Текст книги "Выйти из повиновения. Письма, стихи, переводы"
Автор книги: Вадим Козовой
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
1982 МАРТ-1
Ириша родная, я не знаю, отдаешь ли ты себе отчет в катастрофичности сложившегося положения. Ведь эта моя туберкулезная вспышка – не выдумка, а следствие безумной усталости. Уже больше недели я не сплю совершенно: с температурой, без сил, на грани истерики, но не имею права и малейшей возможности хоть чуть-чуть отдышаться. Боря с его бесконечными историями и абсолютной беспомощностью усугубляет эту катастрофичность тысячекратно. Советы со стороны только бесят.
Через месяц должно начаться мое лечение. Его денежное обеспечение – проблема с миллионом неизвестных. Профессор – один из крупнейших в мире специалистов, но в плане практическом он бессилен. Даже если мне обеспечат (???) частичную оплату (через sécurité sociale), у меня нет никакой возможности оплачивать 20 процентов стоимости лекарств и прочего (бездна!). Сколько времени еще я смогу прожить в Сите-дез-ар – неизвестно. В каком буду я состоянии, принимая ежедневно по 9 антибиотиков, – загадка… Хотя догадаться нетрудно. И не только без повседневной помощи, но – Боря!
Отправить его в Москву? В таком случае:
1) надо найти (???) кого-либо, кто согласится его сопровождать;
2) на его (и отчасти нашем) будущем придется поставить крест – после всех нечеловеческих усилий, предпринятых, чтобы ему помочь;
3) виза в консульстве, возможно, продлеваться больше не будет, и я вскоре окажусь перед выбором: возвратиться не вылечившись и в предвидении всяческих бед – либо никогда больше вас не увидеть.
С французскими переводами – тупик, ничего не выходит. (Моя требовательность в придачу.) Мишель Деги расстроен. Я все переделываю. С Жаком Дюпеном продолжаем. Снова они мне крупно помогли… Ах, стыд какой!
Сборник памяти Кости*. Два моих отрывка – полная бессмыслица. Обо мне: «Живет в Париже». Что я могу поделать? На немецкий эта лермонтовская вариация переведена, судить о качестве не могу (послал Морису); появится (антология – вместе с другими) в крупном немецком литературном журнале. А русское издание… Ох, М.С. подводит. Характерец у нее…
…Хлопотал Грин (т. е. Эрик) насчет квартиры – шиш! Шираковская мэрия, депутаты и проч. не реагировали никак. Нескончаемые хлопоты по всем направлениям насчет денег: стипендии в августе кончаются. Преданный Морис воюет: его сверхпочитают, но… Если не добьюсь (очень трудно) новых стипендий, можно собирать чемоданы. Оплата Бориного лечения на след. год… Но где?? От всего этого можно сойти с ума. Будь я один (или если бы ты обеспечила тыл) и без туберкулеза, кое-какие заработки, б. м., нашлись бы. А так… Насчет «Трех сестер»* не звонят. А жаль. Театр крупный (в Гренобле); обложился бы я старыми переводами; это дело доходное и небезынтересное. Через Грака. Но ведь при эдакой жизни (и опять же антибиотики), в этих условиях – что могу я накалякать?
Ах, эти поездки к психиатрам, в общества помощи больным детям и т. д. и т. п. И звонки, звонки, звонки. И никакой личной жизни. Без тебя, Андрюши – зачем?? Тут симпатичный виолончелист (Толя Либерман), у которого дочка осталась и жена (не расписаны), тоже страдает.
Может быть, все же доведу переводы до конца (попросил Луи Мартинеза* помочь), штук 15 надо для издания с Мишо. Жак займется практической стороной дела. У них я отдыхаю душой: дома!
Морис обрадовался твоему письму. Спрашивает, нельзя ли тебе послать «заказным» письмо пооткровенней. Он понимает, что ты измучена (как и я) неопределенностью положения, но при всей самой преданной дружбе нашу страну он знает издалека, без «ощупи». За меня страшится и не хочет моего возвращения. Я устал объясняться (тем более – на расстоянии). Придется… В тысячный раз. Ему кажется, что я питаю какие-то иллюзии… Отнюдь! Но положение дьявольски сложное (он это, разумеется, знает – до конца ли?). Надо, пишет он, чтобы: 1) вы тут лечились; 2) чтобы Боря продолжал свой курс; 3) чтобы Ира с Андрюшей приехали. Тут же добавляет, что все это – impossibilité, но что мы, мол, живем невозможностями. Увы: 1) больше так продолжаться не может; 2) мое отношение к Р-и (ну, пусть СССР), в котором и страх, и ужас не определяется только ими. Не в ностальгии дело (и она есть, вплоть до биологических и природных циклов!).
Завтра буду звонить в какое-то foyer (интернат) под Парижем насчет Бориного устройства. Но: 1) кажется, там сейчас нет мест и неизвестно, будут ли; 2) жалко Борьку до безумия – надо ли ему это?
Зашел Леня Чертков*. Хочет пристроить (для перевода) свои рассказы. Гм… Я бессилен.
Е.Г. Эткинд* готовит антологию (от истоков) русской поэзии в издательстве «Масперо» (только no-франц.). Жорж предложил мне дать что-либо мое. Со слов Эткинда я понял, что Жорж хотел бы в своих переводах. Эткинд: «Вы не будете возражать, если я помещу вас в раздел dissidence estâique?» – «Но что это такое???» – «Нет, нет, не в политическом смысле: поэзия, не отвечающая общепринятым нормам. Вы, Айги и стихотворение вольным (?) размером Слуцкого». Он считает, что в 1982 году норма – это ти-ти-ти и та-та-та. Преуспевает. Я его совершенно не вижу. Да и кого я вижу?
Мишо от встреч уклоняется. В этом году видел его раза 3–4. Говорит (по телефону беседуем), что сейчас он «на повороте» (снова ищет в живописи) и что книжкой пока заниматься не будет. Боюсь, что и этот замысел лопнет, как мыльный пузырь. Удивляется неповоротливости «моей» русской типографии – но что я могу поделать? В субботу, кажется, будет вторая корректура. Ох!! А последняя книга Мишо (многое уже было опубликовано – в т. ч. см. у нас) – вликолепная, без всяких натяжек. Последний раз был у него две недели назад, показывал новые (мои!) переводы и беседовал, в частности, о Вольфе Мессинге и его продолжателях (он все это знает! в деталях!). Не человек, а сокровище. Самое поразительное знакомство за все это время. Рисовки – ноль, требовательность к себе – беспощадная (раздраконил свои литографии, по отношению ко многим из них – несправедливо) и поиск, поиск. Жак Дюпен его побаивается (да и не видит – раз в год), а у меня настоящие отношения получились. И благодарен я ему за очень многое. Но несколько, мне кажется, в последнее время дружба поостыла. Независимость для Мишо – прежде всего! А я «требую» сотрудничества, на которое он не шел никогда (рассказал мне забавную историю с Caülois*). Уже и рисунки к «Холму*» – неслыханное дело. Боюсь, что скверно получится: они в два раза больше формата книги.
Лучше всего, кажется, получился перевод (Жак и Мишель помогли, но я сам все переработал) стихотворения, посвященного Андрюше (une version). Его готов хоть завтра напечатать. Сам перевел «Дорогу!» (НИХу) – ну, это, разумеется, «проходное», однако ритм и ярость в переводе передал. (Тройчатка нужна – побольше!)
Сколько можно жить на этом бивуаке? Не говоря уже о всем прочем, ведь мне почти 45 лет!
Жуткий взрыв сегодня в Париже недалеко от Елисейских полей: уйма раненых, одна женщина убита, все дома вокруг разнесло. Сирийцы или Карлос? Или вместе? И кто за ними? Этот вопрос, впрочем, излишен. За событиями, в т. ч. и внутрифранцузскими, слежу внимательно, хотя никогда тебе не пишу. С Морисом кое в чем не сходимся, но в главном – едины. Смотрю иногда известия по телевизору. Сплетни насчет «происходящего в Москве», на мой взгляд, раздуты. Напряженное ожидание в стране, где ничего не происходит, само порождает псевдособытия. А вот сыр и молоко… Но что это меняет? С Польшей еще бабушка надвое сказала. Вот оттуда («в сторону» Москвы) еще надо ожидать сюрпризов. Интерес здесь, увы, резко пошел на убыль, да и вообще к Восточной Европе почти никакого интереса нет. О Москве, кроме этих сплетен, – почти ничего. В каком-то смысле можно сказать, что «внешний мир» больше присутствует в головах московских «интеллигентов», нежели в здешней толпе (а в московской?).
Третье письмо от Мориса за последние дни. Тревожится он по поводу внутреннего моего состояния и с точностью, я бы сказал, беспощадной (по ходу и строгости его мысли) объясняет – для себя, для меня – неизбежность поэтическую моих катастроф, свирепой, изнуряющей требовательности и (прости – нельзя так о себе) почти дикой неприкаянности. Все это, б. м., глубоко справедливо, но несколько абстрактно и чересчур красиво (страшно!) в применении к моему барахтанью. Проблемы реальные; поэтически, б. м., я бы и ответил на безысходность, но ответа такого недостаточно для Бори и тебя. Ты Морису еще напиши, если захочешь. Он уловил все твои намеки и специальное послание усмотрел в Андрюшиных уроках французского. Я ему недавно рассказал о разговоре с Андрюшей. А впрочем, он и сам тебе напишет. Иногда я с ним говорю всерьез – по последнему счету Чувствую, как он меня любит и ценит – и при этом ни разу не встретиться!
Вечером съездил к М. Синявской. Она макетирует – со вкусом! – «Холм». Дадим на развороте два рисунка Мишо. Видел у М.С. очень талантливые каллиграфическо-художественные опусы (целая книжечка может выйти) Лизы Мнацакановой*. Надо мне ей написать. Уговариваю М.: «Издайте, отличное дело сделаете».
Морису – очередное огромное письмо.
Сборник памяти Кости — подборка стихотворений, посвященных памяти убитого в Москве агентами КГБ поэта и переводчика К.П. Богатырева (1925–1976); вышел в Мюнхене в
1982 году под названием «Поэт-переводчик Константин Богатырев, друг немецкой литературы» (двуязычное издание).
Насчет «Трех сестер»… – Над переводом этой пьесы Чехова на французский язык Вадим работал летом 1982 года. Перевод не понравился режиссеру Гренобльского театра.
Мартинез Луи (р. 1933 в Алжире) – профессор-славист, переводчик, писатель. В 1955 году стажировался в МГУ.
Чертков Леонид Натанович (1933–2000) – литературовед, поэт, издатель. Провел несколько лет в мордовских лагерях (1957–1962) в одной зоне с Вадимом. Эмигрировал. Преподавал во Франции и Германии.
Эткинд Ефим Григорьевич (1918–1999) – литературный критик, профессор русской литературы. Эмигрировал в 1974 году.
Caillois — Кайюа Роже (1913–1978), французский писатель, исследователь мифологии.
…рисунки к «Холму»… – Для книги Вадима, вышедшей в издательстве «Синтаксис» в 1982 году, Анри Мишо специально сделал два графических рисунка.
Мнацаканова Лиза — музыковед, поэт, автор поэтических сборников. Живет в Вене. В альманахе «Метрополь» была напечатана ее новелла «Чехов», очень понравившаяся Вадиму и Н.И. Харджиеву.
1982 МАРТ-2
Ириша родная, черные краски, которых не пожалел, рассказывая тебе о здешнем мире, обязаны моей требовательности и непримиримости, от которых некуда деться. Много раз повторял тебе: ты в праве мне, моим свидетельствам не верить. Разумеется, отрицать это было бы глупо и даже постыдно – и друзей у меня много, и помощь оказана неслыханная (по здешним стандартам – все так считают), и добиться удалось немалого и в кратчайшие сроки. Но положение, даже без туберкулеза, просто отчаянное, а теперь, в предвидении долгого и трудного лечения (в Париже ли? Еще не знаю…), которое, к тому же, создаст массу дополнительных проблем (всего не опишешь…), – абсолютный тупик. Снова надо звонить и звонить: обратился ко многим… Жду помощи с разных сторон… Но есть сложности неподъемные (Боря прежде всего), от которых не спасет никто. Боря… Ему несомненно лучше в центре; там считают, что он должен продолжать посещение, и надеются со временем его «разблокировать». По мнению директорши, его «случай» – достаточно ординарный; трудность подхода вызвана переменой языка… И твоим отсутствием.
…Мишо занят: готовит выставку работ (новых) здесь и большую ретроспективную в Японии. М. б., увижу его через неделю. Как он сказал мне недавно: «Vous âes injuste» («Вы несправедливы»), Возможно. В его дружбе и солидарности убедишься наглядно. Однако языковый барьер… Ничего не попишешь. Потому-то – из пустого в порожнее. Когда человек на 83-м году жизни поглощен работой и поисками – нужно ли ему это переливание?
Осточертело выступать в роли «несчастненького». И с другими ролями знаком. Но как без нашего русского – наотмашь – языка? Только что – чудесные Андрюшины фотографии в мамином письме.
Миро плох. Жак Дюпен был у него недавно в Испании: старик страдает от бессонницы, работать больше не может.
…Господи, совершенно не замечаю теплой солнечной весны – уже ходят в пиджаках, и женщины хорошеют на глазах. Сплю по 4–5 часов в сутки. И тем не менее, как упрямый муравей, сижу с Жаком Дюпеном и Мишелем Деги над поэзией. Хочу с Жаком сфотографироваться: пошлю тебе. У них ужинаю иногда, чувствую себя как дома. Дома не хватает, б. м., прежде всего. Был сегодня вечером у Грина, который ужаснулся, когда я ответил ему, что о загробной жизни «не думаю». Морису написал недавно – в ответ на мелкие сплетни, историю с Р. Ш. и проч. – большое письмо о поэзии. Он, по-моему, слишком высокого мнения о моем французском – просит прощения за несправедливый «суд» (в высшей степени, впрочем, дружеский), и «потрясен» письмом и считает, что высказаться обо всем этом – àla Holderlin! – мой поэтический долг. Но ведь уже отправил «навечно»… Да, только с Морисом могу говорить о главном бескомпромиссно. С Жаком по-приятельски. Иногда с Мишо. С Граком – очень дружески (на редкость «верная натура» и тревожится обо мне…), но много несхожестей. При всей социальной внелитературности отношение к слову – литературное. Жорж (не он один) его боготворит, собрал все его книги; благодаря мне получил несколько надписанных (хочешь, он тебе пришлет что-нибудь?). У меня тут куча его книг – и штук 30 Грина с надписями.
На «мирке», впрочем, не настаиваю. Но главное не в том: насыщенность общения зависит от внутренней полноты и самоотдачи. Если вспомнить тревожнейшие времена пятилетней давности… Счастье!
У Жака дома изумительные вещи Миро. Ах, как обидно, что не смог повидать старика и при содействии Жака получить что-либо из лучших вещей (20—25-летней давности). Теперь, когда он в полузабытьи, угасает, и просить неловко. Да зачем мне теперь все это? Я и на книги не смотрю… Сколько мог бы найти библиофильских редкостей! К чему?
Андрюша написал такое чудесное письмо (и рисунки прелестные), что мы с Борей просто поразились. Преданный и добрый мальчик! Пусть исполнится его пожелание! В.
Предыдущие две страницы написал в расчете на обычную почту. Но нужно послать тебе свидетельство о моей болезни. Лучше иным путем.
Ириша, понимаешь ли ты, что происходит? Вот уже год, как я сижу на взрывчатке – и взрыва не вижу, не слышу лишь потому, что закрываю глаза и уши. Еще прошлой весной мне стало ясно, что если и есть у Бори какой-то шанс на спасение, мы должны переселиться сюда окончательно. Иначе невозможно. Особенно очевидно это стало, когда тебе отказали. Возвращение все более меня страшит. Да и не смогу я, после всего, что эти сволочи натворили (с нами особенно… таковы порядки, но в гробу я видал их порядки), жить с ними в мире. Больше того, и они, вероятно, со мною в мире жить не будут. Морис боится, что в Москве меня ожидает либо арест, либо что-нибудь (!) похуже. Он, возможно, и преувеличивает, но представить себе, что я никогда больше не смогу поехать за границу, – ужасно! Это одна сторона дела. Другая… Я не в состоянии поставить крест на России и распрощаться с ней навсегда. Чем дальше, тем это чувство все сильнее. И кроме чувства, есть трезвый взгляд на вещи: здесь жизнь по-своему безумно трудна и ничего хорошего мне дать не может. Работа не предвидится. С квартирой… – ужас! – «выкручиваться» здесь нельзя. Если бы выколотить миллион долларов!..
Французы готовы за тебя ходатайствовать, но положение сложное: мы-то не французы и даже не беженцы; отношения с Сов. Союзом скверные, а главное, эти ходатайства, как ты знаешь (и особенно в данном случае), лишь приводят в бешенство.
В консульстве разлюбезны (Ох! Ах! Не отчаивайтесь! и т. д.). Я им сказал: «Передайте в Москву, что они играют с огнем, – у моего терпения есть пределы». – «Да, да, конечно, позвоните завтра, вам надо увидеться с консулом!» Позвонил. Консул от встречи отказался: положение знает, в Москву бумаги направлены, но решают там, он помочь не может. «Заходите к нам». И потом: «А почему бы вам не встретиться со Степаном Вас.?» (Посол.) – «Потому!» (Они поняли.) 1) Ни к чему это не приведет; 2) противно видеть физиономию (посол в Чехословакии – 1968); 3) не выдержу, взорвусь – к чему?
Я хотел дотянуть с Борей до июля, а потом, б. м., сдаться и вернуться. Теперь – туберкулез! – невозможно. Если уж лечиться, то здесь. Неописуемые денежные (и жилищные) проблемы. Мои стипендии в сентябре кончаются. Морис предлагает помочь – не хочу! Он очень скромно живет, да и суммы нужны иные – на много месяцев… Мишель будет хлопотать. Грин снова напишет Жоберу. Грак волнуется… Пытался меня куда-то пристроить (по литер, части) – безуспешно… И при Боре работать в этих условиях не могу. Жак и Кристин в свое время очень мне помогли (крупно несколько раз), но всему есть предел. Рынок роскошных изданий (éditions de luxe) скуден… Однако кое-какие идеи есть. Но для этого нужна хотя бы дюжина отличных переводов, чтобы Мишо был доволен – и я тоже. Очень трудно дается… Впадаю в отчаянье. Вывозит мое упорство и верная дружба: подумать только – вернусь в Москву и никогда больше не увижу Жака! (Впрочем, он приедет…)
Сувчинских не вижу совсем уже полгода (только по телефону с Марьяной говорю). Они никого не видят. Ведь Сувчинскому 90 лет! (Ровестник Мандельштама, Гиппиус – общий их учитель.) Моник очень давно не видел; регулярно общаемся по телефону. Все они (и Мишо тоже) знают историю с Шаром.
Марьяна настаивает: «Не пишите ему, негодяю!» Морис (вижу по письмам, да и Моник говорит) очень из-за этого страдает: я ему недавно подробно рассказал и поставил точки над i. А он мне в ответ рассказал о 1977 годе, как было с Р. Ш. и Тиной. Легко быть «поэтически солидарным» с Мандельштамом или с Гёльдерлином, а вот повседневная верность… Морис теперь все понял; очень он меня любит и верен, как скала (а умен!!).
Степу и Анн вижу редко: подолгу болтаю по телефону. На каникулы они, увы, уезжают…
Радио? Очень я недоволен первой попыткой (а там – довольны???). Нет подходящего собеседника. Мишель рвется, но… Ах, мало времени осталось. Нужен тот уровень серьезности, которого достигаю в письмах к Морису (хотя и о мелочах пишу, о быте и пр.). А что если зачитать отрывки из писем? Прошлой весной меня спросили: нельзя ли попросить письма у Рене? Нет, он бы ни за что не согласился… Да и мне противно их обнародовать.
О нем (Рене) часто говорю с Жаком и Кристин. 30 лет дружбы! Жак, увы, на радио беседовать не хочет – «не умеет». Но переводы свои прочтет. Впрочем, вряд ли передача осуществится.
Париж сказочно красив. Почти летняя погода. Странно… Физически чувствую себя лучше.
Хочу работать, писать!
Да. Совсем нет у меня французских фотографий. А хотелось бы тебе послать. Когда гостил у Жоржа, он целую пленку снял (в том числе в Анси, у каналов, с детишками). Я ему как-то напомнил – отвечает, что, кажется, ничего не вышло. Нет, на эти мелочи ни у кого нет времени.
Плохо без книг! До стона! Без поэзии! Если… Как получить мою библиотеку??? Да, для Левки* у меня кое-что есть, но нет пока возможности… Есть ли у кого-либо из друзей какие-то конкретные пожелания? А у тебя? А у Юры*? Мераб*?
Объяснюсь. Парижский мирок мельче и легковесней, нежели его московский близнец, который, как тебе известно, я тоже не очень-то ценю. Но из Москвы кое-кто (я, в частности) способен – без малейшего конформизма – видеть дальше и резче, нежели из этого застойного и пустого копошения. Жесткая альтернатива и грозовая опасность. Последнее – удел избранных. Там, где проклятье, там и незримое избранничество.
Всегда был этот «мирок» (говорил об этом с Грином), но теперь настолько он измельчал, настолько далек от существенного, которое распылено донельзя, настолько лишен критерия в этом мире, утратившем всякое чувство истории, трагедии, бездны, безмолвия.
Говорил давно о проклятии – не поняли…
Морису не так давно (объясняя еще раз желание вернуться) в горечи написал что-то вроде: «Peut-âre le trou noir et bouchéde Moscou vaut bien le d&ert glacial et stérile de ces lieux». («Может быть, черная и закупоренная московская дыра стоит ледяных и стерильных здешних мест».)
Ох, грохот за окном. Мотоциклы. Полицейские машины сигналят. И рядом пузатый холодильник гудит (подарок родителей Присциллы, знакомой Мераба, которая у вас только что побывала).
А если возвращаться… Как переправить эти горы книг, пластинок и проч.??
Еще раз объяснюсь. Избранничество? Незримое! Не «ордена и медали» и не кафедра учителя жизни. О нет, все это страшнее. Быть может, тишиной и безголосьем. Все проворонили, но это – невозможно. Слишком серьезен этот разговор, чтобы ограничиваться подобной болтовней. Мог бы высказаться, но необходимо длительное одиночество и повседневный труд. Нет, не сравнивай, Ириша; у нас к жизни разный счет… Не говоря уже о других (и это естественно) различиях. Отсюда и несравнимость повседневного, и нашего к нему отношения, и восприятия жизненных ситуаций.
Боря: не только ни малейшей помощи (в магазин – никогда и ни за что), но каждую мелочь, требующую минимального движения, надо вдалбливать молотком. Оставь его – просидит, как полурастительное существо из Лотреамона. Попытки расшевелить его, бесконечные нотации, нравоучения, беседы о жизни – устал, надоело. И тереться бок о бок в бесплодном рассеянном существовании. Никак не заставлю его написать (начать!) тебе письмо. Зато гуляет, кажется, с удовольствием (сегодня – если не соврал – был у Нотр-Дам). Да и как понять, что в нем происходит? Жить в этих условиях, без тебя, в полной неуверенности (он знает наше положение) ему особенно нелегко. Не сомневаюсь: если бы его «раскрепостили», многое бы в нем изменилось… Но ведь порочный круг образовался по милости наших господ. Зачем я им нужен? Они страдают без моей любви? (Заметил я это еще во время московских бесед: у них сознание прокаженных.) Тошно. И сколько вокруг трагедий! Поляки, застрявшие и не желающие возвращаться, несчастные иранцы… Безумная жизнь!
В консульстве я сказал, что лечиться буду только здесь (они кивают) – пусть в Москве не настаивают.
…Выбрался наконец под вечер на огромную выставку Поллока* (Бобур – в двух шагах!) Нет, его dripping[9]9
Здесь: кляксы (англ.).
[Закрыть] еще не живопись. Недостаточно создать варварскую фактуру (порой весьма замечательную), необходимо утвердить свою точку отсчета. Ранние вещи подражательны и небезынтересны. Но есть несколько великолепных монохромных вещей, где существует подлинное пространство, и полотна эти по праву (в отличие от самых прославленных) заключены в рамку. Хочу поговорить об этом с Мишо: кое-что общее несомненно. А пока говорил с ним по телефону (через несколько дней увижусь); он советует мне хорошенько подумать о будущем: как устроиться всем вместе, если ты приедешь? Он знает, как мы живем (2 квартиры) и понимает отлично мою дикую потребность в одиночестве (мне кажется, Мишо вообще меня изучил неплохо). Что делать… альтернатива жесткая. Понимаешь ли ты, что тебе и жить будет с Борей негде, если приедешь мне на смену? Сите… Только для меня. И сколько еще? Нужно много денег!
Учат Борю играть на гитаре. Вот увидеть бы! А я тем временем в полном отчаяньи ищу для него интернат. Не свалиться бы совсем. Профессор предупреждал: при первых же тревожных симптомах обратиться к нему немедленно. И взял с меня слово, что на протяжении всего курса лечения буду выполнять его предписания неукоснительно. Увы, не могу поручиться…
Нет, Ириша, ничего не забыто. Страшусь возвращения в московскую яму. Но оказалось, что и тут нет выхода. Конечно же, сознаю: раздавлен заботой, Бориным несчастьем, неустроенностью и подвешенностью существования, миллионом терзаний… Но знаю и то, что не в этом только дело: нет желания разглагольствовать на эту тему.
Ник. Ив. вкладываю – передай! – письмо (открытку посылаю по почте). На всякий случай. Уверен, что он не пошевелит пальцем, но все же… Кто знает? Сама с ним на эту тему не говори – если только сам заговорит.
Не употребляю громких слов, которые напрашиваются. Судьба, катастрофа, отрезанное с кровью… Не лечиться теперь и здесь было бы крайне опасно. Лечиться… Какая перспектива? Семья разбита, и Боре я помогать не смогу. Предлагают (бесплатно) поселиться в провансальском пастушьем доме около Ванса. О, господи!
Только что посмотрел телепередачу о Телониусе Монке* (он недавно умер): соло в Парижской студии – бесподобный пианист! Но слушаю и классическую музыку: тут в зале иногда молодежь играет. Впрочем, редко выбираюсь…
От Мориса потрясающее по нежности и преданности письмо. А весенний Париж и впрямь прекрасен – стоит, б. м., обедни – для здоровых молодых королей.
Левка — Лев Михайлович Турчинский (р. 1933), известный библиофил, знаток редкой книги, близкий друг Вадима и Ирины.
Юра — Юрий Петрович Сенокосов (р. 1938), философ, издатель, распорядитель фонда Мераба Мамардашвили. В 70-х годах работал в журнале «Вопросы философии», где Вадим печатал свой текст о Поле Валери.
Мераб (1930–1990) – выдающийся грузинский философ Мераб Мамардашвили. Познакомился с Вадимом в 70-х годах в редакции журнала «Вопросы философии», где был заместителем главного редактора.
Поллок Джэксон (1912–1956) – американский художник, родоначальник «абстрактного экспрессионизма».
Монк Телониус (1917–1982) – композитор, пианист, родоначальник стиля би-боп в джазовой музыке. Прославился своими джазовыми импровизациями.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?