Электронная библиотека » Уильям Теккерей » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 13 сентября 2024, 19:39


Автор книги: Уильям Теккерей


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Приходите с товарищем ко мне в Кёль, – разливался Гальгенштейн, заранее потирая руки. – Мы с вами отлично пообедаем, и я постараюсь удовлетворить все ваши желания.

– Лучше переговорите с ним здесь, – стоял на своем гренадер, – мне нельзя отлучаться с поста. Пройдите вперед и потолкуйте с ним сами.

Гальгенштейн, еще немного поторговавшись, прошел наконец мимо часового, но вдруг одумался и в страхе бросился назад. Тут гренадер приставил ему к груди штык и приказал не двигаться с места: он-де взят под стражу.

Увидев себя в опасности, пруссак одним прыжком перемахнул через перила и кинулся в воду. Бесстрашный часовой бросил ружье – и за ним. Француз плавал лучше, он догнал вербовщика, потащил его к страсбургскому берегу и сдал на руки властям.

– Тебя должно расстрелять, – объявил часовому генерал, – за то, что ты кинул свой пост и свое оружие; но ты заслуживаешь и награды – за храбрость и отвагу. Король предпочитает тебя наградить.

И гренадеру дали деньги и чин.

Что касается Гальгенштейна, то он объявил себя дворянином на службе у прусского короля, и в Берлин был послан запрос, чтобы проверить его показания. Но король, хоть и не стеснялся направлять на эти дела людей такого звания (офицера – сманивать солдат союзных армий), не мог, однако, расписаться в собственном позоре. И вот из Берлина приходит письмо, где говорится, что дворянская семья Гальгенштейн действительно имеется в королевстве, но что человек, выдающий себя за одного из них, заведомый обманщик и самозванец, ибо все офицеры этого имени неотлучно находятся в своих полках и при исполнении своих обязанностей. Для Гальгенштейна этот ответ был смертным приговором, он был повешен в Страсбурге как шпион.

* * *

– В фургон его – к другим, – сказал он, как только я пришел в себя.

Глава VI. Фургон вербовщиков. Эпизоды из солдатской жизни

Фургон, куда меня препроводили, стоял, как уже сказано, во дворе фермы, рядом с другим таким же неприглядным экипажем. Оба они были битком набиты рекрутами, которых гнусный вербовщик, заманивший меня в ловушку, привел под знамена преславного Фридриха. Когда часовые бросили меня на солому, я разглядел при свете их фонарей десятка полтора темных фигур, сбившихся в кучу в омерзительной передвижной темнице, куда теперь ввергли и меня. Крики и проклятия, которыми разразился мой сосед насупротив, сказали мне лучше всяких слов, что он ранен, как и я; всю эту ужасную ночь непрестанные всхлипывания и стоны бедных узников сливались в неумолчный горестный хор, весьма успешно не дававший мне забыться в благодетельном сне и отдохнуть от моих ужасных страданий. Примерно в полночь (насколько я мог судить) заложили лошадей, и скрипучие, громыхающие колымаги пришли в движение. Два вооруженных до зубов солдата примостились на наружной скамье, и их свирепые, освещенные фонарями лица поминутно заглядывали за холщовые занавески, чтобы проверить, все ли узники налицо. Эти скоты были изрядно навеселе и то и дело принимались петь любовные или солдатские песни вроде: «О Gretchen, mein Täubchen, mein Herzens-Trompet, mein Kanon, mein Heerpauk und mein Musket»; «Prinz Eugen, der edle Ritter»[32]32
  «О Гретхен, моя голубка, моя нежно любимая труба, моя пушка, моя литавра, мой мушкет»; «Принц Евгений, благородный рыцарь» (нем.).


[Закрыть]
и т. п.; их дикие завывания и jödels[33]33
  Тирольские трели (нем.).


[Закрыть]
звучали каким-то адским аккомпанементом к стонам пленников. Впоследствии я не раз слышал эти песни на марше, или в казармах, или ночами у бивуачных костров.

И все же я не чувствовал себя таким несчастным, как во время поступления на военную службу в Ирландии. Пусть я унижен до положения ничтожного рядового, думал я; по крайней мере, никто из знакомых не явится свидетелем моего позора – а это всегда заботило меня превыше всего. Никто не скажет: «Смотрите, вот молодой Редмонд Барри, потомок рода Барри, дублинский щеголь и светский денди, вот он стоит руки по швам и ест глазами начальство!» Если бы не пресловутое мнение света, по которому должен равняться каждый уважающий себя человек, я мирился бы и с самой низкой долей. Здесь же я, в сущности, был отрезан от мира, как если бы находился где-нибудь в сибирской глуши или на острове Робинзона Крузо. Я рассуждал так: «Попался, так нечего скулить: в каждом положении есть свои хорошие стороны, умей же их находить, бери от жизни все, что можно. На войне у солдата сотни возможностей пограбить или как-нибудь еще поразвлечься; тут можно сочетать приятное с полезным; не теряйся же и будь доволен своей судьбой. Ко всему прочему ты еще на удивление храбрый, красивый и ловкий малый; как знать, может, еще и продвинешься на новой службе».

Итак, я смотрел на свои незадачи как истый философ, решив не поддаваться унынию и перенести все страдания с высоко поднятой, пусть и разбитой головой. Последнее обстоятельство требовало на ближайшее время огромного терпения, ибо нас отчаянно трясло, и каждый толчок отзывался в мозгу такой ужасной болью, что голова раскалывалась на части. Когда занялось утро, я увидел своего ближайшего соседа: долговязый, белобрысый, в черной паре, он лежал, прислонясь головой к соломенной подушке.

– Ты ранен, товарищ? – спросил я.

– Благодарение Создателю, я тяжко стражду телом и душой и чувствую разбитость во всех членах; однако я не ранен. А ты, мой бедный юноша?

– Я ранен в голову, – отвечал я, – и мне нужна твоя подушка. Отдай ее мне… у меня в кармане складной нож!! – При этом я смерил его зверским взглядом, как бы говорившим (впрочем, это самое я и хотел сказать, шутки в сторону – à la guerre comme à la guerre[34]34
  На войне как на войне (фр.).


[Закрыть]
, я вам не какой-нибудь слабонервный мозгляк!), что, если он не отдаст мне подушку по доброй воле, придется ему познакомиться с моим клинком.

– Друг мой, к чему угрозы, – кротко сказал белобрысый, – я бы отдал тебе ее за одно спасибо. – И он протянул мне свой набитый соломой мешочек.

Прислонясь головой к стенке фургона и приняв наиболее удобное из возможных положений, он принялся повторять про себя: «Ein fester Burg ist unser Gott»[35]35
  «Твердыня крепкая наш Бог» (нем.).


[Закрыть]
, из чего я заключил, что передо мной лицо духовное. Тем временем тряска и прочие дорожные неудобства вызывали в фургоне все новые восклицания и суетню, из каковых можно было понять, что за разношерстная компания здесь собралась. То какой-нибудь деревенщина распустит нюни; то кто-нибудь взмолится по-французски: «О mon Dieu, mon Dieu!»[36]36
  О Господи, Господи! (фр.)


[Закрыть]
; несколько пассажиров этой же национальности о чем-то тараторили между собой и так и сыпали проклятиями; какой-то рослый детина в противоположном углу фургона то и дело поминал черта и ад, и я понял, что в нашу компанию затесался англичанин.

Но вскоре я был избавлен от дорожных тягот и дорожной скуки. Невзирая на подушку, отнятую у духовного лица, голова моя, и без того разламывавшаяся от боли, пришла в резкое соприкосновение со стенкой фургона, у меня снова потекла кровь, и все кругом заволокло туманом. Помню только, что время от времени кто-то давал мне пить и что в каком-то укрепленном городе мы сделали привал и немецкий офицер пересчитал нас; всю остальную часть пути провел я в сонном оцепенении, от которого очнулся только на больничной койке под наблюдением монашки в белом капоре.

– Они пресмыкаются во тьме духовной, – произнес голос на соседней койке, когда монашка, завершив круг своих милосердных обязанностей, удалилась. – Они блуждают в кромешной ночи невежества и заблуждений, и все же свет веры брезжит в сердцах этих бедных созданий.

Это был мой товарищ по плену, его большое скуластое лицо, благодаря белому колпаку и обрамлявшей его подушке, казалось огромным.

– Как? Вы ли это, герр пастор? – воскликнул я.

– Пока всего лишь кандидат, – поправил меня Ночной Колпак. – Но благодарение Господу, вы пришли в себя. Чего только с вами не творилось! Вы говорили по-английски (мне знаком этот язык) – об Ирландии, о какой-то молодой особе и Мике, а также о другой молодой особе и горящем доме и об английских гренадерах – вы даже пропели два-три куплета из какой-то баллады – и поминали еще многое другое, несомненно касающееся вашей биографии.

– Она у меня незаурядная, – сказал я. – Пожалуй, нет на земле человека равного мне происхождения, чьи бедствия могли бы сравниться с моими.

Признаться, я смерть люблю похвастаться своим знатным происхождением и своими выдающимися дарованиями, ибо не раз убеждался, что, если сам не замолвишь за себя слово, никакой близкий друг не сделает этого за тебя.

– Что ж, – сказал мой товарищ по несчастью, – охотно верю и готов со временем выслушать повесть вашей жизни, но сейчас вам лучше помолчать, ибо горячка была весьма упорной и вы потеряли много сил.

– Где мы? – спросил я, и кандидат сообщил мне, что мы находимся в епархии города Фульда, занятого войсками принца Генриха. В окрестностях города завязалась перестрелка с французским отрядом, отбившимся от своих, и шальная пуля, залетев в фургон, ранила беднягу-кандидата.

Читатель уже знаком с моей историей, и я не стану ни повторять ее здесь, ни сообщать ему те добавления, коими я ее изукрасил во внимание к товарищу по невзгодам. Признаюсь, я поведал ему, что принадлежу к самому знатному роду в Ирландии, что мой родовой замок – красивейший в стране, что мы несметно богаты и состоим в родстве со всей знатью; что происходим мы от древних королей и т. д. и т. п.; к моему удивлению, в разговоре выяснилось, что мой собеседник куда больше моего знает об Ирландии. Когда речь зашла о моих предках, он спросил:

– Которую же королевскую династию вы имеете в виду?

– О, – сказал я (у меня отвратительная память на даты), – самую древнюю, конечно.

– Что такое? Неужто вашу родословную можно проследить до сыновей Яфета?

– А вы как думаете! – ответил я. – Да что там до Яфета – до Навуходоносора, если желаете знать.

– Вижу, вижу, – сказал кандидат, улыбаясь. – Вы, стало быть, тоже не верите этим легендам. Все эти парфолане и немедийцы, которыми бредят ваши авторы, не пользуются признанием в исторической науке. Я думаю, у нас так же мало оснований верить этим басням, как и преданиям об Иосифе Аримафейском и короле Бруте, с которыми лет двести назад носились ваши кузены-англичане.

Тут он прочитал мне целую лекцию о финикийцах, скифах и готах, о Туате де Дананн, Таците и короле Мак-Нейле; то было, собственно говоря, первое мое знакомство со всей этой братией. Он говорил по-английски не хуже меня и так же свободно, по его словам, владел еще семью языками; и действительно, когда я процитировал единственный известный мне латинский стих, принадлежащий поэту Гомеру, а именно:

 
As in praesenti perfectum fumat in avi[37]37
  Бессмысленный набор английских и латинских слов.


[Закрыть]
, —
 

он сразу же перешел на латынь; но я кое-как вышел из затруднения, сославшись на то, что у нас, в Ирландии, принято другое произношение.

У моего честного друга оказалась прелюбопытная биография, и я собираюсь привести ее здесь – она лучше всего покажет читателю, какую пеструю, разнородную компанию все мы составляли.

– Я, – начал он, – саксонец по рождению, отец мой служил пастором в селении Пфаннкухен, где я и впитал начатки знаний. Шестнадцати лет (сейчас мне двадцать три), когда я уже овладел греческим и латынью, не говоря уж о таких языках, как французский, английский, арабский и древнееврейский, мне перепало наследство в сто рейхсталеров – сумма вполне достаточная, чтобы пройти курс университетских наук, и я отправился в знаменитую Геттингенскую академию, где в течение четырех лет изучал точные науки и богословие. Не пренебрегал я и светским образованием, в меру своих способностей конечно: так, я брал уроки у танцмейстера по грошену за урок; учился владеть рапирой у опытного фехтовальщика-француза; слушал на ипподроме лекции о лошадях и верховой езде, читанные знаменитым профессором этой величайшей из наук. По моему глубокому убеждению, человеку должно знать все, что он в силах вместить, и всячески расширять свой жизненный опыт; а поскольку все науки равно необходимы, ему подобает по возможности знакомиться со всеми. Увы, во многих областях личного развития (в противность духовному, хоть я и не берусь отстаивать правильность этого разделения) я оказался совершеннейшим тупицей. Пробовал я изучить искусство хождения по канату у цыганского маэстро, гастролировавшего в нашей академии, но этот мой опыт оказался плачевным: как-то, сорвавшись с проволоки, я разбил себе нос. Учился я также править четверней у нашего же студента-англичанина герра графа лорда фон Мартингала, ездившего в университет на собственных лошадях. Но и тут осрамился: напоровшись на калитку у Берлинских ворот, я вывалил из кареты подругу моего учителя фрейлейн мисс Китти Коддлинс. Я давал молодому лорду уроки немецкого, и, когда произошел этот прискорбный случай, он, в наказание за такую неловкость, отказался от моих услуг. За неимением средств пришлось оставить сей curriculum[38]38
  Курс наук (лат.).


[Закрыть]
(прошу прощения за эту шутку), а иначе я мог бы блистать на любом ипподроме и, по выражению высокородного лорда, в совершенстве владел бы «лентами».

В университете я защитил диссертацию о квадратуре круга, которая бы, верно, вас заинтересовала, а также дискутировал с профессором Штрумпфом на арабском языке и, как говорят, одержал над ним победу. Я, разумеется, также овладел южноевропейскими языками – что же до языков Северной Европы, то для человека, в совершенстве знающего санскрит, они никакой трудности не представляют. Изучить русский язык, я уверен, показалось бы вам детской забавой. И я всегда буду сожалеть, что мне так и не пришлось познакомиться (в должной мере) с китайским; если бы не теперешние мои печальные обстоятельства, я бы непременно поехал в Англию, чтобы на торговом судне добраться до Кантона.

Увы, я никогда не отличался бережливостью: небольшого капитала в сто рейхсталеров, с каковым благоразумный человек лет двадцать не знал бы горя, едва хватило на пять лет учения, и пришлось мне прервать мои занятия, растерять учеников да и засесть тачать башмаки, чтобы скопить немного денег, а уж там с легкой душой возобновить свои занятия. Тем временем заключил я сердечный союз с одной особою, – (тут кандидат слегка вздохнул), – которая, не будучи красавицей и имея уже сорок лет от роду, однако, вполне могла бы составить мое счастье; а тут как раз с месяц назад мой друг и покровитель проректор университета доктор Назенбрунн сообщил мне, что румпельвицский пастор приказал долго жить, – так не угодно ли мне включиться в список кандидатов и прочитать в Румпельвице пробную проповедь. И так как получение такого прихода способствовало моему союзу с Амалией, я охотно дал согласие и тут же приступил к сочинению проповеди.

Хотите послушать? Нет? Ну что ж, со временем, в походе, я ознакомлю вас с отдельными выдержками. Итак, продолжу мое жизнеописание, которое уже близится к концу или, вернее сказать, подводит меня вплотную к нынешнему времени. Я произнес в Румпельвице проповедь, в коей, смею надеяться, мне удалось удовлетворительно разрешить так называемый Вавилонский вопрос. Я прочитал ее в присутствии самого герра барона и его благородного семейства, а также некоторых высокопоставленных лиц, гостивших в замке. Следующим в вечерней программе выступил герр доктор Мозер из Галле; но хотя его рассуждение блистало ученостью и хотя он успешно расправился с одним параграфом у Игнатия, доказав, что это, вероятно, позднейшая интерполяция, однако не думаю, чтобы его проповедь сделала такое же впечатление, как моя, и чтобы румпельвичане были от нее в большом восторге. По окончании ее все кандидаты высыпали из храма и в добром согласии отужинали в румпельвицском «Синем олене».

Когда мы сидели за столом, в комнату вошел слуга и сказал, что какой-то человек желал бы поговорить с одним из их преподобий, а именно с «долговязым». Он, очевидно, имел в виду меня: я был головой и плечами выше самого высокого из присутствующих преподобных джентльменов. Я вышел наружу, чтобы посмотреть, кому угодно со мной побеседовать, и без труда узнал в незнакомце последователя иудейского вероучения.

– Сэр, – сказал мне оный иудей, – мне посчастливилось услышать от друга, бывшего сегодня в церкви, рубрики вашей замечательной проповеди. Они произвели на меня глубокое, я бы даже сказал, неизгладимое впечатление. Правда, один или два пункта вызывают у меня сомнение, но, если ваша честь не откажется мне их растолковать, я полагаю – да, я полагаю, – что ваше красноречие может обратить Соломона Гирша в истинную веру.

– Что же это за пункты, мой добрый друг? – спросил я. И я перечислил ему все двадцать четыре подзаголовка моей проповеди, чтобы он сказал, какие из них вызывают у него сомнение.

Мы прогуливались взад и вперед под открытыми окнами гостиницы, и товарищи мои, уже слышавшие все это утром, попросили меня, с некоторым даже раздражением, избавить их от повторного слушания. Поэтому мы с моим учеником проследовали дальше, и по особливой его просьбе я начал свою проповедь сначала. Память у меня прекрасная, достаточно мне трижды прочесть книгу, чтобы изложить ее слово в слово.

И вот, в ночной тишине, в мирном сиянии луны, я излил перед ним слова моего поучения, которое еще недавно произнес при ярком свете дня. Мой израилит слушал затаив дыхание, прерывая меня лишь возгласами, выражавшими удивление, безоговорочное согласие, восхищение и все возрастающую убежденность. «Замечательно! Wunderschön!» – восклицал он после каждого особенно красноречивого оборота, перебрав, таким образом, все лестные выражения в нашем языке. Кто же из нас не падок до лести! Так прошли мы мили две, и я уже готовился приступить к изложению главы третьей, когда мой спутник предложил мне зайти к нему в дом, мимо которого мы проходили, и выпить кружку пива, от чего я никогда не отказываюсь.

Этот дом, сэр, был той гостиницей, где, насколько я понимаю, попались и вы. Не успел я войти, как трое вербовщиков набросились на меня, объявили дезертиром и своим пленником и потребовали мои деньги и бумаги, каковые я и отдал, не преминув указать им в самой торжественной форме на все неприличие их поступка по отношению к духовной особе; то была рукопись моей проповеди, рекомендательное письмо проректора Назенбрумма, удостоверяющее мою личность, и три грошена четыре пфеннига разменной монетой. Я уже сутки просидел в фургоне, когда явились вы, а французский офицер, лежавший насупротив (помните, он еще закричал, когда вы наступили ему на раненую ногу), был доставлен незадолго до вас. Его схватили в полной военной форме при офицерских эполетах; но напрасно он протестовал, ссылаясь на свой чин и звание, ничто ему не помогло: дело в том, что он был один, без провожатых (по-видимому, спешил на любовное свидание с какой-то гессенской горожанкой), а так как поимщикам было выгоднее забрать его в рекруты, чем захватить в плен, то беднягу постигла та же участь, что и нас с вами. Впрочем, не он первый, не он последний; вместе с нами был взят один из поваров мосье де Субиза, три актера труппы, находившейся во французском лагере, несколько дезертиров, бежавших из английских войск (эти дурни поверили, что на прусской службе нет палочных наказаний), да еще три голландца.

– Как же так? – воскликнул я. – Вы, с вашими надеждами на богатый приход, с вашим образованием, как можете вы без возмущения смотреть на такой произвол?

– Я саксонец, – сказал кандидат, – и, следовательно, никакое возмущение мне не поможет. Наша страна уже пять лет под пятою у Фридриха, а ждать справедливости от Фридриха – все равно что от Великого Могола[39]39
  В Европе так называли феодальных правителей Индии.


[Закрыть]
. Да я, по правде сказать, и не слишком печалюсь о своей судьбе: я уже много лет перебиваюсь с корки на корку; уверен, что солдатский паек покажется мне невиданной роскошью. Палочные удары в том или другом количестве меня не пугают: это зло преходящее и, следственно, вполне терпимое. Надеюсь, что с Божьей помощью мне не придется убить человека в сражении, – а впрочем, даже любопытно проверить на себе действие военного угара, оказавшего столь сильное влияние на род человеческий. Собственно, те же причины побудили меня просить руки моей Амалии: ведь человек не может считаться человеком в полном смысле слова, доколе он не стал отцом семейства, это условие его существования, а следственно, и цель его воспитания. Амалии придется потерпеть: голод ей не грозит, она, да будет вам известно, служит кухаркой у фрау проректорши Назенбрумм, супруги моего досточтимого патрона. У меня с собой две-три книги, на которые вряд ли кто польстится, самая же лучшая запечатлена в моем сердце. Если Господу угодно будет призвать меня к себе еще до того, как я успею завершить свое образование, мне ли о том сокрушаться? Сохрани меня Бог впасть в заблуждение, но я уповаю, что никому не причинил зла и не повинен ни в одном из смертных грехов. Если же я ошибаюсь, мне ведомо, где искать заступничества и прощения, а ежели придется мне умереть, как уже сказано, так и не узнав всего, что хотелось бы узнать, то разве я не окажусь в том положении, когда мне будет дана вся полнота знания, а чего еще может возжелать душа человеческая?

Не осудите меня за эти бесчисленные «я» в моей исповеди, – сказал в заключение кандидат, – когда рассказываешь о себе, этого трудно избежать, так оно и проще и короче.

Хоть я и ненавижу всякое «ячество», тут я, пожалуй, соглашусь с моим приятелем. Пусть он изображал себя душевным ничтожеством, помышляющим лишь о том, чтобы узнать содержание нескольких лишних протухших книжек, а все же, думается, в этом человеке добрая была закваска; особенно восхищала меня твердость, с какой он сносил свои злоключения. Немало почтенных людей пасуют при первой же неудаче, приходя в отчаяние от таких пустяков, как скверный обед или драные локти. Что до меня, я стою на том, что надо мужественно сносить все лишения, довольствоваться стаканом воды, когда нет бургонского, и грубым фризом за неимением бархата. Но бургонское и бархат все же не в пример лучше, и я назову дураком всякого, кто не постарается в общей драке урвать что получше.

Так мне и не довелось услышать проповедь моего клерикального друга: по выписке из госпиталя его услали подальше от родных мест в воинскую часть, расквартированную в Померании, тогда как меня зачислили в Бюловский полк, обычно стоящий в Берлине. В прусской армии гарнизоны сменяются не столь часто, как у нас; здесь так боятся побегов, что предпочитают знать в лицо каждого служивого, и в мирное время солдат живет и умирает в одном городе. Жизнь от этого, разумеется, не становится приятнее. Я пишу сие в остережение молодым джентльменам, которые, мечтая, подобно мне, о военной карьере, готовы примириться и с положением рядового. Узнав из моих, надеюсь, поучительных записок, что нам, несчастной солдатне, приходится терпеть, они, быть может, воздержатся от опрометчивого шага.

Не успели мы поправиться, как нас взяли из госпиталя, из-под опеки сердобольных монашек, и перевели в Фульдинский острог, где с нами обращались как с рабами и преступниками. У входа во все дворы и в нашу обширную темную камеру, где несколько сот человек спали вповалку, стояли наготове орудия и бомбардиры с зажженными фитилями, и это продолжалось, пока нас не разослали кого куда. По обращению было заметно, кто из нас старые солдаты, а кто новобранцы. Первых, пока мы находились в тюрьме, меньше прижимали насчет работы, зато караулили их, если это возможно, еще ревнивее, чем нас, убитых горем деревенских разинь, лишь недавно схваченных с помощью обмана или насилия. Потребовался бы карандаш самого мистера Гилрея[40]40
  Гилрей Джемс (1757–1815) – английский художник-карикатурист.


[Закрыть]
, чтобы набросать портреты тех, кто здесь собрался. Представлены были все нации и профессии. Англичане дрались и задирались; французы резались в карты, плясали и фехтовали; неуклюжие немцы курили свои трубки и потягивали пиво, когда можно было его купить. Те, у кого было что ставить, дулись в азартные игры, и тут, надо сказать, мне везло: если я прибыл без гроша в кармане (так меня обчистили проклятые вербовщики), то в первый же присест обыграл чуть ли не на талер француза, который даже не догадался спросить, есть ли у меня на что играть. Вот какое преимущество дает наружность джентльмена; меня она спасала не однажды, когда мои капиталы приходили в оскудение.

Один из французов был красавец-мужчина и бравый солдат; мы так и не узнали его настоящего имени, но трагическая судьба его стала широко известна в прусской армии и произвела в свое время огромное впечатление. Если красота и отвага доказывают благородное происхождение (хотя мне приходилось встречать среди знати мерзейших уродов и отъявленных трусов), мой француз должен был принадлежать к одной из лучших французских фамилий – таким благородством дышали его осанка и манеры и так он был хорош собой. Он был чуть меньше меня ростом, белокур, тогда как я жгучий брюнет и, пожалуй, шире в плечах (если это возможно). Из всех, кого я знал, он единственный владел рапирой лучше меня: ему удавалось коснуться меня четыре раза против моих трех. Что касается сабли, тут я мог бы искрошить его в лапшу; к тому же я прыгал дальше и поднимал бо́льшие тяжести. Но я, кажется, опять впадаю в «ячество». Этот француз, с которым я близко сошелся (мы с ним считались первыми заводилами в лагере и притом не знали низменной зависти), был, за полной неизвестностью его настоящего имени, окрещен Le Blondin, поводом к чему послужили его светлые глаза и волосы. Он не был беглый солдат, а попал к нам с нижнего Рейна, из какого-то тамошнего епископства, как я понимаю; быть может, ему изменило счастье в игре, а других средств к существованию он не знал; на родине, пожелай он вернуться, его, надо думать, ждала Бастилия.

У Блондина была страсть к игре и вину, что также нас сближало; но он был неистов во хмелю и в азарте, тогда как я шутя переношу и проигрыш, и винный угар; это давало мне большое преимущество, и я постоянно его обыгрывал, что очень облегчало мне жизнь. На воле у Блондина имелась жена (как я догадываюсь, она-то и была первопричиной его несчастий и разрыва с семьей); два-три раза в неделю ее пропускали на свидания с ним, и она никогда не являлась с пустыми руками; это была небольшая смуглая брюнетка с замечательно живыми глазами, чей нежный взгляд никого не оставлял равнодушным.

Француз был зачислен в полк, квартировавший в Нейссе, в Силезии, неподалеку от австрийской границы. Никогда не изменяющая смелость и находчивость вскоре сделали его признанным главой той тайной республики, которая постоянно существует в полку наряду с его официальной иерархией. Это был, как я уже сказал, прекрасный солдат, но гордец и беспутный забулдыга. Человек такого склада, если он не умеет ладить с начальством (как я всегда умел), наверняка наживет себе в нем врагов. Капитан до лютости ненавидел Блондина и наказывал исправно и беспощадно.

Жена Блондина и другие женщины в полку (дело было уже после заключения мира) понемногу промышляли контрабандой на австрийской границе при попустительстве обеих сторон, и эта женщина, по особому наказу мужа, из каждого такого похода приносила ему пороху и пуль – прусскому солдату не положен такой припас, – и все это пряталось до поры до времени. Но вскоре время назрело.

Дело в том, что Блондин возглавил заговор, выходящий из ряда вон по своему характеру и размаху. Мы не знаем, как широко он был разветвлен, сколько сотен или тысяч людей было им охвачено. Но среди нас, рядовых, о заговоре рассказывали тысячи историй, одна другой чудесней, ибо новости эти переносились из гарнизона в гарнизон, и вся армия жила ими, несмотря на усилия начальства замять дело: замни попробуй! Я и сам вышел из народа; я видел Ирландское восстание и знаю, что такое масонское братство бедняков!

Итак, Блондин поставил себя во главе комплота. У заговорщиков и в помине не было никакой переписки, никаких бумаг. Ни один из них не сносился с другими непосредственно, и только француз давал указания каждому в отдельности. Он подготовил общее восстание гарнизона, которое должно было вспыхнуть ровно в двенадцать, точно в назначенный день. Предполагалось, что мятежники захватят все городские кордегардии и прирежут часовых, а там – кто знает, чем бы это кончилось. У нас говорили, что заговор распространился по всей Силезии и что Блондина ждал пост генерала австрийской службы.

Итак, в двенадцать часов дня у Богемских ворот в Нейссе, против кордегардии, человек тридцать полуодетых солдат слонялось без дела, а француз, стоя подле караульной будки, оттачивал на камне топор. Как только пробило двенадцать, он выпрямился и рассек топором голову караульному. По этому сигналу тридцать человек ворвались в кордегардию, захватили оружие и бросились к воротам. Часовой пытался заложить железный затвор, но подбежавший француз с размаху отрубил ему руку, держащую цепь. Увидев толпу вооруженных людей, караульные перед воротами преградили им путь, но заговорщики открыли стрельбу, а потом атаковали стражу в штыки. Многие были перебиты, другие разбежались, и тридцать мятежников вырвались на волю. Граница проходит всего милях в пяти от Нейсса, туда-то и направились беглецы.

В городе поднялась тревога; жителей спасло только то, что часы, которыми руководился француз, шли минут на пятнадцать вперед по сравнению с остальными городскими часами. Ударили сбор, все части были призваны к оружию, и людям, которые должны были захватить другие кордегардии, пришлось стать в строй. Так заговор и провалился, и только благодаря этому большинство участников не было раскрыто. Выдать своих товарищей никто не мог, а самим явиться с повинной охотников, конечно, не нашлось.

В погоню за французом и тридцатью беглецами был послан кавалерийский разъезд, который и настиг их у чешской границы. При приближении конницы беглецы повернули и встретили своих преследователей ружейной пальбой, а потом ударили на них в штыки и в конце концов обратили в бегство. Австрияки вылезли из-за своих застав и с любопытством глазели на это зрелище. Женщины несли дозор, они доставляли бесстрашным мятежникам новые боеприпасы, и те вновь и вновь отражали атаки королевских драгун. Но в этих отчаянных, хоть и бесплодных стычках было потеряно много времени; вскоре подоспел батальон, окружил храбрецов, и тем решилась их судьба. Все они бились с неистовством отчаяния, ни один не запросил пощады. Когда вышли патроны, схватились врукопашную, большинство полегло на месте, сраженные кто пулей, кто штыком. Последним был ранен сам француз. Пуля раздробила ему бедро, и он упал, но до того, как отдаться в руки врагов, прикончил офицера, который первым подбежал его схватить.

Заговорщики, еще остававшиеся в живых, были доставлены в Нейсс, и француз, как зачинщик, в тот же час предстал перед военным советом. Он отказался назвать свое настоящее имя и фамилию. «Какое вам дело, кто я, – заявил он. – Вы схватили меня и расстреляете. Как бы славно ни было мое имя, оно не спасет меня от смерти!» Точно так же отказался он от дачи показаний. «Все это затеял я, – заявил он. – Каждый заговорщик знал только меня и хоронился даже от ближайших товарищей. Тайна эта заключена в моей груди и умрет со мной».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации