Электронная библиотека » Тинто Брасс » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 6 марта 2023, 08:22


Автор книги: Тинто Брасс


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Должен признать, что, вспоминая об этих залах, я ощущаю сильнейшую ностальгию. Мне кажется, будто я могу дотронуться до тех полотен: Тьеполо, Каналетто, Гварди, Лонги, Мансуэти… больше пятидесяти картин Маньяско и сотни – кисти моего деда. Таков был мой мир, сказочный мир: я понимал это, когда оказывался в чужих безликих домах, – я впитал в себя это искусство, оно принадлежало мне.

Эти образы возбуждали меня с самого детства, я как будто постоянно пребывал в экстазе, именно поэтому со временем я стал уделять все больше внимания форме, и в моих фильмах куда больше образности, чем повествования. Благодаря деду мне посчастливилось не раз прогуляться по одному из самых впечатляющих собраний искусства в мире. Говоря так, я не пытаюсь преувеличить его масштаб или поразить читателя, это замечали и художественные критики – например, Никола Иванов, или Иванофф[12]12
  Историк искусства русского происхождения; он родился в Санкт– Петербурге, в 1920 году переехал из Киева в Хорватию, затем учился в Париже, позже переехал в Венецию, женился и в 1941-м получил итальянское гражданство под именем Никола Иванофф; этим именем его обозначает Брасс в оригинале.


[Закрыть]
, – он посетил галерею примерно в годы моего детства.

Многие картины были утеряны во время войны, основная их часть выставляется в музеях и именитых частных собраниях; те же, что считаются семейным имуществом, стали предметом долгой судебной тяжбы. После смерти моей матери, когда наступил момент раздела наследства, обнаружилось целых пять завещаний. Это не сюжет для фильма, тем более не для такого, что мог бы прийтись мне по душе. Однако здесь можно найти все необходимые элементы для какого-нибудь комического детектива. По мне, так наследство – не вопрос денег, я готов обменять все картины, ставшие причиной спора, на одну-единственную – Курбе, «Происхождение мира», – а как же иначе.

Во дворе аббатства я держал на причале мелкую весельную лодку – она называется «s’ciopon» и используется, чтобы рыбачить в лагуне. Обычно я доплывал на ней до окрестных городков, Кьоджи или Езоло. В Кьодже, где был небольшой прибрежный мол, я пил газировку – светлую, пенную, кокетливую, как блондинка. Ничего особенного, но отлично утоляет жажду. Потом возвращался обратно, и едва я оказывался в Венеции, то, окрепнув от притока эндорфинов, направлялся в один из множества борделей.

В 1974 году мой отец продал государству здание аббатства, так как не мог больше оплачивать его содержание; с тех пор оно числится на балансе Управления историческим и культурным наследием Венеции. Ушла целая эпоха.


Мой дед не только занимался живописью, но и работал в кино. В 1943 году он создал декорации для фильма «Гранд-канал»; уличные съемки проводились в Венеции, а остальные сцены снимали уже в помещениях студии «Чинечитта» под Римом. Арт-директор Ческо Базеджо и режиссер Андреа ди Робилан запечатлели на этих кадрах отрывки из реальной жизни, создали очаровательные образы простых обитателей Венеции. Одна из самых занятных сцен, вероятно, показывает быт так называемых «impiraresse», или нанизывательниц жемчуга. «Impirar» на венецианском диалекте обозначает «нанизывать», и эти женщины в былые годы действительно занимались тем, что собирали жемчуг на хлопчатобумажную нить и делали бусы; у них были специальные иголки, а еще к жемчугу добавляли бисер и разноцветные бусины из эмалированного стекла с узорами, похожими на цветы, – и то и другое производят на острове Мурано. Я сам встречал их на улице вплоть до шестидесятых годов, особенно часто – в исторических кварталах. С раннего утра до позднего вечера они группками сидели у домов, у каждой в руке – иголка нужного диаметра, – терпеливо держали на коленях деревянный ящичек с бусинами, у всех одна и та же прическа, – по-венециански она зовется «sessola» или «cocon» – высокий пучок на затылке. Их разговоры, или, как говорят местные, «ciacole», и песни наполняли улицы весельем. В Венеции нанизывание жемчуга было одним из самых распространенных занятий для женщин; они начинали работать еще в детстве и не прекращали до старости, их эксплуатировали, ничтожно низко оплачивая столь тяжелый физический труд. Этим делом занимались исключительно женщины, и управляли им тоже женщины, поэтому оно вызывало у меня интерес. Рядом с рукодельницами и правда всегда находилась так называемая mistra, наставница, она играла роль посредника между работницами и фабриками.

Сюжет фильма «Гранд-канал» незамысловат. Появление речных трамвайчиков, или же небольших пассажирских пароходов, которым власти открывают доступ в город, приводит в ужас гондольеров: они воспринимают новый вид транспорта как конец своей профессии. Лупетто, сын главного гондольера, решает оставить семейное дело и соглашается работать кормчим на пароходе, тем самым вступая в неразрешимый конфликт с отцом и невестой, с последней – еще и потому, что юноша заводит любовные отношения с некоей француженкой, обладательницей миллионного состояния и взбалмошного нрава. Близкие считают его предателем, однако в финале фильма молодому человеку удается вернуть себе их расположение – он участвует в исторической регате вместо отца, пострадавшего при несчастном случае, и побеждает.

Сам финал – регата на Гранд-канале – был полностью заснят на немецкую цветную пленку «Агфаколор»; она появилась в продаже в 1936 году, но до съемок этого фильма в Италии ее применяли только для документальных лент, а в Германии с ее помощью режиссер Йозеф Баки снял «Барона Мюнхгаузена», первый в мире полнометражный цветной фильм. Публика не оценила новаторскую находку, потому что пленка недостаточно точно передавала цвет, затем всю ленту покадрово напечатали, собрали заново и показывали в черно-белом варианте. Пока авторы трудились над фильмом, историческую регату на время отменили из-за войны, и кинокомпании пришлось смастерить декорации и изобразить подобие заплыва, чтобы закончить съемки.

В Венеции мой дед также встречался с Эзрой Паундом: поэт, увидев одну из его картин, «Процессия возвращается с острова Сан-Микеле», написал стихотворение с посвящением, назвав его «Италико Брассу». Сан-Микеле – один из островов лагуны, он целиком занят городским кладбищем, это своего рода музей под открытым небом, где покоятся деятели, оставившие след в истории и культуре не только Венеции, но и всей Италии.

Паунд задерживается взглядом на импровизированном мостике из лодок – их ставили на воде в ряд, одну за другой, в день Мертвых, чтобы соединить район Новых набережных, между Каннареджо и Кастелло, с островом. Помимо блестящих эмалевых красок, он замечает трепет и волнение толпы людей, которые спешат вернуться, завершить шествие, ведь в небе собирается гроза; поэт связывает этот образ с мыслью о смерти, что разъедает его изнутри, с тоской, что, кажется, может найти простор, превосходящий ее, только в области искусства. Желая выразить свое сострадание, Паунд пишет: «But I see more» – «но я вижу больше». Его останки покоятся именно на Сан-Микеле, рядом с телом жены.

Я не был близко знаком с Паундом, но знал о его дружбе с дедом, о благотворном влиянии их отношений – ведь именно благодаря им поэт решил больше не возвращаться в Штаты, разве что ненадолго, – большую же часть жизни он провел в Венеции. Они виделись не только потому, что дружили: их объединяло желание рассуждать о проблемах культуры, актуальных для эпохи. Венеция в те годы не поспевала за постоянными изменениями в европейских художественных практиках. Дед рассказывал, что они с Паундом часто захаживали в тратторию «Монтин» в районе Сан-Тровазо и там встречались с другими творцами. Паунд жил рядом с домом семьи Чиприани – к ней принадлежала моя первая жена – на калле Кверини. Мы с ним пересекались каждое утро, когда я гулял по набережной Дзаттере. Завидев его, я в знак приветствия и уважения снимал шляпу, а он отвечал мне вполголоса, склонив голову. Он казался мне усталым человеком, замкнувшимся в собственном, только ему принадлежавшем, мире. А еще одним из величайших умов современности, и в первую очередь – свободной личностью.


Как я уже говорил, мой дед познакомился с бабушкой – русской еврейкой по имени Лина Ребекка Видофф, – в Париже, где она училась на медицинском факультете в Сорбонне и жила вместе с братом-художником, его звали Вика. Их обоих, и бабушку, и деда, можно назвать исключительно одаренными людьми, ценителями искусства, поэтому их отношения были пропитаны любовью к прекрасному.

Они поженились в Париже незадолго до того, как уехать в Италию и окончательно обосноваться там; когда они прибыли в Венецию, то первое время жили в пансионе Бролло в районе Джудекка, затем снимали жилье рядом с набережной Дзаттере, где задержались на несколько лет. В конце концов они переехали в район Сан-Тровазо – в дом номер 1081, – именно там я вырос, а сейчас в нем живет мой брат Энди.

30 января 1898 года родился мой отец Алессандро – их первый и единственный сын. В семье его всегда называли на русский манер – Саша.

Я очень привязался к бабушке с дедушкой, особенно к бабушке Лине – эта милая, добрая женщина могла похвастаться сильным характером, удивительно свободным нравом и раскрепощенностью. Во времена ее молодости подобный поступок – уехать из родной Одессы в Париж и учиться там – казался чем-то необычайным.

Она живо интересовалась новыми европейскими веяниями и жадно впитывала их, однако в душе оставалась русской и намеревалась любой ценой сохранить традиции своей родины, ее ценности и нравы: она даже попросила моего деда построить для нее во дворе дома небольшой флигель, который они оформили и обставили в русском стиле.

В детстве я больше времени проводил с бабушкой Линой, чем с родителями. Она стала для меня внимательным и заботливым проводником во взрослую жизнь, чем-то вроде второй матери, и помогла мне победить неуверенность в себе. Возможно, именно поэтому моя мать терпеть ее не могла, если оставить в стороне типичную неприязнь между невесткой и свекровью. Я помню, как они постоянно громко ссорились за столом – особенно когда отца не было дома, – в конце концов бабушка всегда говорила: если бы мой сын слышал, как ты со мной общаешься, он бы по-другому на тебя посмотрел. Она вполне могла жестко обойтись с матерью. Когда бабушка в первый раз встретилась с ней в кафе «Флориан», то сказала: «Я могу встать на сторону любовницы моего сына, но никак не его жены».

Когда мы по утрам гуляли по набережной Дзаттере, она учила меня иностранным языкам – французскому, английскому, немецкому и даже русскому, – на последнем я в детстве говорил весьма бегло.

«Талант, – говорила мне бабушка, – это дар, его нельзя обрести, сколько ни учись, но его можно отточить – приложив должное усердие и проявив постоянство».

Вероятно, тогда я и понял, что везения не существует, есть только ряд возможностей, которые мы сознательно выбираем заранее. Я до сих пор держусь мнения, что везение – это умение воспользоваться случаем, прислушаться к собственному чутью, пережить уникальный опыт, приключение. В конце концов, некое исключительное везение может проявить себя лишь тогда, когда в одном месте встречаются случай, стечение обстоятельств и талант. Вот что, по моему разумению, значит «подфартило».

Я считаю, что смерть – естественный процесс, поэтому обычно меня не выбивает из колеи уход кого-то из знакомых мне людей; но когда умерла бабушка, я ощутил невероятную потерю, пустоту, никто не мог заменить мне ее. Она стала первой женщиной в моей жизни, сыгравшей в ней особенно важную роль, и ее внутренняя «русскость», тесно связанная с ее характером, как будто осталась со мной навсегда. Вот почему я вечно оправдываюсь, что ревную Катерину ко всем подряд, – мол, в моих венах течет русская кровь!

Мой дед, как и я сам, умел на редкость точно улавливать и расшифровывать женскую красоту и обаяние – примером тому стали для меня портреты бабушки, написанные им. Никому, кроме него, не удалось столь талантливо передать неуловимое, таинственное выражение ее глаз, – именно этот взгляд делал ее образ неподражаемым и экспрессивным. Я задумал посвятить бабушке один из своих фильмов – «Одесса», – но так никогда и не воплотил этот замысел в жизнь.

С родителями мамы я, напротив, виделся редко – они жили в Милане. Больше всех мне запомнилась мамина сестра, тетя Лина: ее вторым мужем стал один коммерсант – он экспортировал итальянские продукты питания в Индию. Мы обычно проводили вместе лето: тетя с детьми от первого брака ездила с нами в отпуск на Лидо – остров между венецианской лагуной и Адриатическим морем, – мы снимали там большую виллу в несколько этажей.


Теперь об остальных членах семьи. Отец остался в моем сознании властным, деспотичным и жестким человеком. В юности наши с ним отношения сильно испортились. Лишь спустя много лет я понял, что неприязнь, которую мы испытывали друг к другу, обострилась после того, как я открыл для себя мир плотских утех – с тех пор я обходился с ним все более непочтительно. С другой стороны, мои мечты, идеалы и все самые потаенные стороны моей жизни вступали в непримиримое противоречие с насаждаемыми им правилами – он пытался установить в доме порядок, свойственный фашистскому modus vivendi.

Меня выгнали из дома и поменяли замки на двери, так как сочли мое поведение дурным примером для младших братьев. Мне было семнадцать. Я смог окончить университет благодаря тому, что мать оказывала мне посильную финансовую помощь. Думаю, об этом она условилась с отцом – я же должен был сдавать все экзамены с первой попытки. Поэтому я довольно быстро получил диплом, но не стал забирать его из университета. Уже после того, как я стал знаменитым, успешным режиссером, мне позвонил декан факультета и пригласил меня на вручение.

Когда отец выставил меня за порог, я сильно разозлился, но не отчаялся. Кто знает, может, так было нужно: кому-то в семье должна достаться роль злодея, в итоге им стал я. Я всегда отличался воинственным нравом и терпением, я могу пасть духом – но ненадолго, буквально на несколько часов, – но потом снова встаю на ноги. Привычка относиться ко всему с иронией, даже в минуты, когда мне приходится нелегко, вероятно, появилась как следствие моего чрезмерного жизнелюбия.

Я снял комнату в районе площади Сан-Марко, но не задержался там надолго. Помню, именно тогда я написал письмо Бунюэлю: в нем я с воодушевлением описывал, как сильно хочу работать в кино, и просил его взять меня к себе помощником. Я надеялся, что письмо дойдет до адресата, и направил его в журнал «Новое кино», главным редактором которого был Гвидо Аристарко; я покупал все свежие выпуски, но так и не получил ответа. Несколько дней спустя, прибегнув к помощи моей тогдашней девушки, а в будущем первой жены Карлы Чиприани, я переехал в район Джудекка. С целью отвлечься от сложностей с работой, я обратился к Эросу: попросил моего друга, художника Вольфа Кана, расписать стены в нашей спальне; он изобразил неописуемо прекрасную сцену ритуального танца, переходящего в оргию, с участием мужчин и женщин – как одетых, так и обнаженных. Я витал в облаках, а точнее, в художественных образах – я хотел жить, как подобает настоящему творцу. В те годы я уже не находил себе места в Венеции, не мог смириться с тамошним обществом – оно казалось мне бескультурным, полным предрассудков, типичных для мещан, жителей провинции. Едва окончив университет, я сбежал в Париж.

В один прекрасный день я упаковал в чемодан все свои вещи, а заодно и автопортрет – не хотел его оставлять, – и решил уехать. Я попросил одного знакомого из нашего района отвезти меня на вокзал Санта-Лючия – в Джудекке я был почти знаменитостью и знал всех, кто обитал там. На вокзале я сел на ночной поезд до Парижа. Что готовила мне судьба? Тогда я понятия не имел, но сам вопрос не вызывал у меня даже тени волнения, я смело шагал вперед по жизни, ничего не страшась. Шел сентябрь 1956 года.

Безусловно, я был стеснен в средствах, денег не хватало не то что на билет в первый класс, но и на плацкарт, но я смог превратить поездку в захватывающее приключение. В глубине купе второго класса я заметил молодую женщину. Вытянутое лицо, медные волосы, слегка пышнотелую. Она показалась мне симпатичной, но не более того. Я сел с ней рядом. Она вежливо разговорилась со мной и рассказала, что возвращается во Францию после летнего отпуска в Венеции. Конечно, я слегка приударил за ней, но ни на что особо не надеялся. Но вдруг она, будто поддавшись порыву безудержной страсти, резко схватила меня за плечо и повернула к себе. Затем взяла меня за запястье и, с раскрасневшимся лицом, просунула мою руку в разрез юбки на запа́х, между своих ног. Я отодвинул ее трусики, стал ощупывать и изучать пальцами ее влажную и трепещущую от желания вульву. Она поморщилась от удовольствия, застонала, закусила нижнюю губу, схватила меня за волосы и буквально прорычала: «Возьми меня, возьми меня прямо здесь и сейчас!»

Я возбудился и в то же время был приятно ошеломлен; слегка колеблясь, я бегло оглянулся по сторонам. Затем уверенным и резким движением подхватил ее и усадил себе на колени, – меня не особо волновало присутствие других людей, как и то, спали они или же притворялись.

Она пристально, даже чересчур, смотрела мне в глаза, прижималась ко мне своим молодым телом: я чувствовал, как прохладная кожа на внутренней поверхности ее мягких, как сливочное масло, бедер прилипала к моей, она не краснела и не смущалась, ей хотелось, чтобы это продолжалось как можно дольше, и удовольствие, которое она испытывала от процесса, читалось на ее лице.

Странное совпадение: как я узнал, ее фамилия – Ланглуа – такая же, как и у тогдашнего директора Французской синематеки.

На Лионском вокзале мы попрощались и пообещали друг другу увидеться снова – но этого не случилось. Честно говоря, мне не очень-то хотелось встречаться с ней второй раз. В то время я всегда вел себя подобным образом, меня не привлекали долгие отношения.

Париж! Вот что было по-настоящему важно!


Однако вернемся к моей семье. Мать я видел ровно такой, какой она была: мещанка, недалекая и во всем подчинявшаяся мужу, она принимала и терпела жизнь – вместо того, чтобы набраться смелости и начать жить по-настоящему.

Но меня очаровывала ее суровая красота. Когда она еще носила короткую стрижку, своей небрежной укладкой и чертами лица родительница напоминала мне храбрую партизанку Марию из фильма «По ком звонит колокол» в исполнении Ингрид Бергман. У матери была прекрасная фигура, она элегантно одевалась, словом, во всем хороша собой. Однажды летним днем мы шли по площади Сан-Марко, на ней были сандалии с тонкими ремешками через палец, и какой-то фотограф подошел к ней и спросил, можно ли сфотографировать ее ноги. По правде сказать, я и сам был без ума от красоты ее неприкрытых ступней, удивительных, с идеально ровными пальцами, равно как и от вида ее стройных, точеных ножек.

Ее походка казалась мне столь же соблазнительной, как и у женщин, которые ходят на каблуках, покачивая бедрами, легко и вместе с тем уверенно. По мне, эта походка даже затмила в тот день черты ее лица, поэтому я смотрел на мать с некоторым восхищением. На самом деле она совсем не отличалась развитым самосознанием и не стремилась освободиться от власти отца, напротив, она покорялась его воле и всяким старорежимным требованиям. Мне, как сыну, сложно это признать. В тот день, как и обычно, она сразу же решила рассказать все «папочке», потому что наглухо застряла в его видении мира и привитых им стереотипах.

Я помню, что мать всегда была враждебно настроена ко мне. Когда речь шла обо мне, она всегда видела только плохое. Иногда она оказывалась права, но в большинстве случаев ошибалась. Я так и не смог понять, почему она настолько не верила в меня, и нахожу примеры этого ее отношения даже в самых ранних детских воспоминаниях. Выстраивая взаимодействие с матерью, я как никогда активно возводил стены – чтобы защититься от ее безграничной ненависти. Отсюда и возникла годами разделявшая нас преграда.

В 1981 году она написала мне письмо, в котором, с одной стороны, сквозила желчность – честно говоря, я считаю, что не заслужил такого обращения, особенно от матери, – а с другой – встречались намеки на то, о чем я всегда догадывался, но чего упорно не хотел признавать. В частности, некоторые сведения касаемо отцовского наследства: детали, о которых я не знал. Я ответил ей в довольно жесткой манере: «Не знаю, почему ты испытываешь ко мне скорее холодную и рассудочную ненависть, чем горячую и предвзятую любовь. И хотя это обстоятельство огорчает меня, я мог бы отнестись к нему равнодушно (я ведь не могу требовать от тебя чувств, которых ты не испытываешь), если бы не обнаружил между строк твоего письма попытку перевести твое поведение из состояния неопределенной вражды в конкретное желание навредить мне».

Моя мать умерла в возрасте девяноста семи лет; я даже не пошел на ее похороны. Я не злюсь на нее, она до сих пор остается для меня чужой. Возможно, мне не хватало ее любви, однако я сам не догадывался об этом. Чтобы почувствовать нехватку любви, нужно знать, как это – быть любимым. А пока ты живешь в другой системе отношений, основанной на других ценностях, ты не можешь этого познать. С годами я осознал, что в юном возрасте испытывал некоторые трудности: в частности, мне было стыдно признавать свою слабость, страшно отдаваться чувствам, когда я имел дело с женщинами. Я рос скромным, поразительно скромным мальчиком. Этот мальчик и мужчина, которым я стал, похожи друг на друга. С той лишь разницей, что сейчас я человек, умеющий выражать свои чувства и описывать эмоции. А тогда, в юности, я постоянно нес какую-то чушь и ходил в бордели, чтобы снять напряжение.


В детстве я делал всё то, что приличествует ребенку из хорошей семьи: играл с братьями, принимал пищу по расписанию, рано ложился спать. Обедать и ужинать вместе со всей семьей – важный ритуал, и мне казалось, что хотя бы в эти моменты мы могли наладить между собой хоть какую-то связь. Ничего подобного: никто не произносил ни слова. Тишина и отчуждение. Семья, замкнувшаяся в непроницаемом молчании. Холодное, суровое и оскорбительное отношение пронизывало всё, что происходило со мной в стенах дома. Мы ничего не обсуждали: ни события прошедшего дня, ни политику, ни вопросы веры. Кажется, у меня перед глазами до сих пор встают их лицемерные физиономии, рассеянный вид – как у людей, озабоченных своими делами, своими мыслями; однако они упорно воспринимают совместный прием пищи как некое обязательство, хотя по идее он должен приносить радость.

В семье было принято относиться друг к другу сурово и сдержанно. Никаких особых проявлений чувств: не припомню, чтобы меня хоть раз обняли, приласкали, поцеловали. В то время, когда мы не сидели за столом, я жил в своем собственном мире. Мир же взрослых с его законами меня не интересовал.

В детстве я обожал горячий шоколад: густой, обжигающий – прямо пар валит, – самое настоящее лакомство. Тогда в высшем обществе – и среди тех, кто хотел сохранить привычки богатых венецианских буржуа, – было принято встречаться после полудня за чашечкой этого бодрящего и пробуждающего чувства напитка и сопровождать этот ритуал чтением газет. Впрочем, ведь именно в Венеции появились первые кафе, где готовили горячий шоколад.

Итак, во второй половине дня мать всегда приносила мне чашку шоколада, она подавала его в специальной посуде, чем-то похожей на кофейник, – серебряной с деревянной ручкой. После того, как шоколад разогревался до кипящего состояния, его нужно было остудить и дать ему застыть; детям наливали тот, что оставался на поверхности, в самой узкой, верхней части посудины – из горлышка, поэтому его называли «da colo». Взрослые же пили шоколад со дна – «da cuo», – густой и насыщенный. Это действо – медленно потягивать из чашки горячий напиток – несло на себе отпечаток роскошной жизни, и когда я мысленно возвращаюсь к тому, как жадно отдавался ему в детстве, я снова ощущаю чистую и безграничную радость, какую испытывал всякий раз от чувственного возбуждения. То, что для многих может показаться просто привычкой, для меня было подлинным экстазом, как будто аромат и горьковатый привкус шоколада, в котором плавали также кусочки мягкого печенья (его обычно подавали к столу), таили в себе упоительное сладострастие.

Я заново обретаю самые искренние и далекие воспоминания, когда полностью отдаюсь власти образов. Так мне удается вернуться в прошлое, которого я, казалось, лишился из-за своей болезни.

Прошлое не похоже на окаменелость, застывшую массу, это нечто изменчивое, и когда я думаю о нем сейчас, оно помогает мне смотреть на настоящее, то и дело поражаясь ему. Я не сожалею о своем прошлом, наоборот, я искренне доволен им. Я не испытываю ностальгии, думая о детстве, юношестве и молодых годах, потому что с возрастом я смог претворить в жизнь то, к чему тогда лишь начал приближаться.

Память – столь же могущественный инструмент, как и монтаж. Сейчас она неизбежно направляет меня на новый путь, фиксируя воспоминания, стирая и исправляя их – в зависимости от того, каким образом они возникают в моем сознании. В конце концов, воспоминания не отображают реальность, они скорее представляют собой неточные копии фрагментов, кадров нашей жизни, они не имитируют работу воображения, а сами являются им.

Я был живым, крайне любознательным ребенком, во всем искал скрытые смыслы. И да, я не соответствовал представлению о хорошем воспитании – какое было принято в наших кругах, – но не делал ничего ужасного, как и в тот день, когда спрятался в буфете и стал слизывать сливки со всех пирожных, разложенных на серебряном подносе.

Я не понимал, почему родители считали, что я сильно отличаюсь от других детей и моих братьев. Повторюсь, мать всегда обращалась со мной крайне сурово, – до самой своей смерти. Именно поэтому я так ненавидел ее. К братьям – Буге, Мало и Энди – она всегда проявляла больше терпения. Особенно это касалось первенца – Буги, – он уже в раннем детстве перенес сложную операцию на мозге. Я родился вторым, но как будто стал старшим и должен был подавать пример остальным.

Буга и Мало уже умерли. Первый, сам того не заметив, стал антикваром – он занимался коллекцией дедушки. Мало, младший из нас, заделался писателем, он обожал поэзию. Энди – архитектор, он похож на Харона, только более жуткого. Он не стрижется и не бреется уже лет тридцать. Его экстравагантное решение стало для матери ударом – до превращения брата в чудище она всегда считала его «хорошим мальчиком».

«Иди либо впереди меня, либо позади, отойди шагов на десять, не стой рядом со мной», – говорила она ему, когда они вместе выходили из дома.

Меня часто спрашивали, был ли я счастлив в детстве. Черт возьми, да что дети вообще знают о счастье? Живой и чувствительный малыш всегда будет несчастлив, если родители его не понимают, хотя благодаря некоторым своим качествам ему скорее всего удастся защитить себя, и со временем он вряд ли утонет в сточной канаве рутины или же увязнет в болоте обыденности. Как будто Провидение, мудро распределив человеческие ресурсы, всё предусмотрело и помогло условным слабостям стать чьей-то сильной стороной.

Родители постоянно меня ругали и предавали моим поступкам большее значение, нежели то, что я сам в них вкладывал.

«Вот вернется папенька, я ему всё расскажу!» – кричала мать по каждому пустяку. Я же повышал голос и спрашивал у «папочки» и «мамочки», почему они меня наказывают, а еще то и дело убегал из дома; в общем, я всегда был бунтарем.

В один прекрасный день, а точнее утро, на меня обрушилось самое жуткое наказание. Мы с отцом отправились на площадь Сан-Марко, сели на речной трамвайчик на остановке Сан-Заккария. Он отвез меня в психиатрическую лечебницу на острове Сан-Серволо и оставил там на несколько дней, точно не помню, на сколько. Для фашиста вроде него подобные жестокие наказания – в воспитательных целях – в порядке вещей, они не казались ему чем-то неправильным или чрезмерным. В те годы воспитание в принципе состояло только из наказаний, и непослушных, своевольных детей силой принуждали уважать взрослых, покоряться их воле, шантажировали их и угрожали им жуткой расправой. В семьях действовал своего рода закон о военном положении.

У входа в лечебницу меня ждал друг отца – директор в убогом сером костюме. Он подозрительно и даже коварно посмотрел на меня и холодно сказал: «Удивительное дело! Такой милый юноша и так неуважительно ведет себя с родителями». «Твою мать», – пробурчал я себе под нос.

Больница предлагала своим пациентам излечить безумие с помощью пребывания в мрачных интерьерах и соблюдения строжайшего распорядка дня.

Мне было тринадцать, и я оказался единственным подростком среди взрослых мужчин. Сейчас они являются мне ожившими тенями, смиренными, спокойными и безвольными; я сам, погруженный в свои мысли, как и они, бродил туда-сюда тогда по коридорам, которые как будто никуда не вели, шатался по обнесенному забором двору. Пожилые обитатели больницы имели застывшие, каменные лица, двигались мало и неестественно, кто помоложе – судорожно искали на лицах других улыбки, ждали, что с ними поздороваются, что им пожмут руку. Я с любопытством наблюдал за этой чередой безумцев, но не подавал им знаков и не произносил ни слова. Я не находил что сказать, но чувствовал спокойствие; я спрашивал себя: в чем же я провинился, так ли ужасен – или, наоборот, незначителен – мой проступок?

Сейчас, когда я вспоминаю об этом, напрашивается вопрос: смогло ли общество примириться с памятью о том, что в прошлом творило и принимало как должное настолько жестокие деяния?

Пока я находился там, я не осознавал всей дикости происходящего. В психиатрические лечебницы попадали не только взрослые, дети тоже могли разделить их печальную судьбу; впрочем, безумие и вся его сила, способная обрушиться на человека, неотделимы от жизни, каждый из нас носит в себе вероятность однажды сойти с ума.

Я думаю об отце, воскрешаю его тогдашний облик: у него неискренний, искаженный, порочный взгляд человека, погрязшего в злобе. Со временем мы оба – сами по себе – начали вести себя так, как хотели, начали делать, что хотели. Я отличался и в итоге вылез из болота обыденности. Сегодня я могу назвать свой тогдашний – вечный – бунт лишь собственным именем, ведь оно отражает мою сущность: Тинто.

Безумие, которое я увидел тогда, и его человеческое претворение сильно повлияли на меня – особенно в годы, когда я задумывал свои первые фильмы: в них отразилась та злоба, что я испытал во время поездки в лечебницу, взгляд человека, открытого миру, моя истинная сущность. Мой опыт неизбежно привел к тому, что я поддержал так называемый «закон Базальи»[13]13
  Закон о психиатрической помощи и реформе психиатрии, разработанный итальянским психиатром Франко Базальей, был принят 13 мая 1978 года. В результате его принятия в Италии ликвидировали все психиатрические больницы, их заменили общественные службы, в том числе те, что оказывали помощь острым стационарным больным.


[Закрыть]
.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации