Текст книги "Хорошие и плохие мысли (сборник)"
Автор книги: Улья Нова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
Утром все по-прежнему, ночь украла переживания, ночь стерла все тревоги, освободив место новым. Каждый день умирать, чтобы утром, превозмогая боль пробуждения, возрождаться, собрав последние силы. Опять работа, а что удивительного, так теперь будет всегда. Утром, вместо радости, что солнце врывается в комнату, кисло и желчно – «опять работа». И что поделать с этим неприятием физического труда, негласных законов приличия, браков, графиков, распорядков дня, расписаний, таблиц и цифр.
Красота индустриальных объектов. Современное искусство. Обломанный и изогнутый забор из ржавого железного прута, камни и цемент, обрывки троса, каток, укладывающий асфальт, сетчатый забор – обезвреженная колючая проволока. Железный обруч на тротуаре – кольцо с пальца гиганта, символ женского естества. Спокойствие домов и улиц. Пустота и бессмыслица внутри бетона… опять бланки, бланки, моя рука выводит какие-то цифры, голос изрекает реплики. Не сказать больше, чем предназначено ролью.
Улучив момент, звоню человеку из сна по служебному телефону. В трубке скрежет, гул, шум и прочие беснующиеся беспорядочные звуки. Где-то далеко-далеко, словно готовый оторваться, улететь и навсегда исчезнуть, его голос. Так необычно услышать его здесь, в учреждении и заставить пересечься две непересекающиеся линии той и этой жизни, лица и маски. Голос так тревожно далек, едва различимы слова…
После работы усталость и пустота, музыка вдруг неслышна, просто лечь и забыться… но музыка. После работы стихи вдруг кажутся смешными и звучат инородно, надеюсь, это всего лишь усталость.
Безысходность заставляет судорожно искать выход, чтобы улизнуть, я думаю о нем и падаю в еще более глубокую пропасть отчаянья: он бессилен, я тоже, не хочу знать, что мы обречены. Где выход? Куда-то уехать, сбежать, отвертеться, пусть обмануть, но победить. А усталость провоцирует лень и покорность. И телячье спокойствие.
Иногда врач ставит «неизлечимо». Лечат для отвода глаз, облегчить страдание. Драма имеет два исхода: в трагедию или разрешается сама по себе, растворяется в буднях.
Я пытаюсь обмануть себя, живу, читаю Гессе, завтра буду шляться по Москве с человеком, которого люблю, сама не зная, за что. Последнее время мы видимся урывками. От всей этой истории я устала и хочу уехать от себя, от него, от всех прочих, все равно, куда. Меня пугает конец этой истории.
* * *
Долго-долго блевать. Два, нет, три дня. Или больше. Исторгнуть из себя всю желчь, а также судьбу и лицо. Разбить все оконные стекла и все картинки в них. Выглянув в проем, продуваемый сквозняком, увидеть белую пустоту. Взять большой ластик, стереть из памяти все слова и книги, лица, физиономии, жесты, морды, тела. Выдрав из груди сердце, положить его в физиологический раствор, залатать все шрамы, удалить иглы и булавки, положить в расплавленное серебро, пусть покроется тонкой корочкой металла.
Мелкокалиберной дробью выбить к черту мозги, наслаждаться отсутствием чего-либо внутри черепной коробки. Пусть вместо крови в жилах течет ртуть, а вся когда-либо существующая музыка забудется навсегда.
Сесть в поезд и бесконечно долго ехать, смотреть кино в окне, представляя, как рушатся в пыль и навоз стеклянные небоскребы Нью-Йорка, и – ответно – разлетаются в разные стороны стекла и туфли из витрин на Тверской, а сифилитические проститутки с размозженными телами корчатся в моче, крови и пыли. А потом распадаются на молекулы и превращаются в ничто. Увидеть землю красно-серого цвета, вспыхивающую пламенем взрывов, рассыпающуюся на куски, камни и брызги огненных слез. Увидеть, как твердь и ничто становятся единством, а темнота и свет перемешиваются невидимой рукой в гомогенный гоголь-моголь. Руки Бога, брезгливо свернувшего прогнившую изнутри газету, его взор, ищущий место, куда бы выкинуть неудавшийся коллаж. Сжатые в горькой улыбке губы. Вначале было слово. В конце он вздохнет, смахнет со лба волосы, перепачканные краской. Несчетное количество дней он развлекался.
* * *
Иногда и я вру. Когда я вру, кажется, что лицо теряется, оставляя кислое ощущение мерзости. Зачем окружающие вынуждают меня врать, задавая вопросы и вынуждая на недоступную и недостижимую по ряду причин откровенность.
Интересно, меня искушают демоны, толкающие на грех, или Бог в их лице? Может быть, у каждого из нас есть абсолютная свобода мыслей, слов, поступков. Легкая и неуловимая, хрупкая, что даже хочется придумать историю, в которой будет кто-то всегда и никуда не уйдет. Сделать лучшие проявления себя качествами главной героини, скроить тридцать шесть сюжетов, в картотеке событий, сцен и случайностей отыскать необходимые. Держать судьбу в клетке, летая на легеньких крылышках в бесконечно голубой пустоте.
* * *
Возвращаюсь домой, иду по переходу с Чеховской на Тверскую. Так много слов, которые хотелось бы оставить на плоскости листа. Люди ходят по разным траекториям: женщины, мумифицированные парфюмерией, с авоськами, сумочками, морщинами, детьми, с учебниками английского языка. Бабульки продают газеты и красочные дешевые журналы со сплетнями о жизни замечательных и программой телепередач. Мне становится страшно за будущее оттого, что я в потертых вельветовых джинсах, с Борхесом в сумке иду, поглядывая на окружающих, наблюдая их, как кино или персонажей. Я заглядываю в глаза и лица, хочу пролезть, проскользнуть глубже, знать все, а вокруг мнется месиво города. Политики и люди стремительно движутся навстречу неведомым целям. Лица мнутся невидимыми руками переживаний.
Мне становится страшно за себя без защиты, без желания достичь, утвердиться, и принять вызов игры достижения, естественного отбора, выживания. Целостно движется город, и трудно чувствовать себя на иной орбите, наперерез, трудно быть диссонансом мелодии, состоящей из стольких звуков.
Хочется поставить компьютер в центре залы метро, город вдохновляет и освобождает меня. Я чувствую его музыку, перепрыгивая через грязные лужи тающего снега, разглядывая отдельные камни зданий, окурки, мусор на тротуаре, обувь и ноги, семенящие туда-сюда. Дома труднее думать. Мысли тонут в уюте и цепляются за вещи, старые мысли покрываются пылью и быстро вянут.
Меня все особенно раздражает сегодня. Я устала, чувствую обреченность и духоту этого окружающего всего. Я знаю, виновата не Москва, не запоздалая весна. Не отсутствие в данный момент такой-то конкретной личности рядом. Не неудовлетворенность в чем-то. Поселите меня в Париж, в дорогую квартиру, с самым лучшим компьютером, деньгами, двумя влюбленными юношами и массой свободного времени, я скоро начну исторгать желчь и злиться на серую брусчатку Парижа, на вчерашние бутерброды в маленьких кафе, меня начнут пугать его химеры и закоулки. Будет нагонять слезы вода Сены, несущая мимо ту же грязь и окурки. Духота и пыль, вечная духота и пыль. Вселенская тоска.
* * *
Мне снится сон. Белый цвет и воздух, я сижу у него в комнате и рассказываю, что мне снился сон – белый цвет, и воздух, и легкость. Я сижу на диване, а он – у окна, а во сне – белая птица или облако в моих руках. Я сижу на диване под пледом в доме у Экспоцентра, двадцать минут автобусом до метро 1905 года, недалеко от центра Москвы, которую окружает Московская область, а среди прочих – и маленький городок, где я родилась. Москва, Россия, Евразия. Океаны, океаны, островки, Земля, голубоватая издали, вокруг которой движется черно-коричневая Луна, вся в больших черных прыщах. Солнечная система, галактика, вселенная… веселенько. А мне снятся сны про птиц, хочется вырваться и жить легко и равномерно, а жизнь, видимо, уже заранее навесила на каждого роли. И я читаю книги, чтобы забыться и оставить хоть какую-то надежду.
* * *
Вспомнилась зима в маленьком городке, где я провела детство. Как я почувствовала, что маленький городок навсегда уходит из моей жизни? Была зима, я шла по шоссе к дому, пурга вилась по обочине, колола и кусала лицо. Я вдруг почувствовала себя уже не здесь, будто кто-то перемешал краски, все расплывается, или картинка, сдвигаясь в сторону, оставляет позади пустоту.
Маленький городок ушел из моей жизни. Проезжая по шоссе мимо, я делаю для себя открытие, что он продолжает жить где-то вне моих передвижений, моих мыслей. Вон там площадь, овощной, булочная и магазин трикотажа, тесный и старомодный, где все вперемешку, простые незамысловатые вещи, вот улочка, по которой так часто бегала и я, не ощущая себя собой, напевала, мерзла, играла в вышибалу, ела мороженое в стаканчике, смеялась.
Там в одном дворе есть площадка, небольшой асфальтированный кружок, где кормили голубей. Птицы большого города совсем другие. Они юркие и незаметные. Как вкрапления живого в каменных коридорах огромного лабиринта. А здесь они отнимают друг у друга крошки, и можно часами смотреть на них. Здесь все медленнее. В основном белые пятиэтажные дома, дворы со столами для игры в домино, лавочки, старушки в платочках и много деревьев.
* * *
У здания министерства обороны был митинг. Кучка пенсионеров с плакатами и портретами Сталина кричала в поддержку югославов. Я стояла в сторонке и кричала с ними, на машинах подъезжали люди, останавливались, слушали речи пожилого генерала. Потом демонстранты свернули лозунги и направились колонной к Горбатому мосту.
История незримо происходит рядом, не замечаемая за будничной суетой, а мир такой шаткий сейчас. Я думала о непостоянстве и алогичности событий, о цифрах на Эйфелевой башне и на Тверской – «до конца века осталось столько-то дней», о своей изолированности от окружающего, когда чувствуешь панцирь, прочно отгораживающий тебя от хаоса. Правда иногда и он уязвим.
Вспомнила, как мы с ним встретились на днях, чтобы пойти в кино, утром, потому что вечером родные догадаются, что я пошла к нему, а утром можно сказать, что опять работала. На кино денег не было, в Киноцентре билет стоит девяносто рублей. Денежки он прогулял накануне с бывшей подругой, приехавшей на время откуда-то. Врет, наверное. Мы брели в парк у Белого дома, мимо самодельных монументов героям-жертвам переворота 1993 года. Страшно видеть фотографии погибших людей; черный и красный цвет… сооруженный из чего бог послал – веток, траурных лент – памятник, доски с наклеенными газетами того времени. Я думала о черном и красном в глобальных масштабах, о страхе, азарте и ожидании, об ужасе перед войной, об окружающей неизвестности, включая неизвестность в мыслях этого человека, который стоял рядом, держал меня за руку и рассматривал фотографии жертв. Так космическое переходит в личное, а окурок только что выкуренной им сигареты рассматривается в ее отношении к вселенной.
* * *
Решила заглянуть в церковь и попросить у Бога прощение за все ужимки и гримасы моей души. В храме было тихо. Я ставила свечу и просила прощение за то, что живу так, а иначе уже не могу, за то, что мысли мои порочны и спутаны, а слова – частенько лживы.
* * *
Итак, сначала. Год назад мы бродили по Москве, и на Тверском бульваре, усевшись вдвоем на деревянные качели, рассказывали друг другу небылицы. Мы катались по синему дивану и целовались на прощание в губы, но было все равно и в этом было – в своем роде необыкновенное и замечательное – безразличие. И бесцветные слова. И игра во что-то.
В комнате из потолка торчал жалкий цветок лампочки на стебельке провода. Мы однажды подобрали на помойке чью-то люстру с плафонами-колокольчиками, достали из старенького шкафа акриловые краски и, вооружившись кистями и склянкой воды, красили позолоченную люстру в оранжевый. Вдруг вспомнилось детство, газета и краски, распахнутые окна террасы, ветки яблони, неумелое скольжение кисти по белому листу. И постепенно наши мгновения вместе становились дороги мне.
* * *
Какие-то липкие нити ограничивают свободу, наверное, бессмысленно переводить чувства и ощущения в мысли, так же непонятно и ненужно, как школьные синусы – в глаголы. Есть какой-то поворот, изгиб, за которым неравнодушие, когда минуешь его, город и небо, и даже этот грязно-серый диван, становятся иными.
Мы лежали и пели песни друг другу, и говорили о Джоне Фаулзе, герой которого, старый художник, утверждал, что искусство имеет в своих основах прозаичные вещи, у него они значились, как «зады». Какая-то необыкновенная легкость не давала уйти, остановившееся здесь время где-то там, за окнами, все же шло. А прошлое погребло сумрачные лестничные проемы, где двое стоят, прижавшись друг к другу, а последний поезд вот-вот захлопнет железные двери и унесется в город.
* * *
Вышла из метро на промежуточной станции. Была в новых лакированных туфлях. Шла вдоль реки, невыносимая боль пронзала ноги. Разнашивала туфли, играла в русалку (было так нестерпимо, что от боли даже потеряла способность произносить звуки), мимо проплывали картинки домов , проносились машины. То есть некий крошечный спектакль разыгрывался нечаянно.
Когда туфли, черные, лакированные, на изящном каблучке, с закругленным мысом… так жмут, все мысли улетают из головы.
Был май. Светило какое-то адское, недоброе солнце, или шерстяное пальто было слишком теплым.
Вдруг, внимание переключилось на кого-то, кто неслышно идет за мной, буквально по пятам. Я обернулась, но за спиной никого не было. Как же так, я ведь почувствовала эту поступь и шелест одежд, и холод. Страшно, что Она может ощущаться так близко, и надо жить быстрее, и надо спешить. От Ее холода по телу пробегала дрожь, все становилось на места: я – гость, непонятно, с какой целью возникший здесь, а Она неслышно идет сзади, и на асфальте еле различима тень от Ее длинных одежд.
* * *
Казалось бы, это было всего-то неделю назад. Жду посредине станции метро Парк Культуры. Опаздывает. Я хожу туда-сюда по платформе, рассматриваю людей.
Вдруг, откуда-то выныривает и оживает моя душа, как вспышка тепла, света или попросту чувства; наблюдаю цифры часов метро. С испугом представляю, а вдруг он не придет, ни сейчас, никогда. И становится грустно, все маски, слова и жесты облетают как сухие осенние листья.
Прислоняюсь к колонне, он целует меня из-за спины. Может быть, он и появляется из ниоткуда: из стены, из колонны на Пушкинской, из зеркала на Краснопресненской, а потом уходит куда-то в иные миры и истории.
* * *
Снег исчез, осталась черно-бело-коричневая картинка. Спешу по Тверской, на мне черные колготы и короткое черное вельветовое пальто, поглядываю на ту сторону, где мы шли вместе недели две назад, а в той арке скрывались летом от дождя. Интересная получилась бы картинка, если одновременно восстановить все наши прогулки по Тверской. Большое количество двойников из прошлого шли бы по разным сторонам улицы, с интересом наблюдая друг за другом. Я написала «двойников» и не ошиблась, ибо каждый новый день, каждая встреча и история вносит свою поправку.
Так захотелось полета, светило солнце, по Тверской несся поток машин, каких-то пыльных, ни капельки не вдохновляющих, я говорила про себя «подожди, вот сейчас, прямо здесь, прямо сейчас, давай, надо сильно захотеть, и сломается привычный ход событий, и начнется что-то новое».
Возможно, во всем виновата весна. Раньше предчувствие или колдовство, свойственное любому молодому организму, было выражено сильнее. Это трудно выразить – ожидание чего-то, надежда, смутные ощущения, неопределенность, неудовлетворенность, сублимация.
Колода картинок, перемешиваемых невидимыми руками и в неимоверных соотношениях открываемых. Я гуляю одна по городу, тут же мы ходили две недели назад вдвоем, тогда я была с ним, и была какая-то другая, иная роль, и город призрачно плыл мимо. Сейчас я иду и чувствую, что я существую, что я – не сон, и я не сплю, я отражаюсь в стеклах и витринах, и ветер, только что трепавший растяжку между зданиями, шевелит мои волосы, и отдельные пряди веются перед глазами.
Неделю назад, когда он провожал меня до метро Кутузовская, мы разговаривали на Сити-мосту, я почувствовала, что нового мы можем сказать друг другу все меньше и меньше, мы можем только обнаруживать новые маски друг друга. Мне показалось это скучным, пришло ощущение нереальности окружающего, несуществования себя, его и всего вокруг.
Может быть, реальны только воспоминания. И все делается для того, чтобы тасовать их разноцветную колоду и вытягивать оттуда неожиданные сочетания картинок.
Сегодня я иду по Тверской изящно, плавными шагами, ощущая свои скулы и едва заметную улыбку на губах, кругом какие-то люди, вспоминаю вчерашнюю статью в газете: летом снова ожидается конец света, Москву затопят айсберги, которые начнут таять в результате взрыва атомной бомбы. Останется вода и редкие островки. Я представляю эту улицу, погребенную под воду, Главпочтамт, салон «ИВ-РОШЕ» и водоросли. А на Кремле будут крепиться беззубки и перловицы, кораллы и разлагающиеся трупы людей.
Человеческой природе так необходим Апокалипсис. Он так же ласкает наши души, как Библия, как стихи Пушкина. Ласкает своей страшной и садисткой лаской.
Иногда мне хочется доказать себе свое бездушие, жестокость и холодность. Кончается это тем, что я играю в неуловимые игры с собой. А где-то в глубине дремлет душа.
Мгновения, подобно бусинкам, неуловимо нанизываются, образуя причудливую фенечку. Я именно такая, какой требует от меня быть плоскость, в которой я живу, а соответственно, все проходит через определенное преломляющее зеркало, фенька нанизывается. И мечта воплощается в заколдованном виде, словно художник-экспрессионист переработал ее. Поэтому он такой нескладный и безнадежный, в такой же степени, как праздна, созерцательна, ленива и бесцельна моя жизнь.
Сегодня я ощутила себя не автором, а скорее персонажем, наделенным ограниченным количеством качеств. Несвободным от своих страстей, вполне определившимся и движущимся по никому неведомой, но уже вполне очерченной траектории.
* * *
Трубка телефона в моей руке. Там голос; за окном – черно-бело-коричневая картинка. В доме напротив, на пятом этаже серая спина компьютера в окне.
Щит. Двери заперты, на табличке вывешивают надписи: «обед», «я устал», «завтра работаю», «вчера один выпил три бутылки пива, сегодня весь день болит голова, сейчас приедет курьер, завтра с утра звони…» и, между делом, «я скоро уеду, ты поедешь со мной…».
Нет сил, нет желания пробивать этот щит, я смиряюсь, это обреченная история. Есть много вещей, не имеющих для меня ценности, но бросить все и уехать отсюда я не могу. Тогда он говорит, что можно пожениться, и прибавляет – «с таким паспортом меня все равно не выпустят». Снова чувствую себя одной из марионеток его театра. И непроглядный туман лжи повсюду.
Дня два назад мне приснился лучший сон. Цветной, хотя я ничего не курю и не пью. Было бесконечное море, вся поверхность которого – сплошь нежные-нежные цветы. Блекло-розовые, голубоватые, синеватые. Где-то поодаль стоял он, на берегу, а я плыла в прохладной, приятной воде и пыталась на плаву прихватить с собой букет для него. Сначала цветы были розовые и голубые, и было тепло, но они ускользали из моих рук, а у берега были только темно-фиолетовые незабудки, а вода – ледяная.
* * *
Я, как в коробку, заключена в себя, зрение мое не идеально. То, что я вижу – лишь часть бесконечности смыслов, и как же много всего я упускаю.
Ко мне тянутся неудачники. Я сама виновата в этом, ведь к человеку плывет и притягивается то, что он заслуживает. Это не внешне. Это на эмоционально-чувственном уровне. Если я стою ангелов, то они окружат меня, а «зная три угла квадрата, нетрудно достроить и четвертый» + «всякой вещи свое место и время под небом».
Иногда я чувствую себя вне жизни, пространства, времени, вне моей семьи, специальности и работы, имени, возраста, пола. Вакуум. И абсолютная свобода.
Иногда я начинаю тяготиться собой и одиночеством, но так мало людей, способных меня порадовать и удивить. Это трагедия интеллигента, когда требуешь от собеседника не только душевности, но также чистоты языка и информативности высказывания. И начинаешь скупо относиться ко времени.
Начинает вырисовываться новая картинка, музыка иная начинает звучать, скорее всего, одна история подошла к концу, а другая еще не началась.
Я чувствую себя помещенной на странице между концом одной главы и началом следующей. Зато есть свобода, полная непредсказуемость поступков. И, значит, это еще не конец.
В Берлине у него и вправду есть друг, немецкий журналист, которого я мельком видела летом. А дома родителям каждый день названивают из военкомата и угрожают. Он рассказал сегодня, что скоро уезжает в Германию. Навсегда. После этого я плачу, а он не знает, как меня успокоить. Картинки в духе Моне: иду по платформе метро, вижу поезд и людей сквозь слезы. «Он уезжает. Скоро».
Деревце мое
«Moscow/ Winter/ Underground crossing…»
(английские слова)
Злые и жестокие дети мы были. Как-то с другом скрылись в лесу покурить. Лет в двенадцать. Он бросил в большой муравейник горящую спичку. Муравейник превратился в костер. Нам было занятно смотреть, как обезумевшие муравьи разбегались по земле... Не догорел. И мы забили огонь палками.
Сейчас я вспомнил тот день – поблекший, он подстерегал где-то на самом дне памяти. В переходе станции «Тверская» музыка хищно и жестоко врывается в голову: «in my mind, in my mind, in my mind! in my mind, in my mind!».
Сейчас мне жалко тех муравьев, они никому не хотели зла, занимались своим делом: бегали по лабиринтам жилища, вгрызались в сочные ляжки жуков, спаривались, строили. Потом пекло разъело их дом, на огне пенилась их кислота. Кто-то убежал, кто-то сгорел. А оставшиеся, повинуясь инстинктам, жили дальше. Интересно, смогли ли они выстроить заново опаленный дом?
Движение по эскалатору вниз, в преисподнюю метро. На стене туннеля – рекламный щит – на черном фоне едко-желтое: «Флаги». Понимай, как хочешь. Я бы создал партию людей, живущих мгновением. Мы бы шили лоскутные знамена из нижнего белья, кожи, белых халатов, кружев, пижам, джинсы, распашонок, плюша, шелковых пеньюаров и латекса. Мы бы жили праздно и пировали во время чумы на развалинах и пепелище. Пусть недолго, зато как ярко.
Центр зала «Тверской» – место встреч, ожидая условленную персону, можно ненароком увидеться со множеством старых друзей, бывших коллег, соседей, спешащих туда-сюда по своим делам. Я пришел рановато, жмусь к серой мраморной стене, памятник ожидающему. Неприметный среди таких же незнакомых памятников, ждущих вокруг, зато очень даже заметный для знакомых.
– Привет, сколько лет, сколько зим, – хлопает меня по плечу Николай.
– С августа, – мы жмем друг другу руки.
– Мы сейчас делаем новый проект, молодежный журнал типа «ЕLLE»: шмотки, музыка, где что купить, с кем лучше спать и все такое.
– И что, они хорошо платят, если не секрет?
– За пилотный номер 800 баксов, сейчас такие журналы идут хорошо, плюс гонорары за фотки моделей.
– Ты фотографируешь?
– Да, осенью я голодал, Зинка ушла, ходил по старой привычке в кафе, просто сидел, смотрел вокруг, так познакомился с одной девчонкой в «Deli-Franсe». Длинные ноги. Стали с голодного бреда красить ее готическим макияжем, как у Готье, и снимать. Дело пошло. Сейчас у меня студия, аппаратура, камера. Но я так устал, вкалываю, кручусь, знаешь, если бы завтра сказали, что через пять дней конец света, я бы заперся в квартире, лежал на тахте, пил кофе, коньяк, читал и все. Даже телефон бы выключил. А ты-то как?
Я чувствовал, что за его откровенность должна последовать моя краткая откровенная история. Я говорил сухо, емко, в жанре резюме.
– С тех пор, как летом закрыли журнал, с журналистикой завязал… Вы тогда все, как один, напоминали муравьев в горящем муравейнике, суетились, бегали, матерились, а я читал Генри Миллера и ел сушеные яблоки двухгодичной давности. Я гулял по городу, заходил в магазины и серьезно спрашивал продавщиц: «Простите, что за цифры у вас в витринах так красочно написаны?.. Ах, цены?! А я уж думал таблички музейные». Как-то иду по Крымскому мосту, на самой середине молоденькая негритянка блюет в Москву-реку. И плачет. Подошел. Глазищи грустные, на французском лопочет, сразу догадался – передоз, в подтверждение правоты, она тут же и отрубилась. Я такси ловлю. «Довезите, пожалуйста, в Кузьминки». Все меня посылали, куда подальше, деньги им подавай несмешные, доллары им гони. В итоге довез нас какой-то дед на стареньком «москвиче». Думал, девушке моей плохо. Приехали домой, я ее, как в мелодраме, три дня выхаживал. Оказалось, зовут ее Энжел, родом она из Бостона, папа у нее какой-то Big-cheese, крупный чиновник и бизнесмен, я уяснил, читал ей стихи, перевел для нее, как умел, многих отечественных поэтов, это же всегда сближает. Ну, кроме стихов, конечно, все было. Теперь мы живем вместе, скоро уезжаем. К ней туда, «в рай», в американскую мечту.
Николай не знал, радоваться за меня или переживать, признался, что негритянок у него никогда не было, спросил, как с Энжел в постели, на что я ему на ухо наговорил пару десятков предложений, и он искренне похлопал меня по плечу:
– Видишь, Генри Миллер-то как нас пробрал, ты счастливчик.
Вскоре он, встрепенулся, посмотрел на часы и мы распрощались.
Стою в метро, жду дальше, уже немного злюсь. Где ты, деревце мое, где ты, Груня?
Груня-Груня-Груня, помнишь, первый день на журфаке в лохматом году? Вдохновенные дети. С беленькими едва пробившимися крылышками. Все рвались летать.
Белая мраморная лестница журфака увлекала вверх, к белым колоннам, к испещренным граффити бюстам Ленина и Ломоносова. Стеклянный купол. Кто не мечтал забраться туда и посмотреть на город с высоты? Кто не мечтал прорваться и взлететь? А оказалось?
Видишь ли, полет, как и прочие физические акты, тоже требует затрат энергии, которая не исчезает, не остается, а лишь переходит из одного вида в другой. Мы вязли в болоте культуры, толпы, грязных баек, терялись в офисных коридорах редакций, где нас покупали иностранные бизнесмены, чуть ли не в открытую платившие за то, чтобы мы раскованно и нагло гипнотизировали муравьев, воспевали красоты сытой жизни, отвлекали сплетнями, тусовками и безудержным сексом от той серости, которая происходит вокруг. Вертитесь, работайте, шевелите челюстями, кусайтесь, совокупляйтесь, пейте, а не будете работать, так подохнете с голоду, куда вам муравьям летать.
Но мы тогда не подозревали, что и сами-то, в сущности, являемся этими насекомыми. И что особых высот мы не возьмем…
Помнишь, Груня, я был худой, на курсе меня считали педиком и дразнили «красавицей», все девушки от меня шарахались. У меня были длинные лохматые локоны. А у тебя была рыжая крашеная грива. И я тебя долго неумело преследовал. А потом ты стригла меня, и локоны лежали на полу кухни твоей, а потом и мы лежали на твоем диване, нешироком и жестком. И ноги твои с пышными теплыми ляжками сжимали меня.
Какая ты была чудная, Груня. Ты могла часами мурлыкать песни, читать свои стихи про кукол и полынь или, голая на диване, по-детски рассказывать, как ты во сне целовалась с голубем, а у голубя были губы, и он был нежный.
Деревце мое, какого хрена ты сегодня опять опаздываешь?
Вчера я позвонил тебе, предложил встретиться перед моим отбытием навсегда «в рай», в американскую мечту, в другую жизнь. Ты сказала, что иногда скучаешь, а я рассказал про Энжел.
И все равно ты лучшая. Ты лучше разукрашенных секретарш, окуклившихся манекенщиц. Лучше обабившихся продавщиц и продажных проституток всякого рода, начиная от дешевых с Тверской, заканчивая женами бандитов и убогих иноземных старцев, девок со всеми достоинствами, жадно манящих с обложек журналов и приличных чистеньких девушек, шведок и гречанок разнообразных калибров. Ты – беда, Груня.
Помнишь, мы расстались на полгода – кто кого. Я не выдержал, позвонил вечером, точно помню, было 22:10, 25 мая. Я точно также ждал тебя в центре зала на «Тверской», банальнейшей из станций, ты, как всегда, явилась с другой стороны. В какой-то новой нелепой юбке, в распахнутом пиджаке, в прозрачной водолазке. Твои заплаканные глаза. Мы ехали в последнем поезде, как безумные – без стыда, чести и совести, – целовались взасос и были настолько счастливы, пусть муравьиным, мгновенным, зато счастьем быть вместе, что нам было совершенно плевать на доллары, шевелюры вождей, газетные вырезки, лысины всех вместе взятых иноземных инвесторов и т.д. и т.п. Вот они – мгновения счастья, лоскутные знамена под затянутым гарью и выхлопами небом города, удивленно взирающим на весь этот странный и просраный мир.
Груня, Груня, если бы завтра объявили конец света, я бы заперся в квартире с тобой, вырвал из сети телефон, мы бы не читали повести и стихи, мы бы в праздном расслаблении ожидали последней вспышки, последнего взрыва, венец которых – вечная темнота и вечное ничто.
Кто-то дотронулся плеча. Я повернул голову. Ты появилась, как всегда, случайно, чмокнула по доисторической привычке меня в щеку. Ты изменилась, остепенилась, прямо-таки женщина мечты. У тебя короткие каштановые волосы и сногсшибательный макияж, расстегнутое черное пальто, черная юбка с манящим в глубины разрезом, рубашка в мелкий цветочек, духи – шлейфом дурманящих ароматов. Ты похожа на телеведущую с обложки. Но я-то тебя знаю.
Грунька, деревце, золотце самоварное, горюшко, заяц. Время пошло на пользу тебе… с виду, по крайней мере. И мне уже приятно небрежно уложить руку тебе на талию и плавно передвигаться вместе по катакомбам метро.
Существует множество вариантов того, что говорят при встрече, подобной нашей:
– Отпадно выглядишь.
– Время на твоей стороне!
– Мы не виделись целую вечность…
Мы же с Груней болтали так, будто все эти годы виделись каждый день.
Груня: Забыла на работе косметичку и записную книжку. Сегодня был нелегкий день. Приходили и уходили какие-то люди, требовали разные бумаги. Объявился сумасшедший, стал агитировать за покупку какой-то своей книжки в пользу сумасшедшего дома №34. Утверждал, что у них сегодня официально начинается сезонное обострение, требуются деньги на лекарства.
Я: То-то смотрю, все мои знакомые последние несколько дней творят невообразимые вещи: сосед сверху ошивается у посольства Новой Зеландии, потом заявляется к нам, рассказывает, что собирается сдать экзамен в Британском консульстве за три штуки баксов, чтобы тайно от жены и тещи уехать из страны. Друг посреди трудового года, никого не предупредив, умотал с любовницей в Сочи. Теперь меня каждую ночь будит его шеф и уверяет, что во всем виноват я, что я трутень, шпион и демон в одном лице. Открываю газету, там рассуждают, у кого из политиков крепче зад, а одна бывшая знакомая, бывший повар, теперь снимает порнофильм, за который ей якобы платит анонимная телестудия.
Мы выбрались из метро, шли мимо старух, торгующих сигаретами. Груня остановилась у ларька, купить свою «Яву».
– Ты что? Пойдем, купим тебе вон там в киоске что-нибудь приличное, а не эту отраву. Никогда не покупай дешевые сигареты неизвестно, у кого.
– Ты уже и сам рассуждаешь не по-русски.
– Да, в последнее время замечаю за собой странные вещи. Испытываю необычную легкость и отстраненность, будто уже давно не здесь.
– А тебе разве не жалко этих бабушек, продающих сигареты, собирающих бутылки… жить, чтобы работать, а работать, чтобы есть. А на большее не хватает…
– Да-да, и еще жалко многих прочих людей, даже не представляющих степени обесцененности собственной жизни, вынужденных ничтожествовать…
– Ты озлобился.
– Вовсе нет. Я стал воздушным шаром, скоро ниточку обрежут, я взмою в небо, в какое угодно небо, подозревая, что и там не лучше. Ты знаешь, в последнее время люблю бродить по городу и думать на английском. Когда ходишь так по Москве, чувствуешь себя иностранцем и наблюдаешь за всем со стороны. Потом останавливаешься, накатывает такая необъяснимая грусть, и еще страх…
– … так сейчас живут многие, по крайней мере, из моих знакомых. Как цыгане: сегодня здесь, а завтра? И каждый сам за себя.
Мы зашли в старенький бар в подворотне Тверского бульвара, в который частенько хаживали еще студентами.
Как хочется иногда стать персонажем советского кино, где все просты и наивны, как дети, где добро и зло отделимы друг от друга. Если посмотреть на мое будущее сквозь призму советской камеры, я должен был бы расплакаться за столиком бара, схватить Груню за руку, уткнуться в ее плечо лицом и пробормотать что-нибудь, вроде:
– Больше я от тебя никуда не уйду…
А вот как быть, когда добро и зло неотделимо перемешались и в тебе, и вокруг?
Помню, как-то я был пьян, приехал туда, где жил в детстве: дом №36 по Остоженке. Сначала удивило, что все окна дома, даже окно моей бывшей комнаты, темные. Я вошел внутрь – оказалось, дом недавно сгорел, осталась одна фронтальная стена, вместо крыши небо, оно же чернеет в пустых проемах окон. Я сел на груду кирпичей, от злобы и грусти выкурил две сигареты. Посмотрел на развалины и первое, о чем подумал: не плохо было бы выкупить эти развалины и устроить тут показ мод, потом опомнился, лег на снег, уставился на небо, может быть, даже немного заплакал, кто знает…
Движение вверх всегда невыносимо трудно. Надо освобождаться от тянущей болотной трясины себя самого. Тогда я понял, что еще хочу взлететь или хотя бы, прыгнув высоко-высоко, треснуть это гордое небо кулаком. А вот крылья? Мои юношеские белые крылья слабы и драны. Ну и ладно. Ведь где-то в развалинах души растут черные, кожаные, волевые, как у летучей мыши. У нас всех со временем одни крылья медленно-медленно сменяются другими.
В баре Груня рассказала милейшую историю, участницей которой сама являлась.
Собрались интеллигенты – всякие врачи, художники, журналисты – на вечеринку. Сидят, веселятся, книжки обсуждают, журналы, детей, пьют. Хозяин, как водится, достает из гардероба припрятанную для случая травку. Раскуриваются. Один гость падает без сознания. Синеет на глазах. Все остолбенели. Молчат. Потом один размышляет вслух в тишине:
–Милиция вмешается, нас всех загребут.
Другой, задумчиво:
–Знаю тут один лесок поблизости.
Третий:
– Миш, не помню, у тебя же ванна в квартире есть?
Четвертый, хирург:
– А у меня топорик в машине валяется, чтобы ворье на дороге не приставало, придется его употребить в дело…
Все поняли, берут посиневшего бездыханного парня за ноги, за руки. Волокут в ванну. Хирург отправляется к машине за топориком. Неожиданно, уже в дверях ванной парень приходит в сознание, возвращается из мира иного, с истошным звериным воплем:
– Как меня прёт!!!
Все вздохнули с облегчением. И совесть их в тот вечер осталась чиста.
Так вот, я не обнял Груню. Не уткнулся лицом в ее плечо. И вскоре мы распрощались, дружески коснувшись щеками вместо поцелуя. Потом я до полуночи бродил по переулкам, дышал уходящим из моей жизни городом.
Пустой поезд несет меня вперед. Я один в вагоне, стою посредине, слушаю рев мотора. Я еду в нежные объятия черной лебедушки, душечки Энжел, я очень устал, как и весь этот город, я продажен, холоден и сер, как его осенние улицы, как его спешащие в темноте, сжавшиеся от промозглого ветра силуэты. Но мне уже почти не больно.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.