Электронная библиотека » Вадим Рабинович » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 30 апреля 2020, 01:47


Автор книги: Вадим Рабинович


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Другой историк того же университета Гауц (1862) рассказывает:

«Чего-угоднику» приходилось аргументировать на обе стороны или защищать противоположные мнения, смотря по тому, в какую форму желательнее было оппонентам облечь свои возражения. Если, например, первый оппонент утверждал, что люди суть животные, quodlibetarius должен был и это опровергать, чтобы показать свою ловкость в диспутировании. Усердному слушателю подобных словопрений, не имевшему еще степени магистра, представлялись тут многочисленные образцы искусной речи, примеры для подражания. Опасности скучного однообразия старались избегнуть таким образом, что к дебатам привлекались все новые и новые предметы: каждый новый оппонент старался вступить со своим тезисом в незатронутую область. Так, например, после борьбы, продолжавшейся целый день, по вопросу о том, может ли быть оставлена проповедь Слова Божия ввиду запрещения светской власти, спор, с целью оживления внимания, переводился на то, могут ли демоны и силы тьмы быть связываемы заклинанием, или допускаются ли поединок и турнир по каноническим законам. Но интерес, как видно, поддержать было нелегко. Чтобы удержать школяров в собрании до конца диспута, было установлено, что, по разрешении всех поставленных магистрами вопросов, бакалавры и школяры могут предлагать вопросы шуточного и юмористического свойства. И вот другой дух начинает царствовать в почтенном собрании: люди, которые раньше с серьезными лицами следили за ходом диспута, не только разражаются смехом, но приходят в чисто масленичное настроение. Запрещалось, правда, ставить вопросы, противные добрым нравам и предосудительные; но и то, что с точки зрения средних веков представлялось дозволенной шуткой, на нынешний взгляд показалось бы слишком пряным… Вопросы брались из обильной приключениями жизни штудирующей молодежи, например, de fide meretricum (о верности проституток), или de fide concubinarum in sacerdotes (о верности наложниц священникам). Хотя магистр – quodlibetarius – и старался напирать на морализующее и предостерегающее в отношении к молодежи действие подобных сюжетов, но в сущности все это было преисполнено грязи, как, например, речь о попе, который навестил дочку булочника, затем, скрываясь от конкурента, забежал в свиной хлев и на вопрос вошедшего туда булочника: «Кто там?» ответил: «Никого, кроме нас…»

Самых боевых петухов награждали «натурой» – кому новые сапоги, кому новый берет, а кому новые перчатки. Так воспарившие над вещами и потерявшие эти вещи слова, которыми эти вещи назывались, странным образом оплотнялись, воплощались, овеществлялись: в дареные берет, сапоги и перчатки.

Если бы, однако, кто-нибудь застенографировал эти блистательные – о чем угодно – тирады, а потом сравнил бы эти стенограммы с письменными сочинениями этих же элоквентов, он увидел бы, что тексты для глаза оказывались пустыми. И не только. Они были вялыми, лишенными магнетической силы слова, бывшего на слуху и предназначенного для слушания – не всматривания в него. Коль не было предмета, то его не было нигде – и в квазиопредмеченном слове, как будто бы воплощенном на плотном пергаменте манускрипта вялой рукою красноречивого писателя. Оксфорд и Париж – alma mater (тот и другой) Р. Бэкона – подобия описанному.

Но вправду ли таким уж пустым было сие занятие?

Кводлибетарная традиция охранялась тщательно как гербовый, фамильный знак этой удивительно словоохотливой эпохи. Любой мало-мальски неуважительный отзыв о кводлибетарии университет отвергал решительнейше. Когда некий магистр Христиан фон Траунштейн попробовал было намекнуть на пустоватость этих словоговорений, ученое сословие факультета немедленно ощетинилось, изгнав смельчака из своей среды. Как говорится, им это сразу не понравилось. Только публичное покаяние помогло этому критику возвратиться в свой университет.

В самом деле, неужели только ради поговорить-поспорить все это празднично валяло дурака и духовно пировало? Ясно, ради последнего смысла, одного-единственного, робкого и ранимого слова, слова-смысла, коему так и не находилось места в речениях тех, кому все темы и все предметы мира по зубам, по уму и по плечу. А священному слову так и не суждено было там уместиться. Мало́ и зело ничтожно. И потому всеобще велико – всевластно, всепоглощающе. Тысяча чертей на кончике иглы – пожалуйста! А слову – молчащему, нищему слову – места нет.

Таким вот чего-угодным образом, собственно, и восстанавливалось величие священного, хотя и малого в своем одиночестве, слова.

Слово от слишком вольных с ним обращений обезбоживается, ибо словесное «чего-угодничество» в конечном счете – хорошее начало эрозии души, духа, ума. Обезбоженное, полое слово. Настолько полое, что и отбросить его вовсе уже не жаль. Но это будет не сразу и не вдруг. А пока рассказывают о некоем Симоне, возбудившем ученый Париж тем, что «столь ясно, столь изящно и столь канонически» с легкостью необыкновенной разрешал, казалось бы, вовсе неразрешимые вопросы. Речь шла о святой Троице. Когда потрясенная публика стала просить ученого диалектика записать все, им сказанное, для потомства, гордец-пустобрех воскликнул: «О Иисусе! (O Iesule, Iesule!) Как много содействовал я укреплению и превознесению твоего закона! А ведь захоти я выступить против него, я сумел бы ниспровергнуть его еще более сильными резонами и аргументами!» Бедный Христов закон, над которым сжалился-таки всеученейший схоластик! Легенда, впрочем, утверждает, что лишь произнес Симон эту нагловатую речь, как сей же миг онемел. – Засценический смысл вышел на сцену во всей своей мощи и ничем не остановимом всесилии. (Вышел в притчевом варианте, конечно, что, впрочем, существа дела не изменило.)

Верно: слово обезбоживалось, но обезбоживался и мир вещей, оставшихся без имен, объективно представ перед бывшим средневековым человеком, не без любопытства взглянувшим на этот мир – теперь уже достаточно чуждый. Пришлось вновь наименовывать все вещи мира, но прежде изучать их самих. Но это уже Новое время и новый тип учесности – результат исторического преобразования учености средних веков. Опять заглянули вперед. До времени заглянули. Об этом – речь впереди.

А пока в высшей степени полнословное, священнословное «пустословие». Может быть, наихарактернейший, священно кводлибетарный феномен средневековой учености. Но в канун и во время опытной науки Рожера Бэкона.

Так что же? Прочерчены контуры специфически средневекового феномена, имя которому «ученый человек средних веков»; ученый книгою и приобщающий к ней других. Прочерчены пока что пунктирно, как это только и может быть при первом, поверхностном, касании эмпирически данного исторического материала. Пока только тень изучаемого (искомого?) образа культуры. Прежде чем двинуться дальше, нужно выявить особенности мышления, поддерживающего эту ученость и вместе с нею и ее носителя – ученого книжника этих самых средних веков; «экспериментатора-методолога» Роджера Бэкона.

Учительский характер средневекового текста очевиден. Он есть прежде всего строжайшее рецептурное предписание: как поступить, что делать, не отступая ни на йоту от указующих велений учителя.

Любой средневековый текст есть, в сущности, рецепт – неукоснительная форма деятельности.

Рецептурный, научающий характер средневекового мышления – фундаментальная его особенность.

Какова же природа этой рецептурной поучительности? Идея рецепта – это идея приема. Рецепт операционален. Он дробим на отдельные действия. Рецепт как регламент деятельности обращен на вещь. Но в рецепте присутствует и личностное начало. Вещь не противопоставлена индивиду. Применительно же к рецепту средневековому можно сказать, что, растворенный в коллективном субъекте, индивид проявляет свою личностную особость лишь постольку, поскольку ощутил себя частицей субъекта всеобщего. Только тогда его личное действие вспыхнет неповторимым узором, но на ковре, который ткут все ради всевышнего. Иных путей проявить себя нет. При этом слово зрится, а вещь – за кадром и дана в слове; во всяком случае должна быть дана в слове, в действии мастера, стать его продолжением, обратиться в средство ради цели – смысла. Прием – ради наведения на смысл. Здесь-то и обнаруживается – с самого начала – глубинная противоречивость рецепта: сумма приемов – алгоритм, готовый быть переданным учителем ученику; личный же опыт мастера непередаваем, хотя и отпечатлен в вещи. Вместе с тем вся вещь – предмет научения.

Иначе с рецептом античным. Бл. Августин: «Смешно, когда мы видим, что языческие боги в силу разнообразных людских выдумок представлены распределившими между собой знания, подобно мелочным откупщикам налогов или подобно ремесленникам в квартале серебряных дел мастеров, где один сосудик, чтобы он вышел совершенным, проходит через руки многих мастеров, хотя его мог бы закончить один мастер, но превосходный. Впрочем, иначе, казалось, нельзя было пособить массе ремесленников, как только тем, что отдельные лица должны были изучать быстро и легко отдельные части производства, а таким образом исключалась необходимость, чтобы все медленно и с трудом постигали совершенства в производстве в его целом». (Заметим: Августина внимательно читал, а не только трепетно чтил наш герой.)

Но именные производственные ведомства богов-олимпийцев еще не делают древние рецепты личностными. Умение кузнеца – всех кузнецов – в подражании главному мастеру кузнечного дела Гефесту. Античный мастер-универсал обходится без дотошных предписаний, определяющих каждое его движение, заключаемое в прокрустову матрицу рецепта. Он свободен от рецептурной скованности, потому что его универсальное мастерство предполагает многовековую сумму рецептурных приемов, овладев которыми только и может состояться мастер-универсал. Вот почему естественны максималистские требования Полиона Витрувия (I век до нашей эры) к рядовому архитектору, который «должен быть человеком грамотным, умелым рисовальщиком, изучить геометрию, всесторонне знать историю, внимательно слушать философов, быть знакомым с музыкой, иметь понятие о медицине, знать решения юристов и обладать сведениями в астрономии и небесных законах». Лишь спустя двенадцать столетий Альберт Великий (XIII век) ощутит не столько комментаторскую, сколько творческую функцию мастера: «Архитекторы разумно применяют знания… и к материи, и к форме, и к завершению вещи, а ремесленники же работают приложением форм к действительности». XIII – рубежный, кризисный век: сумма знаний как склад объективированных приемов. Мастер – отдельно, а его изделие – тоже почти уже отдельно. Во всяком случае, такова тенденция. В этом смысле Р. Бэкон – единомышленник Альберта.

Единство бога, человека и природы, запечатленное в античном сознании, обернулось в христианском миросозерцании противостоянием бога и мира, духа и плоти; но – скорее – противостоянием влечения, нежели разрыва. Поэтому это противостояние выступает лишь в принципе – в форме проповеднического витийства. Бытийство средневекового мастера сближает дух и плоть. Идея Логоса – личность Христа – может показаться иерархически разъятой, но лишь в периферийных своих проявлениях. Христос специализирован и как будто представим в облике своих представителей – покровителей цехов, местных святых. Возможна и прямая ориентация на Христа (жизнь-подражание Франциска Ассизского – учителя Бэкона по ордену). Вновь учительское действо. Но дело здесь куда серьезней. Христос – медиатор? Конечно же, нет! Всесилие, но в сей же миг – наибессильнейшее бессилие. И все это купно, личностно, цельно. Образец, лично и неоспоримо осуществленный в собственной душе. Мастер всемогущий и, одновременно, не умеющий ничего. В результате – вещь, выпестованная всеобщезначимыми приемами, но и отмеченная личным индивидуально-артистическим тавром мастера. Сама идея учительства здесь радикально раздваивается. Приемы мастерского дела-слова бессчетных элоквенций – всесильный инвентарь для наведения на нищий, немощный смысл, имя которому ничто, равновеликое – в силу причащения к абсолюту – Всему. Но все это еще предстоит показать: секрет конкретной операциональности средневекового рецепта; но и секрет его священности, ни в какое нормативно-артистическое мастерство не укладывающейся. Чаяние же учителя – уложить, вместить, вогнать.

Легко увидеть в средневековом рецепте только способ овладеть тем или иным ремеслом, панацею от всех бед варварских разрушений. Но это значит отметить лишь один аспект – не главный. Можно ведь сказать и так. Опомнившийся варвар, обозрев им же созданные обломки римской культуры, должен начинать сначала. Всему учиться заново. Но у кого? У тех немногих мастеров, редких, как последние мамонты, которые еще сохраняют античное универсальное умение. Поэтому наказ мастера – не каприз. Это единственно необходимое установление: не выполнишь, так и останешься никчемным недоучкой. Вот почему авторитарно-рецептурный, учительский характер средневековой деятельности – не просто орнаментальная ее особенность. Такого рода рецептурность, равнозначная первоначальной специализации, неизбежна в отработке простейших навыков предметной деятельности – нужна узкая специализация, доходящая, однако, до удивительнейшей виртуозности в изготовлении конечного продукта труда (или отдельной, относительно самостоятельной, его части). Уместить на кончике иглы тысячу чертей – для средневекового мастера-виртуоза фокус нехитрый. Буквальное следование авторитету – залог подлинного мастерства. Трепетный пиетет перед авторитетом – верный способ хоть чему-то на первых порах научиться. Но так можно объяснить появление рецептурно оформленных кодексов предметной деятельности для всех эпох. Исчезает рецептурность средневековая, усыхая до рецептурности вообще.

Рецепт средневековья авторитарно-технологичен, но и священен. В средневековом рецепте сливается священно-индивидуальное и авторитарно-всеобщее. Связующее звено – идея сына божия. «Но не столько учение Христа, сколько его личность особенно значима», – замечает Генрих Эйкен. Обратите внимание: учение противопоставлено личности, создавшей это учение.

Вновь идея Учителя двоится: научение и опыт в непростом, странном, взрывоопасном соседстве друг с другом. Действия, назначенные ввести человека в состояние мистического воспарения, тоже оформляются рецептурно. Лишь мистика – недостижимый предел рецепта – принципиально внеруцептурна. Загнать ее в замкнутое пространство рецепта немыслимо. Это тот меловой круг, за который рецепту как научающему приему нет ходу.

Не есть ли мистический опыт в контексте нашего повествования – предельно личный опыт Учителя?

Мейстер Экхарт (XIII век) – тоже современник Р. Бэкона – выдвигает два, казалось бы, противоположных тезиса. Первый: «Когда ты лишаешься себя самого и всего внешнего, тогда воистину ты это знаешь… Выйди же ради бога из самого себя, чтобы ради тебя бог сделал то же; когда выйдут оба – то, что останется, будет нечто единое и простое». Второй: «Зачем не останетесь в самих себе и не черпаете из своего собственного сокровища? В вас самих заключена, по существу, вся правда». Отказ от себя во имя всех, действующих ради бога, – дело божественное. Но и уход в себя не менее богоугоден. Пребывание в этих крайних точках равно священно и осуществляется лишь в нерецептурном мистическом акте. Но между этими крайностями вершатся вполне земные дела, предсталенные, однако, не как знания о вещи, а как знания об умении. Взаимодействие этих крайностей и есть реальное бытие рецепта. Но взаимодействие опять-таки внутренне противоречивое. Как всему этому научиться? Как осуществить сопряжение религиозного опыта с каноном делания?.. Роджер Бэкон – как раз между со своей опытной наукой.

Рецепт средневековья двойствен. Рецепт – и норма, и индивидуальный артистизм вместе. Вместе же – это мистически жертвенный акт во имя… А имя не вместимо, хотя и хочет все действия мастера, все его дела и результаты собой наименовать. Мастер, артист, искусник… Но, в отличие от искусства мирского, первый читатель, первый зритель, первый слушатель (может быть, единственный) – сам бог. Причастный к богу, рецепт приобретает характер общезначимого, но и личностно неповторимого. Но как приобретает? Личный опыт как опыт всеобщий хочет быть сообщен Учителем ученику. Может быть, идея Учителя (какова она, эта идея?) и есть частная идея осуществления этого сокровенного замысла. Вырабатываются рецепты универсальные, коллективно-субъективные, но каждый раз открываемые как бы заново, а потому каждый раз личностно неповторимые. Личностное начало в пределах коллективного действия ярко запечатлено в средневековом рецепте. Сама же вещь, на создание которой нацелен рецепт, должна быть вещью совершенной, истинной. Истинное и совершенное тождественны.

У Фомы Аквинского (XIII век) читаем: «… о ремесленнике говорят, что он сделал истинную вещь, когда она отвечает правилам ремесла». Но ремесла в обговоренной уже его двойственности; с его священнодейственным предназначением. Сумма приемов – формула сложения вещи – оказывается важнее содержательных ее характеристик. Но вместе с тем слово о вещи (слово о приемах ее изготовления) – меньше «моего Я», обогащенного еще и личным опытом. А опыт этот священен, ибо светится божественным опытом. Учитель – вновь на скрещенье путей…

Каждое действие Мастера двойственно. Средневековый рецепт – и действие, и священнодействие сразу. С одной стороны, дело это делает рука, принадлежащая человеку – части природы, плоти земной (Христос – наинесчастнейший из всех сыновей человеческих), с другой – деяние это творит десница, принадлежащая человеку – частице бога (Христос – всемогущий сын божий). Рецепт, с одной стороны, – научаемая практика волею авторитетного учителя; с другой – личный, вне каких-либо авторитетов, вклад – в пределах вклада всеобщего – в дело приобщения к божественному. (Не отсюда ли презрение Р. Бэкона к ложным авторитетам?) Но и этим делом тоже следует овладеть – следует выучиться. Но как?.. Сумма же этих сугубо личных деяний формирует, согласно Марксу, всечеловеческое деяние коллективного, родового субъекта, запечатленное в личном, именном вкладе. В средневековых цехах ремесленный – не инженерный! – труд «еще не дошел до безразличного отношения к своему содержанию» (Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956. С. 536). Но содержанием было скорее умение, чем то, на что это умение было направлено.

Верно: вещь – больше слова о ней (сло́ва о приемах ее изготовления). Но она – меньше Слова, если это слово приобщено к Первослову. И тогда вещь – продолжение боговдохновенного Мастера. Вновь – двоящееся одно: слово об умении изготовить вещь, слово о ее предназначении. Перепутья сходятся – драматически сходятся – в единый путь приобщения личного бытия к запредельному бытия: богу.

Рецепт и вещь, изготовленная по этому рецепту, – первая очевидность, просящаяся стать примером.

Но разве рецепт есть принадлежность только ремесленной деятельности? Рецептурность определяет различные сферы деятельного созидания: этику и мораль, семью и право, христианскую апологетику и религиозную обрядовость, искусство и ремесло, науку и опытно-магические действия алхимиков, привитые к дереву средневековья и ставшие исконно средневековыми. Все это держится на соблюдении рецепта, освященного учительским – ученым – авторитетом. Но не ложными авторитетами, против которых восстал Роджер Бэкон!

Соблюдение рецептурного кодекса-регламента – способ коллективно включиться в поле тяготения учителя. «Verbi magistri» не обсуждаемы. Этими словами клянутся: «Iurare in verbis magistri». Не иметь собственного суждения почитается заслугой. Именно потому малейшее своеволие особенно значимо. Но своеволие не преподаваемо.

Рецепт может быть и не вполне строгим: не сделка ex vi termini, а лишь обещание, учит Фома Аквинский, предопределяет естественную обязанность исполнения, поскольку, по Генриху Сегузию, бог не делает никакого различия между простым словом и клятвой. Слово священно.

Проповеди имеют силу общественного воздействия лишь постольку, поскольку они рецептурны, то есть содержат некую сумму моральных правил-запретов, исполнив которые следующий им получает возможность достичь вечного блаженства по смерти. Известен апокрифический рассказ о том, как однажды население одного города настолько прониклось проповедью Франциска из Ассизи, что все целиком пожелало стать францисканцами, а значит неукоснительно выполнять, в числе прочего, один из главных запретов ордена – добродетель целомудрия, что должно в конечном счете завершиться прекращением человеческого рода. Догматическое слово, забившее реальность… Вот тут-то и пришлось, говорит легенда, самому Франциску отговорить своих восторженных слушателей и учредить орден терциариев, в уставе которого все было как у францисканцев, только добродетель целомудрия была смягчена – можно иметь детей.

В рецепты вносили изменения, но лишь авторитеты, столь чтимые в средние века, и никто больше, если под угрозой и в самом деле оказывались коренные общественные интересы. Францисканство (истовое и неукоснительное) – моральный закон, которому следовал Р. Бэкон, сейсмически чутко определявший общественный интерес.

Отправление магических предписаний, как, впрочем, и культовых обрядов, основанное на сознательном выполнении рецептурных правил, от частого повторения приобретало черты автоматизма. Вот пересказ одной стихотворной баллады XIII века (вновь пора кризиса мыслительных клише). Один ученик, еще мирянин, отличался такой добродетелью: каждое утро он делал венок из роз и возлагал его на голову Мадонны. Став монахом, он уже не мог собирать цветы, как прежде, – было недосуг. Взамен старательный послушник ежедневно по пятидесяти, сверх положенных, раз читал «Ave Maria». Однажды ему случилось идти через поле. Не удержавшись, следуя давнишнему своему обычаю, он сплел-таки венок для царицы небесной. Но прежде ровно пятьдесят раз (пробил урочный час) прочитал свою молитву. Схлестнулись два рецепта – один, по условию, вполне заменяющий другой. Между тем этот последний венок был выражением осознанной воли, отмеченный личностью послушника и составляющий его личный вклад. Как передать этот разовый опыт души? В каком учительском регламенте?

Рецепт-молитва, казалось бы, представляющий чистое священнодействие, оборачивается устроением конкретной земной жизни земного человека, ушедшего в молитву. Становится обыденным действием. Действие же, напротив, возвышается до заоблачных высот, касается этих высот, исчезая в священном слове молитвы, выраженной, однако, в рецептурных запретах, рецептурных предписаниях, рецептурных предначертаниях. Земной сад, взращенный на райской почве. Переливающееся в Фаворском свете Истины, двоящееся одно.

Связанный особым образом с вещным мировидением – осязаемым миром вещей, рецепт воспринимается как учебное руководство к действию: никаких переносных смыслов. Предание рассказывает: одна наложница клирика спросила священника: «Отец, что будет с наложницами священников?» Тот в шутку ответил: «Они не могут спастись иначе, как войдя в огненную печь». Вернувшись домой, женщина растопила печь, буквально выполнила данный ей совет; тем и спасла, по наивному своему разумению, грешную свою душу. Вот до чего впрямую, in sensu stricto, воспринималось предписание даже столь фатального свойства.

Средневековые рецепты – обрядово-ритуальные в особенности – содержат в явном виде внешние предписания. Поставлена цель – заслужить царство небесное. А для этого нужно точно и недвусмысленно знать, что́ делать: сколько и каких прочесть молитв, сколько денег потратить на милостыню, сколько дней блюсти пост и прочее. Учебно-ученое вокруг да около запредельного – светящегося перед подготовленными очами – смысла во имя его, в его честь и славу. А он, этот сокровенный смысл, подобно шарику ртути, ускользает из этого цепкого вокруг да около – инструкций, правил, приемов, авторитетно и авторитетами же санкционированных и все-таки бессильных перед ликом еще более бессильного (всесильного?) смысла, но отраженного, однако, в земных лицах средневековых практиков, совершающих до смертного своего часа работу души – ничем не регламентируемую, личную свою работу.

Буквальное следование рецепту осуществляется не всегда. В условиях многослойности средневековой культуры можно быть накоротке с демоном (как это и было у простого мирянина), а можно понимать его, этого демона, аллегорически (как это и понимал ученый богослов).

Рецепт вторгается и в инобытийную сферу, превращаясь в мозаику странных действований, внеземным, но построенным по земному подобию. Церковь учит: человек воскреснет из мертвых, после чего он будет облачен телом (здесь мы уже вступаем в сферу чувственного). Не потому ли для средневекового сознания естественны странные вопросы архиепископа Юлиана из Толедо: «В каком возрасте умершие воскреснут? Воскреснут ли они детьми, юношами, зрелыми мужами или старцами? В каком облике они воскреснут и с каким телесным устройством? Сделаются ли жирные при жизни снова жирными и худощавые снова худощавыми? Будут ли существовать в той жизни половые различия? Приобретут ли воскресшие снова потерянные ими здесь на земле ногти и волосы?» Ответы на эти вопросы призваны воссоздать инобытийную реальность. Тогда-то и рецепты в областях потусторонних окажутся уместными. Ирреальному метафизическому рецепту предшествует создание чувственно воспринимаемого интерьера, воссоздание ощутимого мира вещей, лицезримой ситуации, но лишь с тем, чтобы в ходе научения обратить все это в учительское и ученое слово со всеми его смысловыми недоговоренностями и потому во вполне ученое, а учительское – не вполне.

Как будто научаемо, рецептурно все. И только «ars moriendi» – «искусство умирания», в коем и выявляется с наибольшей силой средневековое я для бога – мистическое интимное действо – пребывает вне рецептурных приемов. Хотя чаяние научиться и этому – особенно неистребимо.

Христианская концепция мира как изделия (Лактанций, IV век) предполагает законченность этого мира, его изготовленность. Любое действие – лишь комментирование мира, копирование образца. Священнодейственный характер рецепта помогает совершенствованию образца, но не выходу за его пределы. Расчисленные слова о смысле экранируют предмет, хотя и высвечивают его, сами светятся им. Роджер Бэкон – реформатор-ретроград. Опытная наука во имя откровения.

Между тем строгие одежды средневекового мастера, напяленные на мага-чудодея, выглядят разностильно. Канонический рецепт средневековья утрачивает однозначность. Разноречие магических действий. От образца – к образцу. На этом же, впрочем, пути замыкаются действия в обход божественному предопределению, противу послушнической покорности. Эти действия в обход – вопрошающие изобретательские действия – внеположны узаконенному христианству. И все-таки в рамках христианства. Одной ручной работы недостаточно. Нужно еще вмешательство природы – силы, стоящей выше человека. Но силу эту нужно еще упросить – втайне от других, от бога и даже… от самого себя. Уговорить, убедить, влюбить в себя. Так сказать, «застраховать от волшебства волшебством», как говорил Томас Манн. А это уже совсем не поступок послушника. Это в некотором роде еретический акт, хотя и оформлен в подчеркнуто традиционных терминах. Заставить надчеловеческую силу полюбить средневекового homo faber’а – это значит превысить человеческие возможности, вступив в соперничество с богом, особенно усердно ему молясь. Вещь уплотняет ученое слово.

Магия есть второй – после мистики – враг рецепта. Правда, магия не отменяет, а лишь преобразует рецептурное предписание. Механизм взаимодействия официальной средневековой и магико-алхимической рецептурности, в результате которого осуществлялись превращения, коим оказались подвержены эти разнородные формы рецептов, представлен мною ранее – в книге «Алхимия как феномен средневековой культуры». Но и венок в честь девы Марии от послушника, полсотни раз отбивавшего поклоны, и смягчение целибата Франциска для рядовых меньших братьев – все это тоже выходы за пределы образца. Магия и мистика – memento mori рецепта как формы средневековой учености, желающей быть преподанной в книжном поучающем слове. Роджер Бэкон это не приемлет.

Приобщение к авторитету соборности, а вместе с этим приобщением растворение во всеобщем субъекте – боге и только таким образом обретение глубочайшей субъективности есть подлинное чаяние мастера, делающего вещь и продолженного в ней, но желающего также быть продолженным и в ученике: столь же истово и неистребимо. Подлинное же чаяние послушника есть его собственная земная жизнь, им же осуществленная, но с помощью молитвы и внявшего ей бога. Вещь, созданная послушником, – это его праведная жизнь, достойная по смерти райского, блаженного и вечного продолжения. Опять-таки приобщение к собору, но сначала словесным – молитвенным – образом. Учитель-маг – сам себе собор: оратор и оратай; демиург и творец. Богоравный, индивидуально противостоит богу. Он же индивидуально с ним и сопоставлен. Тогда и алхимическое золото, полученное в результате осуществления магико-препаративного рецепта, не есть только воспроизведение природного золота-образца. Оно самоцельно и конкурентноспособно. Даже по отношению к своему создателю. Изделие алхимика в пределе может быть отделено от него самого, как, впрочем, и сам алхимик, одновременно оперирующий вещественным словом и словесно оформленной вещью. Как бы уловленный в тиски приема смысл. Не этим ли объясняются увлечения Р. Бэкона тайными науками – в частности, алхимией? Но об этом еще будет особая речь в связи с созерцательным опытом Оксфордской школы, встроенным в герметическую традицию европейского средневековья.

Смысл избывает себя в слове о нем. Смысл запределен, но плотен; а слово эфемерно, хотя и исполнено божественной бытийственности. Смысла же вне слова как бы и нет.

Понятно: столь универсальная характеристика средневекового мышления – бытие ценой небытия (точнее: идея небытия как возможность и основание бытия) – выявляется на материале частного текста с трудом, а выявляясь, выглядит натянутой, искусственно увиденной. Нужен столь же универсальный – общекультурный – контекст, сколь универсальна и всеобъемлюща эта особенность средневековой противоречивости. Этот контекст – вся средневековая интеллектуальная ученая жизнь, представленная в текстах – философских, художественных, хроникальных…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации