Электронная библиотека » Валентин Богданов » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Слёзы войны"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2016, 19:10


Автор книги: Валентин Богданов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Моя разыгравшаяся буйная фантазия какие только невероятные варианты встречи с отцом ни рисовала, и пьянила, и мучила меня теперь без конца, поскольку делать мне было решительно нечего. На колхозную работу вместе со сверстниками мама меня сразу после школы не отпустила, и ворчавшему деду Арсентию пояснила, что мал ещё годами, пущай вволю побегает, пока с отцом не прояснится, потом наробится, когда нужда прижмёт. А дед постоянно ворчал, укорял меня, что зря я лоботрясничаю, отлыниваю от работы, когда мои дружки вовсю мантулят на работе, матерям помогают хлеб зарабатывать. «Зимой-то что жрать будете? Придёт отец, не придёт, кормиться чем-то надо будет!»

Эх, дед, ты мой дед, самый справедливый и добрый в моей жизни человек, зачастую ворчливый, всегда непоседливый и дотошный, вечный трудяга, каких ныне, пожалуй, и не сыскать. Однако не понимал мудрый дед тонкого настроя моей увлекающейся детской души, истосковавшейся по отцу, которого ждать мне было уже невмоготу. Я всё побаивался деда, как бы он не упёк меня на какую-нибудь работу, которую мигом находил, если видел, что я бездельничаю.

Тут я и надумал осуществить свою давнюю задумку – встретить отца с войны первым, и начал украдкой бегать на станцию Коновалово. Мне казалось, что тогда все грехи за моё безделье само собой простятся. Я ведь душой понимал, что дед мой прав: надо работать наравне со всеми, и стыдился своего одинокого мальчишеского безделья в летнюю страдную пору, но изменить задуманному не мог, такое мне было просто не под силу.

Теперь каждое утро, что-то наспех перехватив, я в самую рань убегал на станцию встречать воинские эшелоны, которые с какой-то залихватской лихостью проносились, чаще без остановки, обдавая меня горячим и упругим воздухом, оглашая окрестность длинными паровозными гудками, будто приветствовали и дразнили меня наступившей Победой. Страна-победительница спешно перебрасывала свои войска на другую войну. «Нам некогда, мы спешим на скорую войну с Японией», – казалось, они весело оправдывались паровозными гудками за свою яростную и лихую спешку. Часто проносились тоскливо-мрачные эшелоны с заключёнными, с зарешечёнными окнами теплушек, опутанных проводами, с часовыми на вышках на некоторых вагонах. К таким эшелонам никого не подпускали, когда они иногда останавливались. Помню, однажды остановились сразу два санитарных поезда с нашими ранеными и немецкими. Набежавшие откуда-то небольшой ватагой местные мальчишки вкрадчиво шептались и воровато зыркали по сторонам, что сейчас между ними будет драка, и наших нужно поддержать, припасти камней. К нашему великому огорчению никакой драки не произошло, даже намёка на это не было. Из окон вагонов мы видели чуть приметные улыбки на исхудалых лицах солдат, одинаково измождённых страданиями от ран, полученных на войне. Они навоевались досыта.

Что характерно, весь путь туда и обратно я совершал только бегом, больше трусцой. Обратная дорога, казалась более длинной и тяжёлой. Утром боялся опоздать к тому поезду, на котором, казалось, приедет отец. Он сойдёт, а меня нет. Вечером опасался, что воинский эшелон, на котором ехал отец, вдруг пролетел на проход, он сошёл на станции Макушино, уже добрался до дома, и сидят там, радуются встрече и надо мной, непутёвым, подсмеиваются. И я срывался оттуда и со всех ног летел по пыльной дороге домой, выбиваясь из последних силёнок, изголодавшийся, пропылённый и прокалённый за день июньским зноем насквозь, с одной обидной, обжигающей мыслью: «Неужели папка без меня пришёл? Неужели я опоздал?» Эта изнуряющая мысль мучила меня всю обратную дорогу. Так мне не хотелось первенство встречи с отцом кому-то уступать!

Но дома снова и снова ожидало гнетущее разочарование. Отца не было, но надежда не умирала, и я с безумной тоской ждал следующего дня, ведь завтра всё может измениться, и проваливался в глубокий тяжёлый сон, чтобы с утра начать всё с начала.

Порой мучила надоедливая мыслишка, а узнаю ли я своего папку, если встречу, и сколько ни пытался вспомнить его лицо, облик, не мог, но был уверен, что при встрече узнаю. Всё, что сохранила моя детская память об отце, это проводы его на войну, которые помню до сих пор. Случилось это печальное и памятное событие 7 июля первого года войны в жаркий полдень, когда солнце своими слепящими золотистыми лучами заливало всю горницу, полную незнакомых мне людей, тесно сидевших за столом. В комнате накурено, душно, хотя все створки открыты настежь. Мы с Риммой смиренно сидим на родительской кровати среди подушек, Виталик хнычет в детской кроватке в углу, Люся на руках у бабы Лепистиньи. Слышатся сбивчивые громкие голоса, чей-то одинокий плач, а мы с Риммой ничего из происходящего не понимаем и с немым удивлением и детским испугом таращимся во все глазёнки на происходящее, готовые вот-вот разреветься. За столом вижу низко склонённую голову отца с волнистыми пышными волосами, рядышком его родители, баба Анна и дед Петро, приехавшие на проводы из другой деревни. Тут же, за столом, вижу деда Арсентия и могутную, статную фигуру дяди Лавруши, родного брата мамы, и её раскрасневшееся, взволнованное, красивое лицо. О чём тогда говорили за столом, мы по малолетству не понимали, и в нашей слабой памяти ничегошеньки не отложилось, и сколько потом маму ни расспрашивал, она тоже вспомнить не могла. Сколько времени продолжалось застолье – не помню.

Неожиданно для всех за окном заурчала подъехавшая машина, полная людей, и длинно, казалось, требовательно посигналила. Застолье, будто в испуге, чуть притихло, потом все разом, перебивая друг друга, громко заговорили, задвигали стульями и стали выходить на улицу, неуклюже толкаясь в дверях. Кто-то громко, навзрыд, заплакал, и тут, перебивая всех, резанул слух такой надрывный, заходящийся плач бабы Анны, и было в этом слёзном причитании столько невыразимой разлучной тоски и неизбывного горя, что мы с Риммой в испуге заголосили во весь голос, сливаясь в общий прощальный плач. Тут же чьи-то сильные руки подхватили меня с кровати, вынесли на улицу и опустили рядом с отцом, который стоял у зелёного борта полуторки и прощался с провожающими. И в последний момент, когда со всеми простился, отец подхватил меня на руки, высоко взметнул над собой, потом порывисто прижал моё мокрое лицо к себе и крепко поцеловал в ревущий рот. Тут же машина тронулась и, завывая мотором, поднимая дорожную пыль, скрылась за деревней под прощальные возгласы и плач односельчан.

На этом моя память об отце обрывается. Единственное, о чём горько жалею всю жизнь, что не запомнил тогда лица своего отца. Уплыло оно от меня навсегда, будто в густом тумане скрылось, и разглядеть сквозь этот туман самое родное для меня на свете лицо так никогда и не смог.

Позже мама рассказывала, что на той полуторке они с бабой Анной поехали провожать отца в район до последнего момента, как тронетс я поезд, но не вышло у них. В Макушино привезённых из разных деревень мужиков куда-то сразу увели вместе с отцом, и больше они его не увидели, сколько ни бегали на станцию и вдоль стоящих и отходящих поездов. Как-то сразу потерялся тогда отец, что и помахать вдогонку уходящему поезду не смогли. С горькой виноватостью вспоминала мама, что тогда по дороге в Макушино, когда тряслись на полуторке, полной призванных на войну мужиков и провожающих, отец, не стыдясь своих слёз, тихо говорил им с какой-то обречённостью, что живым с войны не вернётся, но и беспомощным калекой не хочет вернуться, пусть лучше убьют. И сколько они с бабой Анной ни утешали его, утешить не могли. Мама всё винила себя, что в те прощальные минуты так и не смогла найти подходящих слов, чтобы успокоить отца, подбодрить, хотя самой было не лучше, да и баба Анна исходила слезами, глядя заплаканными глазами на своего старшего сынка, уезжавшего на войну. Видимо, загодя чуяло любящее материнское сердце, что не увидит она больше своего первенца, умрёт в тяжелейшем сорок втором году, когда отец уже числился пропавшим без вести, да и от младшего Гриши писем с войны тоже не было.

Той ночью, как проводили отца на войну, случилась небывалая на моей памяти гроза. Ночевать в нашем доме с нами осталась баба Лепистинья, но я этого не знал, а скорее, заспал. И в испуге проснулся от страшных, оглушающих раскатов грома, сотрясавших наш хилый домишко. И, оглушённый и ослеплённый в кромешной ночи яркими вспышками молний, дико заорал, соскочил с кровати, настежь распахивая все двери, и выбежал в бушующую грозу, под проливной ливень и изо всех силёнок побежал к соседнему дому, где жила баба Лепистинья. По дороге поскользнулся и упал в лужу, заходясь в крике, откуда меня и выудил дед Арсентий и на руках занёс в свой дом, а следом прибежала перепуганная баба Лепистинья. С той памятной ночи я стал заикаться, и этот вредный недостаток досаждал мне почти все моё детство, но с годами незаметно прошёл. Много потом всяких гроз прогромыхало в моей жизни, но та, июльская, сорок первого года, до сих пор помнится самой грозовой и памятной, ибо стала предвестником других, более жестоких гроз, сопровождавших меня почти всю жизнь.

Сейчас уже не помню, да и мама не могла вспомнить, но где-то во второй половине июня она получила повестку из райвоенкомата, чтобы явилась туда на следующий день, а причину вызова не указали. Эта неизвестность всех нас озадачила и встревожила ожиданием какой-то беды, но самое плохое как-то не приходило в наши головы, потому что похоронки обычно почтальон приносил семье погибшего на дом. К тому же, подобную повестку одновременно получила и Клавдия Каргапольцева, мамина ровесница, у которой муж к концу войны тоже остался в живых, и она с малыми детишками с затаённой радостью ждала его возвращения. Ранним погожим утром следующего дня они и отправились вдвоем в Макушино, не ведая, зачем их вызвали. А я чуть позже привычно потрусил на станцию отца с войны встречать.

Не помню сейчас всех подробностей того самого печального в моей жизни дня, мрачной тенью улетевшего в небытие, но всё было как всегда. От задиристых местных мальчишек я привычно прятался в ожидании подхода останавливающихся поездов в густых зарослях придорожных акаций, нестерпимо провонявших в летней жаре человеческими испражнениями, где и ступить-то было некуда, чтобы не обмарать ноги. Но терпел ради скорой встречи с отцом и изредка выскакивал на разогретое полотно подъездных путей и зорко всматривался в парящее марево знойного дня, где отполированные до блеска рельсы причудливо-искривлённо извивались, слепяще отражая сверкающие блики солнца.

Приближение тяжелогружёного воинского эшелона я научился угадывать задолго до его появления на горизонте по мелкому подрагиванию земли, а потом по все нарастающему гулу несущейся на огромной скорости тысячетонной массы железа. Тут я и выскакивал из кустов и вглядывался в огни светофора с востока, хотя мне уже было ясно по более ровному подрагиванию земли и стихающему гулу подходящего поезда, что он остановится. Я взбегал на разгорячённую насыпь железнодорожного полотна и впивался глазами во всёвырастающую чёрную точку подходящего поезда. И вот он, в буквальном смысле разгорячённый от быстрого бега, попыхивающий лёгким облаком белого пара, сдерживает своё могучее дыхание, и тут с грохотом разносится уносящийся в хвост лязг буферов, шипит воздухом включённая тормозная система, и мой долгожданный, ненаглядный, наконец, останавливается.

С какой любовью и неподдельным детским восхищением смотрел я на радостные, улыбающиеся лица солдат-победителей, на военную технику на платформах – глаз не оторвать! На все эти танки, пушки разных калибров, военные автомобили, бронемашины и всякую другую технику, нужную на войне, которая побывала там, которой били и победили фашистов. А главное, на какой-то подобной технике воевал и мой отец, и это доставляло мне, мальчишке, ещё большую радость. Но ещё до остановки эшелона из открытых дверей теплушек гроздьями ссыпались на землю солдаты и командиры и изо всех сил неслись в придорожные кусты, на ходу торопливо расстёгивая ширинки и ремни брюк, чтобы справить окаянную нужду, пока есть подходящая возможность. А я, радостный и возбуждённый, летел им навстречу, нырял под платформу, вылезал напротив станционного жёлтого домика с маленькой комнаткой ожидания и, замирая, с безумной тоской пристально всматривался в густую толпу солдат, разминающихся в ходьбе вдоль состава, пытаясь угадать своего папку, спешащего мне навстречу. Но сколько я ни томился в нестерпимом ожидании его появления, никто из толпы солдат в мою сторону от прибывшего эшелона не отделялся. «Значит, снова не приехал», – обиженно думал я, и в глазах закипали обиженные слёзы. Из-за этого смутные и нехорошие предчувствия непрошено лезли в мою голову. И с каждым таким днём меня всё более одолевала слёзная тоска о затянувшейся встрече с отцом. Уж слишком тоскливо и обидно было мне в таких случаях одному возвращаться домой. Как-то сразу меркли все краски солнечного дня, казалось, густело и хмурилось небо. И я, не оглядываясь, устремлялся домой, подальше от опостылевшего мне за день полустанка.

Остановка воинского эшелона всегда была короткой. Наконец, поезд трогался, и моя исстрадавшаяся, несбывшаяся мечта уносилась прочь, и ещё долго-долго слышался вдали стихающий перестук колёс стремительно уходящего воинского эшелона. Так все было и в этот душный июньский день, который тянулся нескончаемо долго, и, когда я подбегал к деревне, закатное солнце раскалённой глыбой уже висело над самым лесом, и косые лучи пламенеющего заката золотили окна домов и верхушки деревьев.

Нестерпимое ожидание долгожданной встречи с отцом доконало меня окончательно, я еле держался от голода и усталости на ногах. Привычно пригляделся к ограде своего дома, но там никого не было. Вошёл в избу и будто прилип ногами к полу от рвущего душу маминого плача, доносившегося из горницы, который вдруг оборвался, и она, захлёбываясь, запричитала навзрыд, что-то сбивчиво и глухо говорила срывающимся голосом. Оттуда же доносился невнятный мужской голос, и сквозь всё это пробивался тоненький плач-завывание бабы Лепистиньи.

От предчувствия непоправимой беды я обмер. Пророчески тоскливая догадка пронзила всего меня, перехватила моё дыхание, стало трудно дышать, в глазах закипели скорые слёзы, и я, насупившись, не чуя ног, виновато вошёл в горницу, а навстречу мне рванулось самое неутешное на свете горе, когда в дом нагрянула смерть самого дорогого и близкого всем человека. Мама пластом лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, по которой разметались её золотистые волосы, и вся сотрясалась от рыданий. Баба Лепистинья сидела возле кровати на полу, по-детски поджав под себя ноги, и горько причитала, прижимая к себе плачущих Римму, Виталия и Люсю, а дядя Лавруша сидел на корточках возле двери и нещадно дымил самокруткой. Только дед Арсентий, надвинув на глаза очки в металлической оправе, недвижимо сидел за столом и внимательно разглядывал какую-то бумажку, тяжело вздыхал и безутешно покачивал седой головой.

Баба Лепистинья, посмотрев на меня заплаканными глазами, ещё больше запричитала: «Да сиротинушка ты мой, родненький, да избегался, измучился совсем, своего ненаглядного папку встречать… Дак отбегался встречать своего папку, кровинушка ты наш, как типеря всю жизнь-то без него будете тащиться, сиротинушки вы мои». Тут дед Арсентий тронул меня за плечо и сдержанно сказал глухим голосом, подавая серую бумажку: «Возьми-ка, внучек, прощальную весточку от отца с войны, прочитай, больше ждать некого, и надеяться не на что, с завтрашнего дня робить пойдёшь». Сказал, как отрезал, грубовато и решительно. Наверное, так и нужно было говорить в тот момент.

Тут я не выдержал и заревел, не стесняясь и не скрывая слёз. Услышав мой голос, мама оторвала от подушки голову, посмотрела на меня мутными заплаканными глазами и ещё отчаянней запричитала, почти закричала: «Сын-о-ок! Ввальк-а-а… Мы же без отца остались, как будем жи-ить-то? Ведь до последнего ждали и мучились, все надеялись. Ведь четверо вас! Ва-алька-а, сыно-ок! Ка-ак я теперь с ва-ами-и?». Не сдерживая рвущихся наружу рыданий, я вышел в избу, подошёл к окну, охваченному закатным пожаром солнца, вытер грязной ладошкой заплывшие слезами глаза и прочитал похоронку, содержание которой помню всю жизнь, будто камнетёс вырубил в моей памяти те слова. Вот они – пронзившие время.

Извещение Б-21

Прошу известить гр. Богданову Татьяну Тимофеевну, проживающ. д. Хохлы, Обут. сс, в том, что её муж к-рмеец Богданов Николай Петрович, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был ранен и умер от ран 25 февраля 1945 г. Похоронен с отданием воинских почестей в В.-Пруссии, д. Штайн боттен, могила № 16.

Л-т Елькин

Ни должности, ни имени и отчества л-та Елькина я не запомнил.

Вместе с похоронкой мама получила в военкомате и отцову посылку, кем-то вскрытую и разворованную. Остались в ней только карманные часы в продолговатом металлическом футляре с мутным целлулоидным стеклом, несколько чистых блокнотов из лощёной бумаги и ещё одна похоронка из воинской части, отпечатанная на машинке. Всё это было завёрнуто в серую шёлковую тряпку. Дед Арсентий сердито ворчал: «Язви их, мерзавцы, на что обзарились, даже не сжалились над убитым солдатом и его семьёй». Как мама тогда дошла до дома вместе с этой посылкой и похоронкой, я услышал чуть позже, но сама она об этом больше никогда не вспоминала. Это была самая больная душевная рана в её жизни, которую она потом старалась не бередить.

И мне сегодня не надо бы непрошено тревожить самую большую боль маминой души, упокоенную с её прахом, но, предательски запоздало, что-то свербит и жжёт в памяти, щемит душу несмолкающим, отдалённым годами эхом пережитого горя. Всё принуждает вернуться уставшей памятью в прошлое, на ту немыслимо тяжёлую дорогу, по которой мама несла свой скорбный груз, и поднатужиться, помочь ей, да хоть побыть рядом с ней в эти скорбные часы. Да что толку вспоминать свою тогдашнюю, да и сегодняшнюю, беспомощность и невозможность хоть что-то в прошлой жизни поправить. Всё в ней оставалось неизменным, как суровый приговор судьбы, не подлежащий обжалованию.

Мамина попутчица, Клавдия Каргапольцева, получила целёхонькую посылку, и муж вскоре вернулся с войны живым и здоровым. Казалось бы, две деревенские женщины, измученные на колхозной работе с малыми детишками, но какие разные судьбы им выписала война-разлучница! Потом мама жаловалась бабе Лепистинье: «Думала, что домой с этим похоронным грузом не дойду, да и возвращаться, мама, не хотела. Взять бы, думала, да умереть тут же, на дороге. Казалось, с похорон Николая иду, ноженьки не держали, подкашивались. Вся изревелась, света белого не видела перед собой».

Маме тогда было двадцать восемь лет, убитому на войне отцу шёл тридцать второй год…

Обвально, разом, рухнула самая красивая мечта моей ещё короткой, только начинающейся жизни. Невозможно было сразу поверить, что я остался без отца, которым грезил. Он жил во мне, я с ним разговаривал как с живым, и вдруг – его нет. Я бросил на стол похоронку, заголосил во весь голос и, не видя ничего перед собой, шибанул ногой входную дверь и выбежал на улицу. До поздней ночи одиноко бродил по берегу притихшего озера возле нашего огорода, давая волю слезам. Горько и безутешно оплакивал я гибель отца, и это неимоверно тяжёлое, горькое чувство не покидало меня потом долгие годы, да и сейчас оно глубоко сидит во мне, только не кровоточит.

Опустилась июньская ночь. И на звездном небе незримо выплыла равнодушная ко всему луна, когда я, уревевшись до изнеможения, забрёл в свой огород и упал возле плетня в густую прохладную траву и забылся тревожным, тяжёлым сном. И до меня откуда-то доносился или чудился торопливый перестук воинских эшелонов, обрывисто мелькали в теплушках весёлые лица солдат, а я будто все бегаю и бегаю вдоль эшелонов и ищу, и зову, и зову своего папку и никак не могу до него докричаться. Каким же непривычно одиноким и беззащитным казался я себе без папки под этим огромным ночным небом, в этой жестокой жизни, вмиг придавившей меня самым большим горем! «Как же я теперь буду жить без него?» – безответно и надолго засел тогда во мне этот детский вопрос, на который потом давала свои тяжёлые ответы только сама жизнь.

Уже поздней ночью подняла меня мама из огородной травы, заботливо прижала к себе, ласково погладила мои непокорные волосы, и тут я с боязливой жалостью взглянул в её опухшее от слёз лицо, и во мне что-то непривычно дрогнуло, я безголосо захрипел, обнял её и уткнулся ей головой в живот. Так, обнявшись, мы и побрели в наш теперь уже сиротский дом. А светлая лунная ночь изливалась над нами струящимися потоками серебристого света, и в зеркальной глади озера сказочной громадой отражался звёздный купол перевёрнутого неба. И только за озером в траурной тишине этой незабываемой ночи одиноко и надсадно тарахтел на поле трактор, изредка мелькая в темноте блуждающим светом фар, будто кого-то искал и искал в растерянности и никак не мог найти.

На другой день, как после страшной бури, разговаривали в доме мало и тихо, к тому же принялись делать генеральную уборку, и, когда всё переделали, баба Лепистинья мне шепнула, что вечером будем справлять по отцу поминки. В тихой печали собрались мы всей семьёй поздним вечером на поминальный ужин. Дед Арсентий откуда-то извлёк, видать, заранее припасённую бутылку, набулькал в стаканы и, тяжело передохнув, в сердцах сказал: «Ах ты, язви её, маленько Николай Петрович до победы не дожил, для встречи берёг, типеря давайте за помин его души выпьем, чтоб земля ему пухом была», – и, запрокинув голову, не спеша выпил, вытер рукой свои рыжеватые усы и стал молча закусывать. Баба Лепистинья вместе с мамой тоже выпили и какое-то время молча закусывали, как вдруг мама выронила звякнувшую об стол ложку и с таким тяжким стоном и болью зашептала, что все за столом замерли и в недоумении на неё уставились. «Да как же это я? – с вкрадчивым удивлением говорила она хриплым шепотом. – Да как же я не отозвалась ему ни сердцем, ни умом тогда, в марте, когда непрошеные холодные слёзы из меня градом катились и катились. Это же, мама, измаянная душа Николая на девятины и сороковины тут была, ведь всё сходится. Это она на прощание к нам заглянула, металась тут, звала, страдала, маялась, глядя на нас, а я не отозвалась. Как тяжко его обидела! За что? Его-то? Ведь мои холодные слёзы все время напоминали о привалившем горе, холодили меня, а я бесчувственной оказалась, глухой, будто закаменела. Как это я могла? У кого теперь прощения вымолить?» Мама уронила голову на стол, закрыла лицо руками, и её худые плечи мелко затряслись в беззвучном плаче.

Чтобы не разреветься, я рывком встал из-за стола и направился к выходу, но неожиданно дед крикнул вдогонку: «Завтра робить пойдёшь, Валька, с бригадиром договорился, долго-то не блуди».

Не по душе тогда мне стал произнесённый дедом тост за «помин души» в тот скорбный вечер, и, когда его слышу, всегда вспоминаю гибель отца и то печальное застолье.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 5 Оценок: 47

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации