стихах. Окна изнутри – в арках. И всё помещение, если отвлечься от боевой раскраски и антуража, более всего напоминало старинную трапезную. В кафе вело два входа: центральный – для всех, и чёрный – для своих. Центральный был со стороны Тверской, а чёрный – из Гнездниковского переулка. Ступив в него, надо было сослепу не упасть – сразу три ступеньки вниз. Потом небольшой коридор и снова вниз. На вывеске – крылатый конь и летящие за ним буквы. Вот она, в конце залы, – любимая и ненавистная после сцена.

Площадь тогда была большая, а Тверская – узкая. Спустя полтора десятилетия её расширили, двигая фундаменты зданий с нечётными номерами. На бульваре стоял чугунный Пушкин, склоняя задумчивое чело перед Страстным монастырем. Страстной – значит, страстей Христовых, Его мук. Поэт клонил главу перед неизречённой святостью места. Это ныне здесь – кинотеатр «Пушкинский». Теперь Пушкин стоит к нему спиной. А незримый ангел с обнажённым огненным мечом всё так же сторожит свергнутый алтарь…

Здание монастыря, обнесённое массивной стеной, было покрашено розовой краской. Голубые башенки молчали о старине. Колокольня – рука, молящая к небу. Крепость уединения в самом сердце Москвы. Или от того так задумчив Пушкин? Может, зрит конец земного своего бытия?

Если б он видел, что творится с его милой, патриархальной Русью! Хоть и не у сохи вырос, хоть и ветреный повеса, а кровью сердца изошёл бы. Весь свет московский, все улицы и переулки были наполнены нищими, голодными, умирающими. Тиф и холера косили людей. Женщины с грудными детьми на руках стучались во все двери, Христа ради прося хлебушка. Эти люди были лишь ничтожной частью тех, кто старался в безумной надежде выжить, прорваться в Москву. Потому что везде стояли заградотряды, отбирающие всё съестное, расстреливая непокорных на месте. Москва была закрыта, отрезана от остальной страны. Голова с петлёй на шее. Да и в других местах невозможно было никуда переместиться. Связанная по рукам и ногам – пленница-Русь.

Однажды шли Сергей с Толиком через площадь. Что такое? Звук ливенки. Разве Сергей пройдёт мимо? Народ кольцом окружил кого-то. Подошли. Беспризорник лихо и незвучно растягивал мехи. Он был столь чудовищно чумаз, что непонятно было, сколько ему лет. Рваный ватник на зиму и на лето, несоразмерные башмаки. Пел сипло и «жалистно»:

 
…Эх, умру я, умру,
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могилка моя.
И никто на могилку
На мою не придёт,
Только ранней весною
Соловей пропоёт…
 

Толик взглянул на Сергея и прыснул со смеху: тот плакал. Сжимал челюсти яростно, до желваков на скулах. Толик не выдержал:

– Вот рифмы дрянные!

Сергей скрипнул зубами:

– Ненавижу войну до дьявола!

Мальчишке кто-то дал хлеба. Он впился в него зубами сразу, жадно глотал, не жуя, как собака… Кто-то положил рядом с ним крошечный обмылок. Сергей достал пачку денег. Отдал всю. Беспризорник даже рот открыл от удивления. И переслал жевать. Толик не успел Сергею помешать.

– Ой, дяденька! Понравилось? Ещё спеть? Я вмиг!

Сергей покачал головой.

Шли домой молча. Толик дулся, Сергей мучился.


Исида родила прелестную девочку, вылитую бабушку, Эллен Терри. Увы, она не ожидала, что роды – это столь чудовищно. Думала, природа знает, что делает. Она ведь естественна и легка, как её танец, как пена на гребне волны. Увы, увы. За двое суток непрерывной муки несколько раз была уверена, что умирает, потому что не оставалось сил. Смерть она чувствовала безошибочно, с полной ясностью, будто некое холодное присутствие, неизбежность, то, что эллины называли «рок». Только её мощное тело, воспитанное каждодневным танцем, смогло выдержать. Зачем смерть стояла рядом? Рядом, вот здесь, слева. Чтобы она помнила, что родит смертное дитя? Выжив, Исида поняла: нужно сделать всё, чтобы облегчить женщинам это варварское испытание. И ребёнок – её! Мужчина никогда не может иметь на него не только преимущественного, но даже равного права! Этот проклятый мужской мир надо переделать. Срочно! Она этим займется.

Ужасная вилла. Ни одного сносного врача на километры вокруг. Вмиг Исида её разлюбила. Домой!


Они сидели суровые и значительные: четверо в кожанках. Птичка, как прозвал Сергей финансового директора их кафе за особую, мелкую птичью повадку, суетился вокруг них. Гонял официанток то за водкой, то за нехитрой снедью, которую ели тогда все и везде. Птичка переживал: вдруг закро-о-ют! Эти – в чёрной коже – всё могут. А он только-только ощутил всю прелесть первого успеха. Ещё бы: самое скандальное литературное кафе! Его поэты такие перлы загибают со сцены! Вой, топот, свист и истерики восторга. Ах, как он вокруг кожанок крутился! Только не к нему они пришли. Послал Птичка за Сергеем с Толиком.

Сергей шёл весело: сам чёрт ему не брат. Он вообще тогда так жил. Лёгкий, как пёрышко, как птица, не шёл – тихо летел над мощёной мостовой. Полы его светло-серого плаща развивались за ним, как крылья. Чиркал тросточкой по углам. Стремительный, ворвался в зал, сверкнул на незнакомцев синью глаз, улыбнулся светло. Те не шелохнулись, не раскрылись, как раскрывались к нему все другие люди.

Тяжесть виева в веках одного из незнакомцев. Едва взглянул. Кивнул. Сергей приземлился на стул рядом. «Вий» бездонно уставил в него глаза:

– Такое дело… Вы, надеюсь, за Красную армию, за большевиков?!

– Да, разумеется, – вставил Толик.

– Сочинить надо стишок. Или поэму – лучше. У вас тут напротив – Страстной монастырь. В нём – контра!!! Укрываются там – не выкуришь. А красных, наших, в стенах этих поганых сгубили! Нужно, чтоб весь народ против встал! Там, там дом для публичных девок! Такое чтоб написать! Чтоб… чтоб…

«Вий» не находил слов. Толик кивал. Сергей не думал. Он ощущал холод наганов в кобурах на поясе, поражался яростной тупости этих «виев», но при всём этом не мог не почувствовать особой силы и убеждённости, что исходила от них. Ах, он хотел бы быть столь же фанатично уверенным в себе, уверенным в том, что нужно делать и куда идти.

Крепко не любил Сергей чёрное духовенство. Случается, они порок рясами прикрывают. Уж лучше в миру жить, чем в святых стенах грешить. И патриарха Тихона невзлюбил. За то, что призывал бороться с красными. Это лишь кровушку русскую льёт! Какой это патриарх! Он должен всё принимать как есть, смириться и подставить щёку. Или сердце под пулю. Чтобы искупить своим сердцем великий грех великой Руси. Вырвать сердце, как Данко, и отдать…

– Мы вам мешать тут не будем, работайте, – закончил «Вий».

Стены монастыря выкрашенные в тёмно-розовый цвет, этот цвет знала вся Москва. Утром на них появились строчки:

 
Вот эти толстые ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны.
 

Сергей свистнул, когда увидел, сколько народу сбежалось читать его писанину. Вся площадь! Милиция пыталась сдержать горожан, оскорблявших монашек, которые молча и безуспешно тёрли тряпками строки. Краска была надёжная – строчки въелись намертво.

Клюев потом как-то сказал Сергею: «От оклеветанных голгоф – тропа к иудиным осинам».


Всю оставшуюся жизнь они помнили потом этот день, что столкнул их случайно вдали от дома, на неизвестной станции, в разных поездах, спешащих в противоположные края России. Она, Зинаида, ехала в Кисловодск, он, Сергей, – в Персию с Толиком, Почём-Солью, его свитой и старым знакомцем, Яковом, что в бытность их общего прошлого был эсером, к партии которых Сергей тяготел и на коих возлагал надежды на благо и будущее России.

Яков был мрачен. Совсем ещё молодого человека, его очень старила чёрная, сплошная борода, от висков до шеи. Но она же придавала ему значительности. Бледное, демоническое лицо, взгляд глубок и пронзителен, исподлобья. В такие глаза смотришь – и тонешь. В бездне. От него исходила особая эманация, имени которой и определения Сергей никак не мог подобрать. Она манила его тайной и силой.

Он был сделан из теста героев и фанатиков. Сергей всем нутром чувствовал в нём зверя, опасного зверя. Сейчас – ласкового и послушного. Этот человек чётко знал, в каком времени живёт. Что оно, это время, может дать ему, а что он – ему, времени. Чёрный Яков к моменту этой поездки успел побывать с чрезвычайными функциями красного комиссара в Закавказье, в Грузии, утонувшей в крови восстания, в поезде Троцкого, сеявшего ужас и смерть, – это уже после отречения Якова от эсеров, после ареста ЧК.

Он почти ничего не рассказывал о себе приятелям, только любил слушать их стихи. Его собственные опыты в этой области были скромными, но ему нравилось чувствовать себя поэтом, нравилось быть в их среде – будто перерождался заново, играл иную роль, чистую и возвышенную. Кто знает, живи он в другой век, был бы он героем? Сергей смотрел в его лицо и смутно угадывал нечто страшное, неизъяснимое, что таилось в нём…

Вошёл Толик. Бросил небрежно, будто невзначай:

– Зинаида здесь.

– Здесь?!

Ростовский вокзал. Сергей вздрогнул, но не дёрнулся. Пожал плечами. Ну и что?

– Иди к ней, она звала, – рассмеялся Толик. – Она с ребёнком, твоим сыном. Поезд – на соседних путях. Последний вагон.

Сергею идти не хотелось. Снова жалобы, упрёки, глупая нежность, снова – обвитые руки и его боль. Тряхнул непокорными кудрями, пошёл.

Встретила его просто, без слёз, без слов. Вдруг будто совсем взрослая, его Зинаида. Хлебнула, поди, лиха. Развернула молча белый кулёчек. Новорождённое дитя расплакалось, задрыгало крошечными ножками.

– Вот. Наш Костя.

Сергей смотрел, смотрел. Отвернулся. Его сын? Обронил холодно:

– Чёрный. В нашей семье таких не бывает…

Дыханье у Зинаиды перехватило от удара, словно под сердце ножом. Ни слова не сказала, плача, заворачивала вдруг сорвавшееся на крик дитя. Сергей ушёл. Выбежала из вагона, долго смотрела ему вслед, как шёл по рельсе, беспечно балансируя в воздухе руками…


Персия! Его мечта. Ему повезло с Яковом, которого направили комиссаром в Гилянскую Советскую республику, что на севере Персии. Слово-то какое прекрасное! И перст, и персик, и пери. И та же синь, что в волшебном слове «Россия». Роса, сила. Или, как говорят неграмотные, но впитавшие мудрость веков простые люди в русских глубинках, – Расея. Радость, свет сеющая.

Небо в Персии и впрямь оказалось синим, солнце – белым, люди – по-восточному гостеприимными. Восхитили женщины. В чадрах они умудрялись казаться ещё прекраснее его разгоряченному воображенью, чем если б, как северянки, не таили своих лиц. А как изысканно они двигались! Неторопливо, будто плыли. Одно покачивание их бедёр сводило с ума. Веками сжимаемая суровым кулаком женственность вырывалась через лукавство глаз, через прелесть увитых кольцами рук, через музыку голоса, всю ту потаённую игру, с которой персиянка может делать с мужчиной всё что хочет…

Тихие селенья, увитые виноградом навесы, раскидистый инжир в каждом дворе. Сергей читал там свои стихи. Увы, с женщинами общаться незнакомцу нельзя. Зато он с лихвой был вознагражден мечтами. Всей той атмосферой арабской сказки, что оживёт в его стихах спустя несколько лет, когда вместо ласки ажурного солнца сквозь виноградную листву будет пылить и колоть сердце лютая метель. Именно тогда он «вернётся» в Персию. Не сердцем, а только пером.

Сейчас же ему было сладко и томно в чужом, незнакомом доме. Солнце во всем, в его расслабленных жилах и крови – тоже. Так вот почему жизнь здесь столь нетороплива. Разве здесь мыслима буйная тройка, рассекающая жгучий, ледяной воздух? Потому так плавна и величава походка местных женщин. Вот если б не чадра! Как-то раз одна молоденькая персиянка, случайно проходящая мимо, мгновенно оглянувшись вокруг и никого не увидев, подскочила и запустила пальцы в его белые кудри. Трогала, смеялась: настоящие ли?! Смущённый, очарованный стоял Сергей, не в силах ни слово вымолвить, ни двинуться. Девчонка убежала, смеясь.

Чай, красный чай – из уважения к далёким гостям. Странный напиток, будто погружающий в себя, поднимающий с самого дна души диковинные мысли. Именно здесь Сергею впервые пришло в голову, что круженье жизни вокруг него все ускоряется и ускоряется. Вот и эта встреча с Зинаидой – будто была и не была. Его сын? Будто после встречи с тем старичком, что подарил ему перстень, всё больше событий, всё больше людей вокруг, подобно неудержимому водовороту, что тащит его за собой. Что же с ним будет?

Яков растолкал его. Он уснул. Чайханщик счастливо улыбался во весь рот гнилыми зубами. Сергей понял: утомился он от Персии. Слишком много красок, солнца и чудо-чая. Воздух Персии – как хмель, прозрачен и напоен ароматом ядовитого олеандра. Ночи – звёздно-мотыльковый рой. В Россию! Домой!

Чёрный Яков остался там – до времени. Как приказало ему советское руководство во исполнение идеи мировой революции. Ему, чёрному псу нового режима, не страшен яд чужого воздуха, потому что убийцам вообще не страшны глупые фантазии поэтов.

Убийство как суть личности, полностью, безгранично раскрепощающее её, дающее свободу взгляда, слова и поступка, ставящее над миром, – вот та особая, чёрная эманация, то чёрное обаяние, которое так притягивало Сергея в Якове и которому он не мог подобрать определения…

Дерзкого убийцу немецкого посла, держащего в кармане наготове пачку расстрельных листков с пустыми графами для фамилий, что могло его остановить? Пуля. Во всяком случае, не поэтический бред.


Исида обожала своего первого гения, отца маленькой дочки. Когда его рядом не было, она мучилась нещадно самой ужасной, самой мучительной ревностью, какую только можно себе вообразить. Не могла уснуть. Видела его улыбающимся другим женщинам. Видела его, объясняющего суть своего искусства. Его, обнимающего, ласкающего другую. Его, пленительного, очаровательного, забывшего «невыносимую Исиду».

Кто лучше её знал, что сексуальный аппетит Тедди неистощим? Он был подобен заведённой пружине, раскрывающемуся цветку, и с каждой новой связью он становился всё более изысканным и утонченным. Зная мощь своего темперамента, а также цену себе, верил: в любви, пусть даже кратковременной, исток всех его творческих свершений. Стоит только перелить почерпнутую силу в гениальную идею… Он мог работать часами, сутками напролёт. Придумывал новые декорации, рисовал, зачеркивал, представлял проекцию совершенно нового, того, что ещё никому не удавалось увидеть. Однажды он создал сцену, которая давала полную иллюзию бесконечной перспективы, пирамидальной необозримости зала. И в этом зале выступала великая Элеонора Дузе. Исида смотрела зачарованно. Ком в горле перехватил дыханье. Было страшно. Только Дузе и зрители. Актриса молчала, просто молчала. И вдруг Исиде стало казаться, что Дузе начала расти. Буквально, на глазах, пока не достигла ростом самого потолка. Такова была сила её игры и её харизмы. Без единого слова! Исида шептала про себя в экстазе: «Если когда-нибудь, хоть в конце жизни, вот так же…»

В обыденной жизни Дузе нелепо одевалась, ходила в вечно перекошенной юбке и кособокой шляпе, была простой, милой, глубокой, как все гении, и скромной.

Любовь Исиды к её Тедди уже не была волшебством, как вначале. Он не ждал каждой встречи с ней, как когда-то. И никогда больше он не будет писать ей таких горячих, жгучих писем. Любовь стала для Исиды непрерывной душевной мукой. Что бы она ни делала, Тедди стоял перед её глазами. Коварный, непостоянный, пленительный и страстный. И чужой! Исида знала, что он не однажды ездил в Лондон к своей бывшей возлюбленной, скрипачке, страстной католичке, матери троих его детей. Вот – родила ему ещё. Чуть ли не одновременно с ней, Исидой. Тед всегда возвращался к Нелли после всех приключений и любовей. Исида страдала ужасно. Все демоны ярости и отчаяния терзали её. Она понимала, что её ревность безобразна, но ничего не могла поделать с собой! Ей невыносимо было знать, что огонь Теда изливается на кого-то ещё. Ей стало безразлично, нравится ли публике её танец, как она выглядит. Между тем это было важно. От этого напрямую зависели её доходы. Увы, гений Тедди не приносил баснословных денег. Кроме того, он должен был содержать всех своих детей. Кто давал ему средства? Исида. Выбиваясь из сил, не оправившись после родов, колесила с выступлениями по Европе. Как нарочно, ей не везло. Иногда всю выручку сжирала оплата гостиницы, помещения и импресарио. А Тедди нужны были деньги на его проекты и его детей! Исида безмерно любила его. А он почти перестал обращать на неё внимание. Исида разрывалась между танцами, Тедом, маленькой дочкой и едва воплотившейся мечтой – школой танца… Однажды она поняла, что очень устала. Нервные боли терзали её. Нужно было что-то менять, а она не могла. Приходила в отчаяние от одной мысли о расставании со своим первым гением, дошла до безумного состояния – и с Тедом быть не могла и без него не жизнь. С ним – упреки и неудовлетворённость, без него – ярость и ревность. И – увы – пустой банковский счёт. Либо он – и его искусство, либо она – и её танцы. Снова Исида стояла перед выбором, тем же самым, что и с Ромео. Но она помнила слово, что дала себе тогда…

О! Не в силах сказать Теду «прощай», она сказала: «Я прощаю». Пусть он ездит к своей скрипачке в Англию, пусть. «Будь с теми, кого любишь, но приезжай, приезжай, приезжай…» – заклинала она его. Что ей стоило такое решение и такие слова?! Бессонных ночей в зелёной муке и чёрной ревности, когда знала наверное: он ласкает другую. Загнанный её безмерной любовью в тупик, Тедди вынужден был ретироваться и попробовал отбелить, оправдать себя хотя бы в своих дневниках. Но можно ли скрыть двуличие от самого себя?

У Исиды была мечта, великая мечта всей её жизни.

Да, её танцы были востребованы публикой. Любая страна готова была принять её с концертами. Если б она видела себя только танцующей в одиночестве на подмостках! Кто знает, как бы тогда сложилась её жизнь? Наверное, достигнув апогея славы и заработав кучу денег, остаток жизни она почивала бы на лаврах. И ничто б не мучило её, ничто б не жгло. Но у Исиды была мечта.

Главное: она видела её зримо, знала, как её воплотить!

Эта мечта была – танец-оркестр. Девятая симфония Бетховена. Сложнейшая вещь. Как её ругали критики в России за то, что воплотила в движение эту музыку! Кричали: позор! невозможно! надругательство над святыней! босячество! Но мечта была. Чтоб на сцене вместе с ней танцевали другие девушки, её ученицы, у каждой из которых – своя партия, своя тема, как у инструментов в оркестре. Исида понимала: только так можно отразить всю сложность великой музыки, передать все оттенки её чувствования. Она видела этот танец каждый вечер перед тем, как уснуть, и это было мучительно. Казалось бы, всё это можно достигнуть, но – невозможно осуществить. Потому что не было в мире танцовщиц, подобных ей. Никто не умел переливать, переплавлять в себе музыку, как это делала она. В ней, как в печи, соединялась мысль, рожденная музыкой, её чувственность и ритм. Где же взять таких танцовщиц? Только воспитать, выпестовать самой! Стать им матерью, наставницей, кумиром.

У Исиды мысль никогда не расходилась с делом. Она была не из тех людей, которые способны годами выжидать случая. Свою жизнь надо ковать самой – здесь и сейчас!

Она сняла большой дом-студию и дала объявление о приёме детей в школу танца. Сорок кроваток ждали своих маленьких хозяек. Оформила всё сама, в античном стиле. Дети должны расти в атмосфере красоты! Она научит их видеть солнце и небо, слышать шелест ветра и волн, полёт пчелы и птицы. Всего-навсего: то, что было открыто ей самой когда-то давно, во Фриско, открыто вечной океанской волной, набегающей на песок… Она скажет им: «Дети! Поднимите руки к небу! Пусть в каждом вашем движении будет полёт и любовь…» Её дочь, её маленькая девочка, будет её лучшей ученицей.

С Тедом, с её первым гением, надо было расстаться. То естъ скорее принять его уход. Но как?! Одна эта мысль приводила Исиду в полное отчаяние. Ответ дала сама жизнь. Школу надо было содержать, дочку – тоже. Гастроли в Россию.

В последние перед поездкой дни в её гримёрку вошел молодой человек. Высокий голубоглазый красавец. Он всё время улыбался. Счастливое выражение будто приросло к его лицу. Он сказал с порога:

– Меня зовут Пим.

Исида удивленно подняла брови:

– И что? Вы артист?

Пим с возмущением отверг это предположение. Он был прост, безыскусен и откровенен в своих стремлениях. О чём сразу же и сказал честно Исиде. Ну и нахал! Она обомлела и…

– Вы поедете со мной в Россию, Пим?

С ним Исида поняла, что такое чистая радость близости – без обязательств, без любви, без надежд и всей той чепухи, которая обычно связывается с любовными отношениями. Просто радость. Пим весь и был – счастливый миг, сияющий, юный, светлый. Короткий и весёлый миг, как его имя – Пим! Что из того, что в его багаже из двадцати чемоданов – уйма галстуков и меховых жилеток? Что из того, что он любит мужчин не менее, чем женщин? С некоторых пор она поняла, что ей нравятся бисексуалы и геи. Особенно геи. Они нежнее, умнее, наконец, просто красивее брутальных мужчин. Красота – женского рода. Пим! Что за чудо! Прекрасный любовник, совершенно не пекущийся о смысле существования. Зачем он жил? Чтобы улыбаться, только чтобы звучать и петь, как поёт пустота флейты…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации