Текст книги "Любовь и жизнь. Воспоминания. Стихи"
Автор книги: Татьяна Знамеровская
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Были периоды, когда она из-за каких-то сыновних дел на время уходила, был и период, когда она была поглощена моим маленьким братом. Именно тогда мои капризы и соответственные наказания родителей приобретали широкое развитие. Вообще же она, несомненно, любила больше детей «входящих в разум», а не неосмысленных младенцев, поэтому меня любила больше, чем Борю (ил. 24, 25). И в те периоды, когда занята была в основном мною, она выравнивала мой характер, вспыльчивый по наследству от Знамеровских, но таивший и возможности выдержки от мамы. Что я достаточно сама помню от этого времени? Детская комната была большая. Между двух окон стоял огромный комод, на котором сидели мамины возлюбленные куклы. Как стояло все остальное, – забылось. Поднимала меня няня рано утром, и только когда я была уже вполне «готова», она принималась за Борю. Мне же разрешалось большое удовольствие, – пойти сказать «доброе утро» в спальню к маме (папа уже к этому времени уходил). Отчетливо помню, что мамин туалет стоял тоже между двух окон и мама сидела перед ним в чем-то легком и красивом. Гофрированными широкими щипцами она завивала две широкие пряди волос по бокам головы и укладывала их на уже собранную сзади прическу. Мне казалось, что красивее ее самой и прически ее темных волос нет ничего на свете. Конечно, она меня целовала и ласкала, вероятно, больше, чем это одобрила бы няня. Но в тот момент мама могла проявить свою пылкость. Я любила ее очень, и, если она уходила из дома, я часто плакала. Поэтому няня просила ее одевать пальто и шляпу так, чтобы я этого не видела.
По воскресеньям, когда папа был с утра дома, няня разрешала мне так рано встать, чтобы успеть застать папу и маму еще в постели. И тогда папа успевал рассказать мне сказку, а я успевала попрыгать по пружинному матрацу, держась за спинку кровати. Рассказывал же он всегда одно и то же, только каждый раз с вариациями, потому что не помнил точно многие места сюжета. Это был «Руслан и Людмила»{114}114
«Руслан и Людмила» – поэма А. С. Пушкина.
[Закрыть]. Я так любила и так знала эту историю в его изложении, что поправляла его, если что-нибудь изменялось в его рассказе, где, конечно, неизменным местом всегда оставалась битва Руслана с Головой. Надо сказать, что позже, но достаточно рано, к нам с Борей перешли и всякие словечки, присказки, песенки и прибаутки кадетского корпуса, далеко не всегда вполне благопристойные, но в это время папа еще воздерживался от подобных солдатски-мальчишеских вольностей.
Затем раздавался зов няни и мы с Борей садились за уже положенный в посуду с детскими рисунками завтрак. Тут няня проявляла виртуозность в преодолении моего нежелания есть манную кашу или толокно. Она соблазняла меня путешествиями то к бабушке в Воронеж, то к Нине и Леле в Москву, то в неизвестный мне Петербург, то в свою родную деревню. Я заслушивалась. Но для каждой поездки надо было проделать дорогу, и она заставляла меня своими рассказами эти дороги проделывать ложкой в содержимом тарелки, съедая содержимое ложки, потому что иначе мы не могли доехать до намеченного места. Так постепенно без всяких капризов тарелка опустошалась, и я даже не замечала этого. Может быть, не только гены дедушки, но и эта соблазнительность путешествий, рисуемых мне няней, заложили основы соответствующей черты моего характера?
После завтрака мы шли гулять, – зимой с няней и Борей, а летом выпускались под огромный дуб во дворе в компанию наших сверстников, у меня и у Бори разных. Я не помню обедов, кроме розового крема в красивой форме и яблочного воздушного пирога, которые особенно любила. Но мы обедали с няней отдельно от взрослых, и родители не имели права в течение дня дать нам ни одной конфеты. Только когда нам разрешалось пойти с няней рано вечером сказать им «спокойной ночи» и няня торжественно объявляла, что мы весь день вели себя достаточно хорошо, мама давала нам по шоколадке. Таким образом, это было особое лакомство и особая награда.
Наказания няни заключались в том, что нас ставили в угол, причем за провинность вне дома это и делалось вне дома, около парадной двери, чтобы другие дети видели, насколько мы провинились. Но главное наказание для меня заключалось в другом. Я не только вижу достаточно отчетливо, но ощущаю до сих пор особое настроение, особую атмосферу, которые создавала няня вечером, перед сном, если считала меня достойной этого, что, к счастью, случалось достаточно часто. Уложив флегматичного Борю и дав ему заснуть, она расстилала на полу особый, ее собственный коврик, мы с ней садились на него, и она, перебирая спицы вязанья, рассказывала мне сказки и тихо пела песни. Конечно, это могло произойти только после того, как все игры и игрушки свои я аккуратно убирала по надлежащим местам и в комнате устанавливался мною самой наведенный порядок. Мне кажется, она знала бессчетное количество сказок и песен, – не то что папа только «Руслана и Людмилу». Вероятно, из-за этого разнообразия я и не помню содержание чего-либо отдельного. Но все это было так увлекательно, так прекрасно, что эти вечера вошли в мою память почти как волшебные сами по себе, помимо волшебных сказок. Конечно, это был тот неиссякаемый запас народного творчества, который в деревне впитала ее собственная незаурядная, умная, поэтическая натура и который она теперь так щедро выливала на меня. В конце это были, видимо, песни колыбельного типа, под ритмы которых меня начинало клонить ко сну, няня укладывала меня спать, не больше одного раза скупо, но любовно целовала, и я засыпала даже без тех прогулок, которые нужны были в Павловской Слободе.
Очень праздничным событием бывала для меня разборка няниного большого сундука и приведение в порядок его содержимого. Не говорю о том, каким удовольствием было разрешение мерить нянины чепцы и шали. Но главное заключалось в крышке сундука, которая вся была обклеена разными картинками, яркими, многообразными… При всей их непритязательности они казались мне прекрасными: среди них были мои любимые… И я, не ведая смысла, говорила: «Няня, когда ты умрешь, ты обязательно подаришь мне сундук, правда?» – Но если няня выражала желание ненадолго съездить в Москву к сыновьям, я уговаривала ее: «Никогда никуда не уезжай. Как же я буду без тебя?» – «А если я умру?» – она знала, что я не понимаю страшного смысла этих слов. – «Я сделаю для тебя шоколадный домик, и ты всегда будешь жить в нем».
Старший сын няни, вероятно, был уже рабочим на каком-то московском заводе. Младший же и любимый Пантюша был музыкантом в духовом оркестре и иногда приезжал к нам. Он был ласковым, веселым, возился с нами, и его приезд тоже превращался в праздник.
Так прошло это время, а из книг с картинками и особенно из распространенных в то время картонных книг-гармоник с почти бессловесным рассказом в образах сказочных сюжетов я все больше любила срисовывать на прозрачную бумагу и раскрашивать цветными карандашами то летящего на коне всадника, то принцессу, уколовшую палец острием веретена. Конечно, там фигурировали и короли, величественные, седобородые, в мантиях и коронах. И вот начались разговоры, что настоящий царь заедет в училище. Это было перед февральской революцией, – Николай II последний раз ехал в Ливадию и решил посетить артиллерийское училище, в его честь названное Николаевским. Уже на обратном пути ему пришлось отречься от престола. Я слышала во дворе, как мальчики постарше горячо обсуждали вопрос, будет ли вместе с ним и наследник. Но мое воображение слово «наследник» совсем не задевало, – вероятно, я не знала даже, что это значит. Зато увидеть не на картинке, а на самом деле настоящего царя, которых столько было в сказках, но именно потому они казались все-таки достоянием только сказок, – это казалось страшно интересно и заманчиво. Я не давала покою няне, – мы должны на него взглянуть.
И вот опять достаточно ясное зрительное впечатление. Манеж, по бокам стоят рядами юнкера училища. Посередине постлана ковровая дорожка. По бокам от входа допущенные зрители; слева впереди няня, держащая меня на руках, чтобы мне все было хорошо видно. И идущий в сопровождении других, несравненно более импозантных, высоких, видных офицеров маленький, невзрачный, плюгавый офицер в той же артиллерийской форме, с рыжеватой бородкой. Какое разочарование! – «Где же царь?» – шепчу я няне, а она делает мне знаки, чтобы я молчала. Зато потом, дома: – «Где же царь? Ведь цари такие не бывают! Ни в одной книжке!» – и это разочарование остается необъясненным, – никто не может мне здесь объяснить разницу между сказкой и правдой жизни.
Весна и лето 1917 года. Нагромождение домашних событий, которые я знаю больше понаслышке, с яркими проблесками зрительной памяти, и явно полное неведение тех великих перемен, которые происходили в стране. У няни была, как тогда говорили, «грудная жаба», и она неожиданно, от приступа, мгновенно умерла, когда дома была только мама. От меня это скрыли. Под каким-то предлогом мы с Борей были на несколько дней удалены из дома к знакомым, где были наши сверстники. Когда мы вернулись, мне сказали, что няня должна была срочно уехать в Москву и в свою родную деревню, но что она скоро вернется. На почве смерти няни у мамы была нервная болезнь, и врачи велели ей переменить обстановку, – мы ненадолго съездили в Москву. Новая беда, – в ранку на пальце руки у Бори попала туберкулезная инфекция, и когда это выявил рентген, врач немедленно велел везти его на все лето в Евпаторию, чтобы спасти. Время, – как я поняла уже много позже, – было для этого самое неподходящее, – пламя революции разрасталось, неизвестно было, чего ждать завтра, разлучаться с папой было опасно. Я ничего этого не ведала и тоже узнала лишь потом, что папа был в это время выбран в совет солдатских депутатов. Уже без всякого отбора, лишь бы поскорее, была взята на Соломенке{115}115
Соломенка – исторически предместье Киева, в 1910 г. вошла в черту города.
[Закрыть], – в то время совсем провинциальной окраине Киева близ училища, – новая няня Анюта, и мы уехали в Крым.
Я никогда не была после в Евпатории, но меня никогда не тянуло на нее опять взглянуть, настолько запечатлелось много из виденного. Две маленькие комнатки, выходящие прямо в большой двор, окруженный длинными белыми одноэтажными домами, увитыми виноградом. Ежедневные поездки на пляж в каких-то маленьких вагончиках. Была ли это конка или скорее уже все-таки трамвай? И радость длинного, широкого песчаного берега, ракушек в песке, набегающего легкого прибоя, наслаждения погружаться в воду. Все это живо во мне, как живы и татарки в красивых национальных костюмах, с массой тоненьких, падавших до пояса косичек, ярко выкрашенных хной. Это было сказочно прекрасно. Совсем не то, что жалкий и обыденный царь, вызвавший такое разочарование. Знаю в заключение, что детский врач, вылечивший бесследно Борю, говорил маме обо мне: «Она у вас очень худая и хрупкая. Но у нее нормальный организм и вы можете ее закалить. Прежде всего ей нужны воздух, вода, солнце, гимнастика. У нее узковата грудная клетка, – пусть уже сейчас и всегда делает упражнения, чтобы это преодолеть. И не бойтесь жарить ее на самом горячем солнце. Ей это пойдет на пользу». – Как он был прав! Можно ли не верить в силу гимнастики, если в результате я выросла не только с очень мальчишеской по пропорциям фигурой, но такими широкими плечами и грудным костяком, которые делали для меня мало пригодными готовую, стандартную женскую одежду? О крепости и силе, развившихся во мне, не говорю, хотя я оставалась худой и не превышавшей среднего роста. А без воды, – даже самой холодной, – без воздуха, без солнечного жара я с тех пор не могла обходиться. В большой мере вплоть до порога смерти, на котором я теперь стою. Моя кожа так привыкла к загару, что я вечно летом была подобна мулатке или папиному сапогу, как он насмешливо выражался. Каждое лето моей жизни прошло по рецепту этого мудрого врача, так угадавшего, что нужно для развития моего организма.
Итак, мы благополучно вернулись в Киев до октября 17-го года. То, что я помню потом, началось со взрыва пороховых складов. Было солнечное утро. Мама сидела, как всегда, у туалета, и я следила, как она делала все ту же обычную прическу. И вдруг раздался этот грохот, от которого, казалось, треснул и готов был рухнуть наш дом. Еще не зная, что это, мама схватила меня за руку, Анюта прижала к себе Борю, и мы помчались в березовую рощу, в овраг. Из других квартир и домов женщины и дети бежали туда же. Инстинктивное стремление скрыться в наиболее безопасном месте. И потом все в памяти уже отрывочно. Некоторое время мы еще жили в прежней квартире, но уже только в двух комнатах с наглухо завешенными окнами. Маши с дочками уже не было, – наверно, не было даже перед поездкой в Крым. Надо думать, что не было бы и Анюты. Но эта мужеподобная, большая, сильная старая дева, с приступами несносного характера из-за стародевичества, нашла последнюю страстную любовь в Боре. Он стал «ее» мальчиком, а она тем самым членом нашей семьи. Иногда она своими грубыми вспышками доводила маму до слез, и они расставались. Но проходило несколько дней, и Анюта, молчаливая, старающаяся сделать вид, что ничего не произошло, появлялась опять, и со всей своей силой принималась за любую работу, а главное – за заботы о своем ненаглядном Бориньке. Я для нее очень мало значила, и с этих пор мои капризы, моя вспыльчивость, – все стало принимать резкие формы без няни, «моей няни», за которую я так должна благодарить судьбу.
Впрочем, до воспитания ли меня было тогда и моим родителям? Я узнала и недетски быстро освоила как нечто привычное грохот пушек и цокот пуль за окнами. Я зрительно помню, как сидела мама днем близь окна и в его раму попала пуля, – два-три сантиметра левее, и пуля попала бы в маму. Но никакого ужаса во мне это не вызывало, – я просто реально не понимала ни опасности, ни смерти. Смутно помню, что, когда мы жили там же, нас захлестывал частично поток тех, кто с севера через Киев бежал на юг, – знакомых и бывших сослуживцев, с семьями и в одиночку мчавшихся, конечно, к белым, заходивших к нам, несомненно, склонявших и папу последовать их примеру. Папа не хотел. «Краснинка» разрасталась; член совета солдатских депутатов, как бы они в тот период ни менялись… У него был другой план. Он снял форму и через портного-еврея на Соломенке, шившего ему раньше мундиры, устроился весьма скромно на железной дороге. Видимо, стараясь стать незаметным, заставить забыть о том, что он военный.
После всего того, что мною было воспринято как непонятная суматоха, зима 17–18-го года прошла в моей памяти как снова нормальное время. Мы переехали в Киеве на Николаевскую, светлую и нарядную улицу, в квартиру опять (!) портного-еврея. Но на этот раз это был владелец одного из лучших ателье, у которого одевалась модничавшая мама. Сама семья Сухаренко предложила нам большую комнату, в которую Анюта ездила хозяйничать с Соломенки. Я помню Сухаренко – большого, толстого, добродушного человека, и смутно его молчаливую, добрую к нам жену, которая, – как я узнала, уже будучи взрослой, – была тайно влюблена в папу и сама ему в этом призналась при последнем расставании. Это было, когда отделилась Польша и их семья почему-то уехала в Варшаву. Чтобы они или их дети погибли в немецких гетто?
Конечно, и тогда все за стенами дома не было мирно. Я помню, как мама заставляла меня не смотреть в окно трамвайного вагона, – потом я узнала, что она не хотела приводить меня в ужас видом трупов. Зато она взяла меня на какой-то парад гетмана Скоропатского{116}116
Гетман Скоропатский – Павел Петрович Скоропадский (1873–1945), в апреле 1918 г. был провозглашен гетманом всея Украины.
[Закрыть], и он врезался в мою память красочностью шаровар, кунтушей, папах, коней разной масти. До сих пор, когда я думаю об украинских войсках времен хотя бы Хмельницкого{117}117
Хмельницкий – Хмельницкий Богдан Зиновий Михайлович (1595–1657), гетман Войска Запорожского, полководец, политический и государственный деятель. Предводитель национально-освободительного восстания с целью освобождения Западной Руси от польско-литовской власти, в результате которого Запорожская Сечь и Левобережная Украина с Киевом окончательно вышли из Речи Посполитой и вошли в состав Русского государства.
[Закрыть], это феерически-смутное видение встает перед моими глазами.
Все это было за домом и даже за Николаевской улицей{118}118
Николаевская улица – ныне улица Архитектора Городецкого в Киеве.
[Закрыть]. А на улице было много маленьких уютных магазинчиков в нарядных домах с балконами, и в них продавались переводные картинки и картинки для наклеивания, – цветы, пастушки, маркизы, – почему-то мне кажется, что все, главным образом, «под рококо». Я выпрашивала, чтобы мама мне время от времени покупала эти соблазнительные вещи, и затем переводила их и клеила. Книг было и без того достаточно. Но зима ознаменовалась событием, которое при моем непонимании происходящего в мире было для меня самым большим и интересным. Из Москвы приехал поклонник тети Лизы, бывший офицер, теперь снявший форму и пробиравшийся не к белым, а просто прямиком в Париж. По склонностям он, как мне потом рассказывали, был всегда актер, а не военный, и страшно любил организовывать спектакли. Тут, – даже тут и в такое время! – он соблазнил Сухаренко устроить детский любительский спектакль. В огромной мастерской ателье были сдвинуты к одной стене столы мастериц и образовалась сцена. Мастерицы сделали занавес и под руководством режиссера приготовили прелестные костюмы для участников спектакля, – детей Сухаренко, их приятелей и нас с Борей. В памяти моей этот спектакль остался как нечто совершенно великолепное. Я играла, во-первых, в басне «Кукушка и петух»{119}119
«Кукушка и петух» – басня И. А. Крылова.
[Закрыть] смешную дамочку, на скамейке сада беседующую с франтом в котелке и с моноклем. Но главное, я была уличной певичкой с мандолиной через плечо и с крылышками в роли стрекозы, а муравей был превращен в толстого булочника, самодовольно сидящего в окне своей лавки. Конечно, мы все были малы, чтобы понять смысл, вложенный в образы уже знакомых басен, которые мы разыгрывали, но, вероятно, с ролями мы справились успешно и восторгов заслужили много. Я еще должна была продекламировать «Где вьются над омутом лозы…»{120}120
«Где вьются над омутом лозы…» – «Где гнутся над омутом лозы…» – стихотворение А. К. Толстого.
[Закрыть].
Маленький идиллический пир во время чумы! К тому времени, с трех лет каждый, Боря и я стали постепенно заикаться все больше, – по наследству. В три года папу испугала собака, и он все детство заикался, а потом с годами это прошло. И забавна не только эта точная наследственность, а то, что у меня заикание пропадало, когда я преображалась в кого-то другого. Поэтому я могла декламировать стихи, которых знала все больше. Поэтому же я могла выполнить свои роли в спектакле. Но картавила я в это время особенно сильно, и меня долго после спектакля дразнили: «…Рето красное пропера…» Правильно произносить русское «л» я так никогда в жизни до конца и не научилась.
Между тем в мире происходили опять грандиозные переломы. Только мы, дети, не ощущали их, – взрослые одни собирались в Варшаву, другие торопились в Париж, третьи ждали… Вспомним «Дни Турбиных»{121}121
«Дни Турбиных» – пьеса М. А. Булгакова (первая постановка в 1926 г.) по его роману «Белая гвардия»; так мог называться и сам роман.
[Закрыть]… И еще больше «Хождение по мукам»{122}122
«Хождение по мукам» – романная трилогия А. Н. Толстого: «Сестры» (1922), «Восемнадцатый год» (1928) и «Хмурое утро» (1941).
[Закрыть]. Папа редко, эпизодически, отрывочно вспоминал в жизни те времена, – он не был рассказчиком и жил всегда настоящим днем. Но когда он смотрел в кино «Хождение по мукам» незадолго до своей смерти, он плакал, плакал молча, открыто, не вытирая слез, бежавших по щекам, как иногда (редко!) плачут мужчины. Решающий, сложный, трудный период (целая эра!) его жизни предстала тогда перед его глазами в образах, близких по социальной среде, к которой мы принадлежали, по типам людей, по характеру и фактических, и психологических коллизий.
В феврале 18-го года в город вступили большевики. Среди командиров были частично папины вчерашние подопечные, примкнувшие к красным юнкера артиллерийского училища. Вскоре папа был опять в военной форме, но форма эта была уже другая.
* * *
Другой этап, – другой, несмотря на все предшествующие ему изменения, – начался и в моем детстве. Опять я хочу спросить папу и уже не могу спросить его: с самого ли начала, с того ли уже момента, он оказался в 12-й армии? И была ли даже уже создана эта армия? Может быть, да. Или, во всяком случае очень скоро. И какую должность он сразу в ней занял? Ведь сами армии по масштабу были совсем не тем, что в наши дни. Специалисты, кадровые офицеры, особенно в таких отраслях, как артиллерия, были, конечно, крайне нужны, – молодому еще капитану могли сразу дать большой пост просто потому, что никого другого не было. Я знаю, что начальником артиллерии (чего? 12-й армии? Какого-то ее подразделения?) был тоже бывший офицер Лапа, по возрасту и чину стоявший в прошлом значительно выше папы. Видимо, папа был назначен его помощником и заместителем. Естественно, я знаю это по более поздним рассказам и помню это имя не только по его странности, но потому, что в нашей семье оно до конца произносилось с отвращением.
Сначала, однако, опять наступил период нормальной детской жизни с ее радостями. Сухаренко каким-то способом уехали в Польшу. Нам дали комнату уже в порядке военной разнарядки. Это была бывшая гостиная в великолепной квартире одного из богатых евреев Брусованских, – не знаю какого. Сам он уже задолго до того сбежал из Киева. Квартира находилась в начале Бибиковского бульвара{123}123
Бибиковский бульвар – ныне бульвар Шевченко в Киеве.
[Закрыть], в прекрасном сером доме «палладианского{124}124
Палладианский – архитектурный стиль, восходящий к итальянскому архитектору Андреа Палладио (1508–1580), классический и ренессансный, получил вторую жизнь в эпоху классицизма, развивался в XVII–XIX вв.
[Закрыть]» довоенного периода, но в той его части, в которую надо было попасть через красивый двор, и потому шум улицы ее не достигал. Это была уже коммунальная квартира, сохранявшая, однако, роскошную обстановку прежних хозяев. Зрительно я помню, что все в нашей комнате было полированного красного дерева, мне кажется сейчас – в стиле модерн, но с отголосками рококо. Впрочем, может быть, я делаю такое заключение потому, что в стеклянном шкафике стоял набор фарфоровых статуэток именно в этом стиле, – изящные пары в одеждах XVIII века, обнаженные фигурки… Не сомневаюсь, что все это был настоящий старинный фарфор. Фигурки же были знакомы мне по картинкам для наклеивания, – только бесконечно красивее. И мне сразу же было категорически запрещено открывать шкаф и к ним прикасаться. За передней, уже не во внутренний, а в огромный, обстроенный многими разностильными домами, двор, выходила огромная столовая с резным, раскрашенным деревянным потолком. С согласия всех жильцов, которые существовали без шума и дрязг, эта комната оставалась общей. Из нее на внешний двор был обращен большой балкон. Так прожили мы с верной, приезжавшей с Соломенки Анютой до наступления Деникина в 19-м году. И в моей жизни произошел ряд событий, важных или запомнившихся.
Первый раз в театре я была еще перед революцией, вероятно в начале 17-го года. Я видела балет «Конек-горбунок»{125}125
«Конек-горбунок» – балет по одноименной сказке в стихах П. П. Ершова, композитор Цезарь Пуни, автор либретто Артур Сен-Леон, премьера состоялась в 1864 г.
[Закрыть]. Теперь, когда дети чуть ли не с пеленок видят кино и телевизор, они, конечно, не могут себе представить то значение и то очарование, которое для нашего поколения могло иметь первое посещение театра. Обилие информации снижает остроту и свежесть ее восприятия. Я не стану говорить о своем восторге. Это действительно был восторг. И теперь он повторился. В части, где служил папа, была своя ложа, закрепленная в театре оперы и балета. Туда можно было часто получать контрамарки, и меня опять взяли на какой-то балет. Впечатление было таково, что я уже со следующего дня все время танцевала по комнате, стремясь уловить и усвоить хоть частицу той красоты, с которой соприкоснулась. И мама вместе с одной хорошей знакомой, у которой была дочка Рита, моя ровесница, решили попытаться отдать нас в балетную студию. Это было в январе 1920 года, когда мне только что исполнилось 8 лет. Осмотр врача дал положительные результаты. Кроме того, он сказал, что в любом случае это будет полезной гимнастикой, которая оставит след и в организме, и в умении владеть им физически. Нашему восторгу не было предела, и мы поступили в частную студию бывшей прима-балерины киевского театра, часто танцевавшей раньше также в Варшаве, польки Марии Григорьевны Ленчевской.
Не могу передать, сколько радости было связано со временем этого – несколько раз прерываемого – обучения и какой след оно оставило во мне и физически, и духовно вплоть до конца жизни. Да, даже теперь подъем ноги у меня все еще изгибается по-балетному. Мы с Ритой были самыми маленькими в студии, и из нас двоих, – без хвастовства, – именно я оказалась не только способнее, но вскоре стала любимицей нашей обаятельной, все еще интересной и обворожительно-стройной учительницы, которую я очень хорошо помню. Через шесть месяцев я уже достаточно свободно танцевала на носках. Сначала меня провожала на занятия мама. Но потом я ходила одна, – по Крещатику, через Пассаж на Прорезную улицу{126}126
Прорезная улица – пролегала от Крещатика до Владимирской улицы в Киеве.
[Закрыть]. В то время не было столько угрожающего транспорта и не было принято чрезмерно дрожать над ребенком, лишая его самостоятельности передвижения. Теперь, когда я была в Киеве и увидела, что нет ни прежнего Крещатика, ни Пассажа, ни половины Прорезной улицы, где находилась студия, трудно даже назвать словом только «грустно» то, что я испытала.
У меня были в танце, по словам Ленчевской, – сказанным, конечно, не мне, а маме, – легкость, темпераментность и очень большая эмоциональность, чувство поэзии, острота восприятия музыки и любых ритмов. Она считала, что, если жизнь моя не разрушит мои возможности, я должна превратиться в прекрасную и далеко не обычную балерину, в звезду, как она, шутя, иногда меня называла. Не учитывалось еще незаметное в том возрасте и на том уровне профессиональных трудностей одно мое свойство, которое неизбежно должно было всему помешать: прирожденный дефект слабого чувства равновесия, инстинкта балансирования. Теперь я это понимаю, да и не жалела никогда, что не стала балериной. Но в тот ранний период я серьезно относилась к этой мечте, неистово занималась и даже после урока того класса, в котором состояла, я оставалась в соседней комнате смотреть на занятия более старших, изучавших в это время характерные танцы. Я повторяла их за ними, а потом еще много раз дома, и в результате «сверх программы» уже к 9 годам плясала «Казачок», «Мазурку», «Матлет», «Русский танец», «Восточный», «Чардаш» и целый ряд других (ил. 30–33). Остатки всех их я помню даже сейчас, но потому, что я их потом постоянно танцевала на любительских школьных вечерах, уже утратив технику танца на носках, что произошло, конечно, очень быстро.
Таким образом, я рано приобщилась к сцене в двух смыслах. Во-первых, меня довольно часто мама брала в ложу нашей воинской части и уже до десяти лет я видела не только многие балеты, но и оперы. Это не было вместе с тем слишком часто, чтобы вызвать привычку и чувство обыденности. Это всегда было событие, это всегда был праздник. Боже, что я испытала, когда увидела впервые «Руслана и Людмилу»{127}127
«Руслан и Людмила» – опера по одноименной поэме А. С. Пушкина, композитор М. И. Глинка, первая постановка в 1842 г.
[Закрыть]! Но о моем знакомстве с поэмой не по папиным, вечно импровизированным рассказам, а в подлиннике, хотя и несколько сокращенном для детей, надо сказать несколько слов. Это было еще до поступления в студию, потому что я помню, – какой-то короткий отрезок мы прожили после отъезда Сухаренко и до получения комнаты в квартире Брусованских где-то еще, и именно там, к моему рождению (а значит, в январе 19-го года) мама купила мне отдельное издание поэмы (сказки Пушкина я, конечно, к тому времени уже все читала) в красном с золотом переплете. Это было сделано заранее, и книга была спрятана. Но в папе сохранялись некоторые детские черты. Ему так хотелось поскорее прочитать со мной вместе «Руслана», что, – когда мамы не бывало дома, – он потихоньку доставал книгу, и ко дню моего рождения она была уже нами освоена от корки до корки.
Милая детскость взрослого военного мужчины, да еще в такие времена, когда было не до детскости! С того момента я начала быстро при моей хорошей памяти заучивать самое мое любимое тогда произведение, и до сих пор огромные куски его помню на память. Вскоре меня взяли в цирк (впервые), и после представления можно было детям кататься по арене верхом на пони. Конечно, я умолила об этом удовольствии, память о котором затмила само предшествующее зрелище. И когда я сидела в седле, я гордо и убедительно представляла себя Русланом, едущим для спасения Людмилы «вдоль днепровских берегов»{128}128
«Вдоль днепровских берегов» – цитата из поэмы А. С. Пушкина «Руслан и Людмила».
[Закрыть] и готовым ко всем предстоящим подвигам.
Во-вторых, я сама попала очень рано на сцену. Мария Григорьевна время от времени устраивала «итоговые» спектакли своей студии в снятом для этого зале «Польского клуба», здание которого цело и сейчас на сохранившейся после войны части Прорезной улицы, и в нем помещается кино. Я узнала рано не только трепет выхода на сцену, но и таинственную прелесть ее закулисной части, и возможность смотреть на выступающих оттуда, а не из залы, как бы незримо участвуя в качестве «посвященной» в сценическом действии. Сначала я танцевала в каком-то общем танце с многими детьми. Потом я несколько раз исполняла вместе с Ритой норвежский танец Грига{129}129
Григ – Эдвард Хагеруп Григ (1843–1907), норвежский композитор, музыкальный деятель, дирижер, пианист. Для его творчества характерны романтический стиль, использование норвежского фольклора.
[Закрыть]. Когда я слышу именно этот его танец, я в воображении и даже мускулами ног невольно начинаю те же движения, которые тогда я делала в сабо, нарочито замедленно и неуклюже в начале номера. В конце концов, когда мне было 10 лет, Мария Григорьевна, – не знаю, на чью музыку, – сочинила специально для меня маленький балет «Амур и Психея», в котором я в коротенькой, прозрачной греческой тунике с крылышками сначала долго танцевала одна на носках, а потом в свою роль вступала 15-летняя ученица Женя, уносившая меня в конце на плече со сцены. Вероятно, мой возраст в сочетании с техникой «на носках» производил умиляющее впечатление на публику, потому что этот номер пользовался огромным успехом и конец его заставляли повторять. Я помню и напряженное состояние легкой дрожи страха перед выходом на сцену, и полное забвение страха при вхождении в роль и поглощенности музыкой, и волнение успеха. По несколько учениц с парными и сольными танцами Мария Григорьевна посылала иногда и в общественные клубы в соответствии с запросом «несения культуры и искусства в массы». Один раз в клубе Поль-Мель я танцевала на носках долго и трудно разучивавшийся, опять-таки для моих ребячьих возможностей сочиненный вальс Шопена, при первых же звуках которого во мне потом всю жизнь воскресала эта особая страница детства. И когда я кончила, вероятно, опять-таки растроганная моим возрастом (а я была тогда очень маленькая и худенькая) публика не только наградила меня громом рукоплесканий, но какой-то мужчина подошел к рампе и протянул мне букетик фиалок. Первые цветы, которые были мне преподнесены в жизни! Это было большое впечатление. И это было соприкосновение с «элементами славы». Но я абсолютно не помню, чтобы я этим хоть сколько-нибудь гордилась. Гордость была, вероятно, достоянием мамы. Мне же Мария Григорьевна твердила без конца: надо бесконечно много труда, терпения, недовольства достигнутым, иначе все успехи ничего не стоят. И я подолгу фантазировала какие-то сказочные (как мне казалось) танцы даже на большом балконе, выходившем во внешний двор из общей столовой в нашей квартире, поскольку в комнате я мешала взрослым.
И тут еще воспоминание. На балконе довольно далеко расположенного дома напротив стала танцевать также еще одна девочка, видимо, по моему примеру понявшая возможность подобного использования балкона. Естественно, что мы вскоре стали переговариваться, – вернее, кричать что-то друг другу, а потом договорились о знакомстве. Встреча наша произошла в саду, куда мама ходила с нами днем погулять, пока Анюта занималась хозяйством. Сад назывался по-старому Николаевским, но памятник Николаю I уже был свален с пьедестала и валялся в траве. Этот царь был не в пример Николаю II высок и плечист, но я к тому времени уже вполне усвоила представление о том, что цари сказочные и реальные не имеют между собой ничего общего и интереса достойны только первые. Поэтому в саду мы помимо всяких игр (в том числе модных тогда, но совсем забытых теперь игр в серсо и в дьяболо{130}130
Игры в серсо и в дьяболо – серсо – тонкие обручи, игра состояла в набрасывании их на палочки, которые играющие держали в руках; другой вариант игры в серсо состоял в том, что обруч катили перед собой палочкой; дьяболо (диаболо) – игрушка для жонглирования, похожая на песочные часы или гантель, с перемычкой посередине; играющий подбрасывал ее веревкой, прикрепленной к двум палкам, которые он держал в руках; название происходит от греческого слова diabállô «перебрасывать, переворачивать» и с дьяволом не связано.
[Закрыть]) без раздумья лазали по лежащему на земле «царю», прыгали по его мундиру и даже лицу и ездили верхом на его шее. Как звали ту девочку, с которой мы с тех пор встречались в саду и соревновались в танцах на балконах? Я уже не помню. События того лета все это унесли, смыли бурными впечатлениями. Но это и не важно.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?