Текст книги "После «Структуры научных революций»"
Автор книги: Томас Кун
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Глава 9
Рациональность и выбор теории
Эта статья была представлена в виде доклада на симпозиуме, посвященном философии КГ. Гемпеля, организованном Американской философской ассоциацией в декабре 1983 г. Материалы симпозиума были опубликованы в The Journal of Philosophy 80(1983). Перепечатано с разрешения журнала[180]180
В подготовке окончательного варианта этой статьи мне оказывал помощь Нед Блок.
[Закрыть].
Следующие ниже заметки представляют собой краткое изложение одного из результатов моего длительного общения с К.Г. Гемпелем. Это общение началось двадцать лет назад, когда я достиг среднего возраста и прибыл в его университет.
Если в этом возрасте можно найти нового учителя, то для меня им стал Гемпель. У него я научился осознавать философские тонкости, важные для моей деятельности. В нем я увидел человека, для которого философские дистинкции служили продвижению к истине, а не были средством одержать победу в споре. Участие в симпозиуме, организованном в его честь, доставляет мне большое удовольствие.
К числу вопросов, которые мы часто и оживленно обсуждали, относятся вопросы оценки и выбора научных теорий. В отличие от других философов, придерживавшихся одинаковых с ним убеждений, Гемпель рассматривал мои воззрения в этой области с доброжелательной тщательностью: он не принадлежал к числу тех, кто утверждал, будто я пропагандирую иррациональность выбора теории. Но он понимал, почему другие философы могут придерживаться такого мнения. В своих сочинениях и в беседах он критиковал недостатки аргументации или мой переход от дескриптивных к нормативным обобщениям и неоднократно удивлялся тому, что я совершенно не вижу разницы между объяснением поведения, с одной стороны, и его оправданием – с другой[181]181
См., например, его статью «Scientific Rationality: Analytic vs. Pragmatic Perspectives» в «Rationality Today», ed. Theodore F. Geraets (Ottawa: University of Ottawa Press, 1979), pp. 46–58.
[Закрыть]. К нашему длительному обсуждению этих вопросов я сейчас и обращаюсь. При каких обстоятельствах можно с уверенностью утверждать, что критерии, которыми – как можно наблюдать — руководствуются ученые при оценке теорий, действительно служат рациональным базисом для их суждений?
Я начинаю с утверждения, впервые высказанного мной в комментариях по поводу статьи Гемпеля в Чапел-Хилле в 1976 г. И он, и я предполагали, что оценка критериев выбора теории требует предварительного уточнения целей, достигаемых посредством этого выбора. Теперь допустим (ниже я покажу, что это упрощающее допущение необязательно), что цель ученого при выборе теории состоит в увеличении эффективности «решения головоломок», как я выражался. С этой точки зрения теории следует оценивать по их эффективности в производстве предсказаний, согласующихся с результатами эксперимента и наблюдения. Число таких соответствий и их точность рассматриваются как свидетельства в пользу теории.
Ясно, что ученый, преследующий такую цель, повел бы себя иррационально, если бы честно сказал: «Замена традиционной теории X новой теорией Y снижает точность решения головоломок, однако не затрагивает других критериев, посредством которых я оцениваю теории; тем не менее я выбираю теорию 7 и отбрасываю X». При данной цели такой выбор будет очевидно самоубийственным.
Аналогичные соображения справедливы для выбора такой теории, которая уменьшает число решаемых головоломок, делает их решения более сложными (следовательно, затрудняет поиск решения) или увеличивает число разных теорий (то есть повышает сложность технического аппарата), необходимых для решения головоломок в данной научной области. Любой такой выбор сразу вступает в конфликт с профессиональной целью ученого. Нет более ясного признака иррациональности. Аргументы подобного типа можно высказать и в отношении других стандартов оценки теорий. Если науку действительно можно описать как деятельность по решению головоломок, этих аргументов достаточно для обоснования рациональности существующих норм.
С момента нашей встречи в Чапел-Хилле Геми ель внушал мне, что я должен найти более глубокий вариант собственной точки зрения. В предпоследнем абзаце статьи, опубликованной в 1981 г., он указал на то, что некоторых затруднений моей концепции выбора теории можно было бы избежать, если бы желаемые свойства, скажем, точность и расширение области исследований, включаемые в оценку теорий, рассматривались не просто как средства решения головоломок, а как цели, к достижению которых стремится научное исследование[182]182
«Turns in the Evolution of the Problem of Induction», «Synthese 46» (1981): 389–404. Эта позиция предварительно была высказана на с. 42 статьи, цитированной выше. Здесь Гемпель говорит о трудностях в решении вопроса о том, следует ли конкретный критерий, например простоту, рассматривать как цель или как средство достижения цели.
[Закрыть]. Несколько позже он писал:
«Обычно считают, что наука стремится сформулировать все более широкое и систематизированное мировоззрение, дающее объяснения и предсказания. Мне представляется, что критерии (desiderata) (детерминирующие приемлемость теории) лучше всего рассматривать как попытки более полно и точно выразить это понимание. И если цели чисто научного исследования указаны посредством критериев, то при выборе между двумя конкурирующими теориями рационально отдавать предпочтение той, которая лучше удовлетворяет этим критериям… (Эти рассуждения) можно рассматривать как почти тривиальное оправдание выбора теорий в соответствии с ограничениями, налагаемыми признанными критериями»[183]183
«Valuation and Objectivity in Science», in «Physics, Philosophy and Psychoanalysis: Essays in Honor of Adolf Griinbaum», ed. R.S. Cohen and L. Laudan (Boston: Reidel, 1983), pp. 73—100; цитируется c. 91 и далее. Последующие ссылки на эту статью даются в тексте с указанием страницы в скобках.
[Закрыть].
Поскольку это ослабляет обязательства в отношении любой конкретной цели, скажем, решения головоломок, формулировка Гемпеля предпочтительнее моей, а в других отношениях наши позиции совпадают. Но если я правильно его понял, Гемпель в меньшей степени, чем я, удовлетворен этим подходом к проблеме рациональности выбора теории. В процитированном отрывке он называет его «почти тривиальным», поскольку в основе предложенного выбора лежит нечто, очень похожее на тавтологию, и обнаруживает отсутствие в нем философского элемента, который должен быть присущ удовлетворительному оправданию норм рационального выбора теории. В частности, он подчеркивает два аспекта, в которых почти тривиальное оправдание не достигает цели. «Проблему формулирования норм для критической оценки теорий, – отмечает он, – можно рассматривать как современный отросток классической проблемы индукции» – проблемы, к которой почти тривиальное оправдание «не имеет отношения» (92). В другом месте он говорит о том, что если нормы выведены из описания существенных особенностей науки (моей «деятельности по решению головоломок» или его «все более исчерпывающего, систематизированного мировоззрения»), то выбор описания, выступающего в качестве предпосылки почти тривиального подхода, сам нуждается в обосновании, которого ни один из нас не дает (86 и далее, 93). Виды активности, наблюдаемые охранителями науки, можно описывать разными способами, каждый из которых порождает свои критерии. Чем можно оправдать выбор одного из этих описаний и отбрасывание других?
Примеры недостатков почти тривиального подхода удачно подобраны, и я вскоре к ним вернусь. А сейчас выскажу аргумент, показывающий, что дескриптивная предпосылка конкретного вида не нуждается в дальнейшем оправдании, а сам почти тривиальный подход является более глубоким и фундаментальным, чем полагал Гемпель.
Здесь я вторгаюсь в область, новую для меня, и сначала хочу пояснить свой аргумент, сославшись на его связь с позицией, которую я подробно разрабатывал ранее. Если я прав, дескриптивная предпосылка почти тривиального подхода в языке, используемом для описания человеческих действий, проявляет две тесно связанные особенности, которые ранее я считал существенными свойствами языка, служащего для описания природных явлений[184]184
Наиболее ясно и подробно это высказано в моих статьях: «Что такое научные революции?», см. настоящее издание, гл. 1; «Соизмеримость. Сравнимость. Коммуникативность», наст, издание, гл. 2. В менее явном виде эти идеи представлены в моей старой статье «Функция мысленного эксперимента», перепечатанной в: «The Essential Tension: Selected Studies in Scientific Tradition and Change» (Chicago: University of Chicago Press, 1977), pp. 240–265.
[Закрыть].
Прежде чем вернуться к проблеме рационального оправдания, позвольте кратко описать проявления этих характеристик в той области, где я впервые с ними столкнулся.
Первую особенность я недавно назвал «локальным холизмом». Многие из обозначающих терминов, по крайней мере научных языков, не могут быть усвоены или определены изолированно, их следует усваивать вместе с другими терминами. Кроме того, в процессе обучения существенную роль играют явные или неявные обобщения относительно членов таксономических категорий, на которые эти термины разделяют мир. Один из наиболее простых примеров – ньютоновские термины «сила» и «масса». Нельзя научиться употреблять один из них, не усваивая одновременно, как используется другой. И этой частью языка нельзя овладеть вполне, не обращаясь ко второму закону движения Ньютона. Только с его помощью можно научиться выделять ньютоновские силы и массы и соотносить эти термины с природой.
Из этого холистского истолкования процедуры обучения следует вторая особенность научных языков. Если термины взаимосвязанного множества терминов усвоены, то их можно использовать для формулировки бесконечного множества новых случайных обобщений. Однако некоторые из обобщений, причем не только первоначальных, считаются необходимыми.
Вернемся к силе и массе Ньютона. Сила гравитации может быть обратно пропорциональной кубу, а не квадрату расстояния; Гук мог бы обнаружить, что сила упругости пропорциональна квадрату перемещения. Эти законы были бы совершенно случайны. Однако никакой мыслимый эксперимент не смог бы изменить форму второго закона Ньютона. Если бы второй закон был заменен другим, это повлекло бы за собой локальное изменение языка, в котором были сформулированы законы Ньютона. И обратно: ньютоновские термины «сила» и «масса» могут успешно функционировать только в том мире, где справедлив второй закон.
Я назвал второй закон необходимым, однако смысл, в котором он необходим, требует уточнения. Этот закон не является тавтологией. Во-первых, ни термин «сила», ни термин «масса» нельзя использовать для определения друг друга. Во-вторых, в отличие от тавтологии второй закон можно проверить. Можно измерить ньютоновские силу и массу, вставить результаты во второй закон и обнаружить, что закон неверен. Тем не менее я считаю второй закон необходимым в следующем относительном смысле: если этот закон рушится, то ньютоновские термины в его утверждениях становятся необозначающими. Никакая замена второго закона не будет совместима с языком Ньютона. Важные части этого языка можно использовать без затруднений только в той мере, в какой принимается этот закон. Возможно, в такой ситуации термин «необходим» не вполне подходящий, но у меня нет лучшего. Термин «аналитический» не подходит.
Вернемся теперь к почти тривиальному оправданию норм или критериев выбора теории и начнем задавать вопросы людям, придерживающимся этих норм. Что значит быть ученым? Кого обозначает термин «ученый»?
Само это слово было введено Уильямом Уэвеллом приблизительно в 1840 г. Его распространение было обусловлено тем, что в конце предыдущего столетия термин «наука» начинает использоваться в его современном смысле – для обозначения постепенно формирующегося множества конкретных дисциплин, отличного от таких множеств, как «чистое искусство», «медицина», «право», «инженерное дело», «философия» или «теология».
Похоже, ни один из этих наборов дисциплин нельзя охарактеризовать посредством множества необходимых и достаточных условий, выполняемых их членами. Признание деятельности некоторой группы в качестве научной (художественной или медицинской) отчасти определяется знакомством с другими областями того же самого набора, а отчасти ее отличием от видов деятельности, принадлежащих к другим наборам дисциплин.
Итак, чтобы научиться использовать термин «наука», нужно научиться использовать также другие дисциплинарные термины – например, «искусство», «инженерное дело», «медицина», «философия» и даже, может быть, «теология». Возможность идентифицировать определенную деятельность как науку (искусство или медицину) дает ее положение в известном семантическом поле, содержащем и другие дисциплины. Знать положение науки среди других дисциплинарных видов деятельности – значит знать, что означает термин «наука» или, иначе говоря, что такое наука.
Таким образом, имена дисциплин отмечают таксономические категории, которые, подобно терминам «масса» и «сила», нужно изучать в совокупности. Этот локальный лингвистический холизм был первой особенностью, отмеченной выше. Вторая особенность следует вместе с ним.
Термины, обозначающие конкретные дисциплины, эффективно функционируют только в мире, где существуют дисциплины, полностью похожие на наши собственные. Сказать, например, что в античности наука и философия представляли собой одно и то же, значит сказать, что в античной Греции до кончины Аристотеля не было занятия, которое можно было бы классифицировать как философию или как науку. Конечно, современные научные дисциплины возникли из древних, но не одна из одной, не из древней предшественницы, которую можно считать (более примитивной) формой современной дисциплины.
Подлинные предшественники требуют описания в своих собственных, а не в наших терминах, и выполнение этой задачи нуждается в словаре, который подразделяет и классифицирует виды интеллектуальной деятельности совершенно иначе, чем мы. Отыскание словаря, позволяющего описывать и понимать прошлые эпохи или иные культуры, является центральной задачей историков и антропологов[185]185
Убедительность этого утверждения решающим образом зависит от признания идеи, разработанной и обоснованной в статье «Соизмеримость. Сравнимость. Коммуникативность», согласно которой язык, пригодный для описания аспектов прошлого (или другой культуры), непереводим в родной язык того, кто осуществляет описание. Пример затруднения, к которым приводит стремление наложить на прошлое современную дисциплинарную таксономию, я привел в статье «Математическая и экспериментальная традиции в развитии физической науки», перепечатанной в «The Essential Tension», рр. 31–65.
[Закрыть]. Если антрополог отказывается отрешения этой задачи, его называют «этноцентрическим» антропологом; историка называют «вигом».
Тезис о необходимости других языков для описания других эпох и культур опять-таки может быть обращен. Когда мы используем свой собственный язык, то любая деятельность, которую мы называем «наукой», «философией», «искусством» и т. д., обязательно должна проявлять достаточно много свойств, характерных для тех видов деятельности, к которым мы обычно относим эти термины. Как обращение ко второму закону Ньютона требуется для выделения ньютоновских сил и масс, точно так же выделение референтов современных названий конкретных дисциплин требует обращения к семантическому полю, которое объединяет деятельности, ориентируясь на такие свойства, как точность, красота, предсказательная сила, нормативность, общность и т. п.
Хотя некоторая конкретная деятельность допускает различные описания, только черты, закрепленные в словаре дисциплинарных особенностей, позволяют идентифицировать эту деятельность в качестве, скажем, научной. Только этот словарь может поместить деятельность в число научных дисциплин и отделить ее от иных видов деятельности. Это необходимое свойство всех референтов современного термина «наука».
Конечно, отдельная наука не обязательно обладает всеми характеристиками (положительными или отрицательными), которые считаются полезными при отождествлении дисциплин как научных: не все науки делают предсказания, не все науки пользуются экспериментом. И не обязательно всегда должна существовать возможность решить, опираясь на эти характеристики, является данная деятельность научной или нет. Однако человек, владеющий соответствующим дисциплинарным языком, не может, не впадая в противоречие, произнести такое, например, утверждение: «Наука X является менее точной, чем не-наука К; иначе они находились бы в одном положении относительно всех дисциплинарных характеристик». Человек, высказывающий такие утверждения, оказывается вне своего языкового сообщества. Упорное их повторение приводит к нарушению коммуникации и к обвинениям в иррациональности. Человек уже не может решить, что означает термин «наука» и что такое наука.
Теперь я возвращаюсь к тому, с чего начал. Человек, называющий Хнаукой, a Y— не-наукой, поступает так же, как человек, о котором шла речь выше, предпочитающий теорию Х теории Y. Они оба нарушают семантические правила, позволяющие языку описывать мир. Собеседник, предполагающий, что они правильно пользуются языком, обвинил бы их в противоречивости. Признав их употребление языка ошибочным, он вряд ли смог бы понять, что именно они пытаются сказать.
Однако такие утверждения нарушают не только правила языка. Правила – не просто соглашения, противоречие, возникающее в результате их нарушения, не является отрицанием тавтологии. Здесь, скорее, отбрасывается эмпирически обоснованная классификация дисциплин, воплощенная в их словаре и применяемая с опорой на дисциплинарные характеристики.
Этот словарь можно исправлять, но, как я пытался показать, не за счет замены одного термина другим. Исправление должно включать в себя одновременное изменение значительных частей дисциплинарного словаря. А до тех пор, пока такого изменения не произошло, человек, предпочитающий теорию Х теории У, просто выбывает из игры в научный язык. В этом я вижу пользу почти тривиального подхода к оправданию норм для выбора теории.
Конечно, он дает очень мало. Гемпель прав, указывая на то, что почти тривиальный подход не дает решения проблемы индукции. Однако теперь между ними установлен контакт. Подобно «массе» и «силе» или «науке» и «искусству», «рациональность» и «оправдание» являются совместно определяемыми терминами. Необходимым требованием для каждого из них является соответствие ограничениям логики, и я использовал это обстоятельство, чтобы показать: обычные нормы для выбора теории являются оправданными (излишне говорить «рационально оправданными»).
Другое требование подразумевает соответствие ограничений опыта, если нет хороших оснований для их нарушения. Оба требования выражают часть того, что считается рациональным.
Неизвестно, что пытается сказать человек, отрицающий рациональность обучения на опыте (или отрицающий, что опирающиеся на опыт выводы оправданны). Однако все, что составляет базис проблемы индукции, есть признание того, что у нас нет рациональной альтернативы обучению на опыте, и вопрос заключается в том, почему это так. Речь идет не об оправдании обучения на опыте, а об объяснении жизнеспособности всей языковой игры, включающей в себя «индукцию» и подкрепляющей форму жизни, в которой мы участвуем.
Я не пытаюсь отвечать на этот вопрос, но хотел бы. Вместе с большинством из вас я разделяю любопытство Юма. При подготовке этой статьи я понял, что любопытство может быть внутренне присуще этой игре, однако еще не готов сделать такой вывод.
Глава 10
Естественные и гуманитарные науки
Это выступление было подготовлено для панельной дискуссии в Университете Ла Салле, организованной при финансовой поддержке Большого философского консорциума Филадельфии 11 февраля 1989 г. (В дискуссии должен был принять участие Чарлз Тейлор, но в последнюю минуту отказался.) Это выступление было опубликовано в «The Interpretive Тит Phibsophy, Science, Culture», ed. by David R. Hiley, James F. Bohman, and Richard Shusterman (Ithaca: Cornell University Press, 1991). Опубликовано с разрешения издательства Корнелъского университета.
Позвольте начать с фрагмента автобиографии. Сорок лет назад, когда только начал разрабатывать неортодоксальные идеи, касающиеся природы естественных наук, в частности физики, я познакомился с некоторыми сочинениями континентальной литературы по методологии социальных наук. В частности, если память мне не изменяет, прочел пару методологических работ Макса Вебера, тогда только что переведенных Толкоттом Парсонсом и Эдвардом Шилзом, а также некоторые важные главы из сочинения Эрнста Кассирера «Очерки о человеке». То, что я в них обнаружил, взволновало и ободрило меня. Эти выдающиеся авторы описывали социальные науки очень близко к тому способу описания, который я надеялся предложить для физических наук. Возможно, я действительно занимался чем-то стоящим.
Однако мое восхищение сменялось унынием, когда я доходил до последних страниц этих сочинений, которые напоминали читателю о том, что их анализ справедлив только для Geisteswissenschaften, то есть для социальных наук. «Die Naturwissenschaften, – настойчиво повторяли авторы, – sine! ganzanders» («Естественные науки являются совершенно иными»), И за этим следовало относительно стандартное, квази-позитивистское, эмпиристское истолкование естествознания, то есть то, которое я надеялся устранить.
В этих обстоятельствах я обратился к собственному исследованию, материалом для которого служили физические науки и в области которых я получил докторскую степень. И тогда, и в более позднее время мое знакомство с социальными науками было чрезвычайно поверхностным. Тема моего сегодняшнего выступления – соотношение естественных и гуманитарных наук – не была предметом моих занятий, и у меня нет серьезных оснований для ее обсуждения. Тем не менее, хотя я всегда был далек от социальных наук, иногда мне встречались статьи, производившие на меня такое же впечатление, как работы Вебера и Кассирера. Это были прекрасные, глубокие статьи по социальным или гуманитарным наукам, однако меня всегда расстраивало, что в них присутствовал тот образ естествознания, который был для меня решительно неприемлем. Одно из таких сочинений служит причиной моего появления здесь.
Это статья Чарлза Тейлора «Интерпретация и науки о человеке»[186]186
С. Taylor. «Interpretation and the Sciences of Man», in «Philosophy and the Human Sciences» (Cambridge: Cambridge University Press, 1985).
[Закрыть]. Для меня она представляет особый интерес, ибо я часто ее перечитывал, многое из нее почерпнул и часто использовал в своих лекциях. В итоге я с большим удовольствием принял приглашение летом 1988 г. участвовать вместе с ее автором в летнем Институте интерпретации NEH. До этого момента мы никогда не встречались, однако быстро вступили в оживленный диалог, который не прерывался до настоящей панельной дискуссии.
Размышляя над своим выступлением, я надеялся наживой и плодотворный обмен мнениями. Поэтому вынужденный отъезд профессора Тейлора вызывает глубокое сожаление. Хотя мне не хотелось бы говорить о профессоре Тейлоре в его отсутствие, но у меня нет другого выхода.
Во избежание недоразумений я должен начать с указания на то, по поводу чего мы с Тейлором сразу разошлись при нашей первой встрече в 1988 г. Это не вопрос о том, относятся ли гуманитарные и естественные науки к одному и тому же типу. Он настаивал на том, что это не так, а я, хотя и с долей скепсиса, склонен был с ним соглашаться. Однако мы резко расходились по вопросу о том, каким образом следует проводить разграничительную линию между этими науками. Я считал предлагаемый им способ вообще непригодным. Однако мое представление о том, чем его заменить, осталось чрезвычайно расплывчатым и неопределенным.
Чтобы сделать наши расхождения более конкретными, начну с простого варианта, который большинству из вас известен. С точки зрения Тейлора, человеческие действия представляют собой текст, написанный поведенческими знаками. Понимание деятельности, раскрытие значения поведения требует герменевтической интерпретации, а эта интерпретация, подчеркивает Тейлор, будет различной для разных культур, а иногда даже для разных индивидов. Вот эта особенность – интенциональность поведения – и отличает, по мнению Тейлора, изучение человеческой деятельности от изучения природных явлений. В своей классической статье, на которую я ссылался выше, он отмечает, например, что даже такие объекты, как горные породы или кристаллы снега, хотя и обладают упорядоченной структурой, не имеют значения и ничего не выражают. В той же статье он утверждает, что небеса являются одними и теми же для всех культур, скажем, как для японцев, так и для нас. Для изучения объектов такого рода, считает он, не требуется ничего похожего на герменевтическую интерпретацию. Если и можно сказать, что они имеют значение, то это значение будет одним и тем же для всех. Как он недавно выразился, они абсолютны и не зависят от наших интерпретаций.
Такая точка зрения ошибочна. Для обоснования своего мнения я также буду в качестве примера ссылаться на небеса. Этот пример я уже использовал для встречи в 1988 г. Возможно, он не стопроцентно убедительный, но благодаря простоте вполне подходит для краткого изложения.
Я не сравниваю и не могу сравнить наши небеса с небесами японцев, однако настаиваю: наши небеса отличаются от неба древних греков. Конкретизирую: мы и греки подразделяем небесные объекты на разные виды и разные категории. Наши классификации небесных объектов принципиально различны.
Греки подразделяли небесные объекты натри категории: звезды, планеты и метеоры. У нас есть категории с такими названиями, но то, что подразумевали под ними греки, очень сильно отличается оттого, что подразумеваем мы. Солнце и Луна входили в ту же категорию, что и Юпитер, Марс, Меркурий, Сатурн и Венера. Для них эти тела были похожи друг на друга и отличались от элементов категорий «звезда» и «метеор». С другой стороны, Млечный Путь, который для нас является совокупностью звезд, они зачисляли в ту же категорию, что и радугу, кольца вокруг Луны, звездопад и другие метеоры. Имеются и другие аналогичные классификационные различия. Объекты, похожие друг на друга в одной системе, оказываются непохожими в другой.
Со времен античной Греции классификация небесных объектов, образцы сходств и различий существенно изменились.
Я думаю, многие из вас захотят присоединиться к Чарлзу Тейлору и скажут мне, что налицо разница лишь в убеждениях относительно объектов, которые сами по себе остаются одними и теми же как для греков, так и для нас. Здесь не место серьезно рассматривать эту позицию. Но будь у меня больше времени, я, безусловно, попытался бы это сделать, и теперь хочу изложить хотя бы структуру моей аргументации.
Вот несколько пунктов, по которым мы с Чарлзом Тейлором согласны. Понятия – не важно, относятся они к природному или социальному миру, – являются достоянием сообществ (культур или субкультур). В любой данный момент времени они в значительной мере принимаются всеми членами сообщества и их передача от одного поколения следующему (иногда с некоторыми изменениями) играет ключевую роль в процессе, посредством которого сообщество готовит новых своих членов.
То, что я подразумеваю под «принятием понятия», пусть останется здесь неясным, однако я вместе с Тейлором категорически отвергаю позицию вечных стандартов. Усвоить некоторое понятие (планета, звезда, справедливость, торговля) не значит усвоить универсальное множество свойств, выражающих необходимые и достаточные условия применения этого понятия. Хотя человек, который понимает какое-то понятие, должен знать некоторые важные свойства объектов или ситуаций, подпадающих под него. Эти свойства могут варьироваться от одного индивида к другому, и ни одно из них не является необходимым для правильного применения понятия.
Таким образом, два человека могут иметь общее понятие, расходясь в убеждениях относительно свойств объектов или ситуаций, к которым оно применяется. Не думаю, что такое встречается часто, но в принципе это возможно.
Мы с Тейлором в значительной мере разделяем эти соображения. Однако начинаем расходиться во мнениях, когда он утверждает, что социальные понятия формируют мир, к которому их применяют, а естественнонаучные понятия этого не делают. Для него небеса не зависят от культуры, но я с этим не могу согласиться. Он мог бы сказать, что в то время как американец или европеец мог бы указать японцу на планеты или звезды, он не смог бы это сделать в отношении справедливости или торговли. Я возразил бы на это: указать можно только на индивидуальную экземплификацию понятия – на конкретную звезду или планету, на конкретный пример торговли или справедливости. И эти затруднения одинаковы как для природного, так и для социального мира.
Что касается социального мира, Тейлор сам привел аргументы для обоснования этих затруднений. Для природного мира основные аргументы были высказаны Дэвидом Уиггинсом в его работе «Самотождественность и субстанция»[187]187
D. Wiggins. «Sameness and Substance» (Cambridge, MA: Harvard University Press, 1980).
[Закрыть]. Для информативного указания на конкретную планету или звезду нужно иметь возможность указать на нее несколько раз, вновь и вновь выделяя один и тот же объект. А это нельзя сделать до тех пор, пока не усвоено видовое понятие, под которое подпадает данный объект.
Геспер и Фосфор являются одной и той же планетой (имеются в виду другие названия Венеры. – Примеч. ред.), но осознать их в качестве одного и того же объекта можно только при таком описании, только в качестве планет. До тех пор, пока не осознано тождество, ничего нельзя усвоить посредством указания. Как в случае справедливости или торговли, ни предъявление, ни изучение примеров не могут осуществиться до тех пор, пока не усвоено понятие об объекте, который предъявляют или изучают. А усвоение его, независимо от того, идет ли речь о естественных или социальных науках, обусловлено культурой, в рамках которой оно посредством примеров передается (иногда в измененном виде) от поколения к поколению.
Я действительно верю в некоторые (не все) абсурдные вещи, приписываемые мне. Небеса греков совершенно отличались от наших. По природе своей это различие такое же, как различие между социальными практиками разных культур, превосходно описанное Тейлором.
В обоих случаях различие коренится в концептуальных словарях. Нельзя установить между ними связь посредством чисто внешнего описания поведения. А при отсутствии словаря чисто внешнего описания любая попытка описать одно множество практик в концептуальном словаре другого множества практик ни к чему хорошему не приведет.
Это не означает, что при надлежащем терпении и соответствующих усилиях нельзя открыть категории другой культуры или нашего собственного прошлого. Однако это говорит о том, что здесь требуется открытие и герменевтическая интерпретация со стороны антрополога или историка.
В естественных науках, как и в гуманитарных, не существует нейтрального, не зависимого от культуры множества категорий, с помощью которого можно описывать совокупности объектов или действий.
Многие из вас уже давно поняли, что эти соображения воспроизводят то, что можно найти в «Структуре научных революций» и близких к этой работе сочинениях. Использованный мною пример – разрыв, отделяющий небеса древних греков от нашего неба – легко можно вывести из того, что раньше я назвал научной революцией. Ошибки и искажения, связанные с попытками описывать их небеса в концептуальном словаре, служащем для описания нашего неба, являются примером несоизмеримости. А потрясение, обусловленное заменой концептуальных очков, я не вполне адекватно описывал как перемещение в другой мир. Когда мы сталкиваемся с социальным миром другой культуры, подобное потрясение оказывается неизбежным. Мы можем и, по моему мнению, должны научиться точно так же относиться и к их природным мирам.
Если эти рассуждения верны, то что они могут сказать нам относительно естественных и гуманитарных наук? Не свидетельствуют ли они о том, что эти науки похожи и отличаются, возможно, лишь степенью зрелости?
Несомненно, такой вывод возможен, но вряд ли стоит на нем настаивать. Напомню: мы расходились с Тейлором не по вопросу о существовании пограничной линии между естественными и гуманитарными науками, а по вопросу о том, как нужно проводить эту линию.
Хотя классический способ разграничения неприемлем для тех, кто разделяет изложенную здесь позицию, у них появляется другой способ. Конечно, различия между естественными и гуманитарными науками есть, но я не знаю, носят ли они принципиальный характер или являются лишь следствием неравной степени зрелости этих двух областей. Поэтому свои рассуждения я завершаю несколькими предположительными замечаниями относительно этих двух способов проведения разграничительной линии.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.