Электронная библиотека » Улья Нова » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 03:55


Автор книги: Улья Нова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Синицы

В раскрытую створку застекленного балкона влетели три синицы. Скорее всего, нашли съедобное на балконе и, суетливо трепеща крылышками, чирикают наперебой. Почему решили, что если птица влетела в дом, то это к смерти? Три птички с золотым волосом Изольды. Значит, я скоро умру? Подхожу к балконной двери, и три синицы, клевавшие разложенную на балконе петрушку, испугавшись, улетают.

* * *

После того, как попугая похоронили под березой, что росла прямо перед балконом, я была безутешна. Чувствовала себя виноватой. Такое оказалось тяжелое, прибивающее к земле, это ощущение вины. Вид пустой клетки вызывал слезы. В тишине слышался немой укор: «Как же это ты так?»

Дед не хотел видеть в моем поступке проявление характера или перст судьбы. Он говорил: «С кем не бывает?» И еще прибавлял: «Полно этих птиц, вон они летают, не знают, куда деваться», – и показывал головой в окно, где в ветвях сирени щебетали синицы.

Потом дед поставил пустую клетку на балкон, насыпал на дно пшена, а к дверце привязал веревку. Мы спрятались в комнате, наблюдая, как на балконе синицы прыгали вокруг клетки, усаживались на ее крышу, поглядывали одним глазом на зерно, юркими движениями приближались к раскрытой дверце и ныряли внутрь. В это мгновение дед тянул веревку, дверца клетки закрывалась. Плененную синицу, несмотря на ее нежелание и попытки освободиться, мы вылавливали из клетки и отправляли в желтое детское ведро с красной крышкой-ситечком. Охота продолжалась довольно долго и азартно. Вскоре в ведре копошился добрый десяток синиц и еще парочка воробьев. Не помню, кто из нас решил-таки прервать поимку и остановиться, но помню точно, что из большой комнаты, где был балкон, мы в нетерпении перебежали в маленькую прямоугольную комнатку с диванчиком «москвичкой», покрытым красным ковровым покрывалом. Здесь мы сняли с ведерка крышку, и десяток птиц вырвались, выплеснулись, разлетелись по комнате. Они сновали, знакомясь с неизвестным помещением, изучая шкаф, они прыгали на телевизоре, где вчера на съезде что-то говорил пожилой дядька с густыми бровями, которого добродушно с ухмылкой называли «Брежнев». Две синицы разгуливали по подоконнику, пытаясь вырваться, со всей силы бились в стекло. Эта прозрачная преграда по пути к небу была им незнакома.

Синицы прыгали и по красной ковровой накидке дивана. Одну из них после долгих попыток все же удалось поймать. И сейчас помню это ощущение маленькой птички грязно-желтого цвета в руках, ее неистовые попытки вырваться. Синица в руках – это трепещущее и теплое. Сильное, бьющееся, живое. Напоминает сердце.

Попугай №2

Синицы летали по комнате недолго. Вернулась с работы бабушка-медсестра. Ее негодованию не было границ. Она распахнула окно, и синицы одна за другой покинули комнату. Последних птиц бабушка прогоняла полотенцем, как мух. А в другой комнате я сидела на коленях у деда и хныкала. Да дед и сам расстроился. Когда я плакала в детстве, то никак не могла остановиться. И тогда, у деда на коленях, мне было жалко геройски погибшего попугая, и нас, наказанных, и синиц, которые улетели, так и не успев понять, какие мы, как следует познакомиться с нами. Я плакала все сильнее. Знала ли я, что когда-нибудь не смогу плакать, разучусь. Что плачу про запас. Конечно, нет. Всхлипывая, смотрела на небо, которое медленно меняло цвет. Почти незаметно, застывшее, оно темнело. И только изредка, пролетающие мимо окна голуби или вороны, серые движущиеся тени, с неразличимыми от быстроты очертаниями, напоминали, что время идет.

– Птицы – разносчики множества заболеваний. Особенно дикие, бездомные. Разве можно их впускать в дом? Орнитоз, глисты, их болезни практически неизлечимы, – читала лекцию бабушка, не сдавая своих жестких позиций в отношении проживания в нашем доме десятка веселых синиц. От ее слов становилось тревожно, чуть страшно и снова хотелось плакать. Дед уже не знал, как меня успокоить, и пообещал купить большого, разноцветного попугая.

– С ярким длинным хвостом?

– Да, с ярким, разноцветным хвостом и с хохолком

– А кусаться не будет?

– Не будет…

– А говорить будет?

– И говорить будет, и петь, и плясать...

Я еще долго задавала вопросы насчет будущего попугая и, глотая остатки слез, заплетала деду тонкие седые косички. Мне очень нравилось причесывать деда – у него была мягкая сизая седина.

* * *

Мне вручают небольшую картонную коробку. Молчат и ждут. Трясу ее и прислушиваюсь. Что-то там есть внутри. Раскрываю, вместо игрушки вырывается, мечется по комнате, испуганно цепляется за ковер. Это и вправду птица, попугай, но не такой уж красочный, хоть и вдвое больше волнистого.

Позже, когда его удалось загнать в клетку, я рассмотрела серое тельце с белыми полосками на крыльях, желтые кружочки над глазами и серо-желтый хохолок. Вот и весь попугай. Ничего красочного. И довольно дикий, укусить норовит и все время по-кошачьи шипит. Разочарование не позволило дать ему звучное имя, назвала просто – Кок, а дед, когда долго ходил по комнате, уговаривая попугая забраться в клетку, добродушно поддразнивал «Кок-хлебопек». Разговаривать попугай отказывался, а по ночам, под синим в белый ромб одеялом, которым накрывали клетку, изредка жалобно чвикал во сне. Жил в свое удовольствие, разгуливал по шкафу, оставлял живописные белые капли на полу, на скатерти, на занавесках. Объедал втихаря и в открытую листья вьюнков, герани, лимонного дерева, а особенно любил грызть пальму, перетирая жесткие листочки клювом. Праздно сидел на полке в ванне, разглядывая ту другую птицу, которая живет в зеркале. Превращал в конфетти книги, портил их переплеты, сидел на подоконнике и чего-то доверительно чвикал воробьям, пытаясь казаться своим. Враждебно фырчал ночью, когда непрошеные гости приподнимали одеяло или резко включали свет. Шпионил за всеми лучше иного федерального бюро, тихо, бочком подкрадывался к тарелке и умыкал травинку укропа. И с большим наслаждением ел теплое пюре, сидя на краешке кастрюли.

Летом Кок выезжал на дачу, клетку частенько выносили на улицу, под черемуху. И в один прекрасный день попугай исхитрился. Улучив мгновение, вынырнул в раскрытую дверцу клетки, когда дед менял поилку. И на радостях, что оказался на свободе, быстро и проворно, как все попугаи (птичьи евреи), трепеща-махая крыльями, полетел, куда глаза глядят. Сбылась мечта идиота.

А я сразу осиротела. Ведь замерзнет зимой! Или заклюют его вороны и воробьи. Как продавцы, предприниматели, менеджеры, маклеры, шлюхи, министры и президенты – бедного интеллигента. И будет он одиноко жаться под листиком какого-нибудь лопуха, пока его не поймает кошка, а если не поймает, то наступят холода. Будет медленно ощущать, как в природу вливается зима. Или поймает его какой-нибудь сельский мужик-пьяница, отнесет своей дочке, будет попугай жить в грязи и голоде. Так, конечно, я тогда не думала, но смутно ощущала сгустившие над попугаем тучи. И деда ругала.

Но разве можно было злиться на деда? На деда, который старый и с палкой, шутливо называемой «клюшка». На деда, который прошел финскую и отечественную войны и мог долго-долго рассказывать о фронте, о своем командире, мечтая, чтобы я когда-нибудь написала о нем. На деда, который рано потерял здоровье – был контужен, перенес три инфаркта. На деда, который был седым, умел прощать и всегда говорил «с кем не бывает». Именно из-за него я не люблю больницы. С самого детства рано утром меня будили, полусонную одевали и везли на желтых автобусах в больницы с белыми бесконечными коридорами, в которых так легко потеряться. В палаты, где, весь истыканный капельницами, дед слабой рукой принимал от меня букетик мать-и-мачехи. И, еле-еле улыбаясь, шептал, что мы еще обязательно поедем на дачу, он сделает мне свисток из ивовых ветвей и построит для птиц скворечник...

Ближе к вечеру прибежали соседи. Они шли к автобусной остановке через «барский сад» вековых лип, принадлежащий некогда местному барину. Соседи, не дойдя до остановки, вернулись и кричали нам через забор, что на самом краю «сада», ближе к шоссе, в ветвях старой черемухи сидит необычная птица, возможно, это и есть наш попугай. Мы с дедом, схватив клетку, бросились по извилистой тропинке «барского сада» между толстыми серыми стволами исполинских, дуплистых лип. Тогда еще можно было пройти сад насквозь, теперь, спустя пятнадцать лет, уже нельзя: архитектор-бизнесмен огородил огромный участок, часть деревьев спилил и построил такой трехэтажный особняк, что и барин бы позавидовал. С мощным забором, с открытой террасой на третьем этаже, с окнами готической формы с решетками от всепроникающих и голодных деревенских воров. И не пройдешь теперь сквозь поредевший и поседевший «барский сад». Практически нет его, всего несколько деревьев, превращенные в столбы забора да в опоры качелей для детей новоявленного «барина».

В трех шагах от старой развесистой черемухи стало доноситься тревожное, жалобное чвиканье, нехарактерное ни для одной птицы Подмосковья и ни для одной из знакомых мне птиц вообще, кроме Кока. Мы с дедом замерли у подножья дерева, рядом тут же нарисовалось несколько мальчишек-зевак из соседних дач.

– Смотри-ка, вон он…

– Не вижу.

– Да, бери выше и правее…

– Не вижу.

– Да, вон, толстая ветка раздваивается. Под ней другая, видишь, у самого ствола жмется наш Кок-хлебопек.

– Испугался, не так она легка, свобода.

– Иди сюда, иди к нам, милок.

И тут я, наконец, заметила поникшего, запуганного попугая, который нерешительными прыжками приближался к призывно приподнятой над головами клетке. Медленно, словно подтягиваемый незримой силой. Словно взвешивая все хлипкие «за» и столь же слабые «против». Словно под гипнозом домашнего тепла, поилки с чистой водой, проса и ячменя, убегая от осенних заморозок и плутовок-ворон, перелетал ближе и ближе к раскрытой дверце своего дома-тюрьмы. На одной из нижних веток птица остановилась как бы в последнем раздумье.

– Кок-хлебопек, возвращайся, милок, домой! Хватит дурака валять, – подбадривал дед; мальчишки-зеваки зазывали хором.

Тогда птица, почувствовав ли себя важной и нужной, возгордившись ли от внимания к своей персоне, любовь или тепло поставила превыше свободы и полетам, куда вздумается, но подлетела, села на пороге своего железного приюта и решительным прыжком нырнула внутрь. Под одобрительные и восторженные возгласы дверцу захлопнули. Пойманному беглецу пригрозили. Пожурили. Клетку принесли в дом. Попугая осмотрели, накормили, напоили. Облегченно вздохнули.

После побега и возвращения в родной дом, птица притихла. Осенью, в городе, Кок подолгу сидел у окна, заворожено разглядывал громады соседних домов, детскую горку, прохожих, лес вдалеке, распушив от любопытства и внимания свой скромный серый хохолок. Если же на карниз ненароком приземлялся голубь, Кок угрожающе расставлял крылья и громко оборонительно шипел.

Пингвин

«Друзья-зоологи уезжали на два года в Дублин. Звонят перед самым отъездом:

– Помоги, старик! Не знаем, на кого оставить Герасима.

– Приезжайте, – говорю, – посмотрим на вашу зверюгу, – думал, так зовут их карликового пуделя.

Приезжают. Он и она. У него в руках сверток, замотанный в свитер. На шевелится, на вазу похоже. Размотали. Пингвин. Стоит на полу, молчит, не шевелится, испуганно по сторонам поглядывает, соображает, куда его занесло.

– Он безобидный. Ест рыбу, морепродукты. Главное – береги его от гриппа. Мы когда болеем, всей семьей носим марлевые маски. Купай его почаще в ванне. По дому он приучен ходить в тапочках. И пусть ходит. Ты только, пожалуйста, будь с ним поласковей, он у нас нежный, душевный. Ты не смотри, что он черный и молчаливый на вид. Да, зимой гулять его выводи на полчасика, на снежок, только чтобы было чистое место. На поводке лучше не надо, шею натрет.

Я никогда раньше не думал, что обнаружу в себе такой высочайший психологический барьер, который проявился сразу и в дальнейшем очень мешал открытому общению с Герасимом. Ну, не было у меня опыта подобного общения, слишком необычно наблюдать жителя льдов запросто семенящего по коридору своей квартиры. Я не мог так вот, запросто, подойти к нему, погладить по черным блестящим перьям, протянуть кусок яблочного пирога, на, мол, угощайся за компанию. Пингвин, переваливаясь, шаркал по моему кабинету, потом застывал на месте, было очень неловко от мыслей, что какое-то существо, практически инопланетянин, наблюдает за мной из-за спины. Иногда Герасим оживал, потягивался, разминал маленькие крылышки, старательно чистил перья, и запахи рыбы и моря сопровождали его повсеместно. Но чаще всего, забившись в уголок между креслом и письменным столом, он крепко спал, упрятав голову под крыло.

Он тоже долго дичился меня, хотя его хозяева, звонившие изредка из Дублина, и уверяли, что Герасим добр и привязчив. Со временем мы стали с ним на более короткой ноге. Он любил, когда я чесал ему спину, был благодарен, когда я выгонял из кабинета его злейшего врага-кота. Кот расхаживал кругами вокруг жесткой черной птицы с белым галстуком на груди, обнюхивал и недовольно шипел, на что пингвин бил крыльями и медленно сторонился в угол.

Зато сколько восторгов вызывала наполненная до краев ванна! Тут Герасим преображался, терял всю свою неповоротливость и торпедой плавал из одного конца в другой, плескался, нырял. Друзья говорили, что дома он обычно купается в джакузи, а я тогда даже не знал, что это такое, думал, это специальный аквариум для пингвинов».

Сокол

Наконец, показался автобус, все рванулись к остановке. Замерзшие на морозе люди со свертками, сумочками, кейсами, толкают, пихаются – лишь бы уехать. Недалеко от остановки вход на рынок – там, на холоде, под задумчиво падающими снежинками торговки в тулупах выкрикивают «покупаем корейскую морковку», «яблочки, берем яблочки». Из ворот рынка высыпают люди, разодетые в сизые шубы и дубленки. От одного вида раскрасневшихся щек и алых от холода рук хочется поежиться, зарыться поглубже в шарф и натянуть воротник. Люди хлюпают по грязной жиже, спешат к остановке, пританцовывать на месте в ожидании автобуса. Кто-то на ходу ухитряется грызть промерзшие семечки, обветренными губами сплевывая шелуху. Перед входом на рынок стоит растерянный дед в потертой шапке-ушанке, съехавшей набок. На его согнутой в локте руке восседает статный сокол, крепко впившись в рукав старенькой дохи когтистыми пальцами стройных ног. Сокол спокойно, величественно осматривает пробегающих мимо большими желтыми глазами. Поглядывает и на деда. А у старика один единственный, серо-голубой глаз. Второй полузакрыт и в его щелочку видна серая туманная пелена. Дед стоит, немного сутулясь, словно птица ему не разрешает распрямиться, беспечно пританцовывать и напевать. Возле валенок деда валяется на боку перетянутый бечевкой коричневый чемоданчик. Нет да нет, дед встречается с зорким, пронзительным взглядом птицы своим единственным глазом. С гордостью и тщательно упрятанной мужской нежностью осматривает рябое коричневое оперение, перышко к перышку, грозный крючковатый нос и гордую гусарскую выправку птицы, которая не обращает на мороз никакого внимания. А люди мельтешат мимо, суетясь пропихиваются в открытые двери автобуса, хоть бы на последнюю ступеньку, висеть в полузакрытых дверях. Уехал второй автобус, а дед все неподвижно стоит на месте, не обращая на прохожих внимания. Не догадывается, что люди в автобусе только и говорят, что о нем, о его птице, оглядываются, а мне так и вовсе не хочется уезжать. Остановиться бы, застыть и наблюдать за ними до самого вечера. Чего они тут делают? Куда направятся потом?

Голуби

Я ехала с дачи в электричке, наблюдая пассажиров. Пахло дешевыми цветочными духами. Старые авоськи, пропитанные скипидаром, мятые газеты, глаза, полные пустоватой и неясной тоски.

В основном вдоль рельс растут желтые цветы, ивы. Свалки, мусорные ямы. Некоторое разнообразие внесло заброшенное депо. Оно находилось недалеко от путей. В огромный бетонный «загон» вели множество рельсов, на них застыл старый ржавый электровоз, лежали куски шпал. Оторванные от поездов вагоны остановились на ржавых шпалах, едут в никуда, забыты и никому не нужны.

Под железнодорожным мостом на уступчике притаились два голубя. Была как раз остановка «52 километр». Они семенили, а потом тянули друг к другу головки и касались клювами. Голубь, весть раздутый, со вспушенными перьями, пытался запрыгнуть на голубку, такую стыдливо-гладенькую, серо-сизую. Почему-то не запрыгнул. А застыл рядом. Так они и сидели, уютно прижимались друг к другу, и она нежно перебирала его перышки.

* * *

На побережье Черного моря есть город Геленджик. Узкой полосой вдоль бухты, один за другим располагаются пансионаты и дома отдыха. Году в 90-м у каждого пансионата был свой собственный памятник Ленину. В зелени южных тополей и кипарисов, в глубине аллей стоял небольшого роста человечек, в костюме, лысый, с бородкой клинышком – указывал рукой путь к морю. Ленины были из гипса, все одинаковые, по одному образцу. Никогда не видела, чтобы на них сидели птицы.

Зато памятник Лермонтову был на весь Геленджик один. Медный. Зеленый от дождя и снега, стоял Михаил Юрьевич, и мечтательно, сложив руки на груди, вглядывался в морскую даль. Что он там высматривал?

На голове медного Лермонтова всегда топтались голуби. Его спина была щедро выпачкана птичьим пометом, смываемом редкими южными дождями. Голуби знать не знали, кто такой Лермонтов. Они чистили перья на его плечах, семенили за подружками, грелись на солнышке на его макушке, высматривая с высоты этой медной глыбы, не кидает ли кто-нибудь крошки на асфальт набережной.

* * *

Однажды, всего на один миг я почувствовала себя памятником. На огромной площади, выложенной брусчаткой, у меня на плечах сидели голуби. Их было много, темно-серых, почти ручных, улучив момент, можно было погладить какую-нибудь птицу по жестким перьям. Они шевелились на моих плечах, а тишина наполнялась стуком шагов по каменной мостовой и шелестом множества крыльев. У меня за спиной был Большой Канал и две колонны, на вершинах которых восседали черные химеры. Здание дворца дожей было серым, со множеством арок и колонн, словно выросших из земли. И я застыла, замерла, боясь даже вдохнуть, чтобы не спугнуть птиц.

* * *

Бегу по Большому Каретному переулку. В маленькую контору, где работаю ассистентом. Каждое утро неведомая сила поднимает меня с постели и гонит через дождливый город. Деньги. Они так быстро разлетаются, непонятно куда, оставляя вместо себя пустоту и необходимость снова куда-то бежать.

У новеньких дверей конторы лежит непонятный серый комок. Приглядевшись, понимаю, что это больной, мокрый голубь. Я нагнулась, чтобы рассмотреть его, а он, встрепенувшись, вынимает голову из-под крыла, принимается напряженно разглядывать меня красной горошиной глаза. Надо что-то делась, если дверь распахнется, его придавят. Несусь к ларьку. Покупаю еще теплую булку, быстро возвращаюсь назад, сворачиваю в переулок, уф, голубь сидит там же, у двери. Крошки булки летят на черный асфальт. Оживившийся голубь с интересом разглядывает крошки, медленно выползает из своего неудачного убежища, в которое он забился так смиренно и бессильно, словно его наказали. Голубь хватает довольно большой кусок хлеба и ненасытно заглатывает его целиком. Вскоре мокрые перышки будто бы расправляются, становятся более живыми. Откуда-то слетаются еще несколько голубей и две прожорливые вороны. Я отгоняю назойливых птиц: дайте сначала поесть слабому. Совсем не хочется, чтобы он умирал, забившись в угол, сейчас он поест и улетит куда-нибудь далеко от этих тяжелых конторских дверей. Возможно, кто-нибудь когда-нибудь точно так же спасет и меня.

На работу опаздываю на полчаса, начальница отчитывает за опоздание. Я сижу, покорно уперев глаза в пол, но скрытый протест рождается с самом центре груди, хочется выкрикнуть, выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее. Я злюсь. Но я же здесь человек третьего сорта. Меня здесь так старательно ставят на место и день ото дня все сильнее подстригают мне крылья.

Зато у начальницы, наверняка, морщины на лобке, заплывшие жиром ляжки, шерстяные панталоны, оплывшее должностное лицо и толстая рука в перстнях, уверенно пишущая фамилии в список.

Она тараторит, а я сижу, опустив глаза. Она в пиджаке и в длинной юбке с множеством складок, а я вся дрожу от восторга, представляя, что будет, если я все же решусь. Рука поползет под стол, нежно и тихо, независимо от меня, как змея. Я хочу испытать это ощущение, прочувствовать его до мельчайших подробностей, капля за каплей. Все мое желание – в прикосновении к ее округлому колену, к теплу внутренней поверхности ее бедра. Я кротко поднимаю глаза. Она смотрит сквозь меня с застывшим одеревенелым лицом. Я медленно вливаюсь взглядом в ее зрачки, ищу там внутри хоть что-нибудь живое. Мгновение насыщенное и концентрированное. Вязкое.

Через час я становлюсь безработной. Возвращаюсь домой, придавленная переходом в новое качество – свободного, не привязанного к учреждению человека. В длинном переходе под Садовым кольцом мужчина в шапке-ушанке играет на синтезаторе «Аве Марию», превращая серый сырой переход в католический храм. Та же легкость. Неужели, я все еще отчетливо помню ангельские голоса монашек из хора в «Sacre Coeur». Мне хотелось лететь вместе с ними под светлый купол мимо свечей и Мадонн. Я помню город, просыпавшийся внизу, выплывавший из серой растушевки тумана. Город, над которым мне хочется лететь. Там птицы сидят рядком на черных шеях химер.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации