Текст книги "Битва железных канцлеров"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Нечто очень печальное
Прием окончился… Пришлось много говорить, он сбился с голоса, устал. Подойдя к окну, вице-канцлер прижался лицом к стеклу, остужая разгоряченный лоб, и смотрел, как отъезжали кареты с послами. Неожиданно сказал:
– А ведь мог бы получиться неплохой дипломат.
– О ком вы? – не понял его Жомини.
– Вспомнил я… Пушкина! Сейчас все настолько привыкли к его званию поэта, что никто не представляет Орфея чиновником. А ведь мы начинали жизнь по ведомству иностранных дел. «С надеждою во цвете юных лет, мой милый друг, мы входим в новый свет», – писал он мне тогда. «Удел назначен нам не равный, и разно мы оставим в жизни след…» Так оно и получилось! Но иногда я думаю, как бы сложилась его судьба в политике, если бы не поэзия? Может, блистал бы послом в Париже? Или застрял навсегда консулом в Салониках… Вы меня слушаете, барон? – спросил министр.
– Да, ваше сиятельство, – кивнул Жомини.
Горчаков ослабил галстук, потер дряблую шею. Побродив по кабинету, извлек из портфеля пакет:
– Я получил письмо от ученого графа Кейзерлинга, что ныне ректором в Дерптском университете. Позвольте, зачитаю из него отрывок: «Я настаиваю на опасности германизма. Германцы были первыми орудиями угнетения; в порабощении поляков они превзошли всех… В глубине души я чувствую отвращение к Пруссии: королевский абсолютизм, в неестественном сочетании с парламентом, – это ведь как подлая женщина, избравшая себе мужа с единой целью – обманывать его!»
– Не ожидал от немца, – заметил Жомини.
– Вот то-то и оно, что немец пишет по-русски…
Звонили колокола церквей, подтаивало; близилась пасха – с куличами и бубенцами, с неизбежным отягощением после застолий. «Отвратив грозившие России политические столкновения и незаконные попытки вмешательства в ея дела, цель ревностных трудов, усердно Вами понесенных, была достигнута к чести и славе России» – при таких словах рескрипта Горчаков под пасху получил от царя его портрет, осыпанный бриллиантами. Такие портреты приравнивались к очень высокой награде и носились на груди наравне с орденами. При всем своем честолюбии Горчаков охотнее получил бы деньги. В них он сейчас особенно нуждался, ибо возле него, утепляя его старость, жила, пела, смеялась, флиртовала и капризничала племянница Надин Анненкова, бывшая Акинфова; разведясь с мужем, красотка переехала на дядюшкины хлеба, и поговаривали, что скоро быть свадьбе…
* * *
Горчаков ей стихов не писал – писал Тютчев:
При ней и старость молодела
И опыт стал учеником,
Она вертела, как хотела,
Дипломатическим клубком.
* * *
И даже он, ваш дядя достославный,
Хоть всю Европу переспорить мог,
Но уступил и он – в борьбе неравной
Вдруг присмирел у ваших ног.
Надежде Сергеевне было всего 25 лет. Кажется, она серьезно покушалась на дядюшку, чтобы к своему имени получить звание вице-канцлерши. Об этом тогда много судачили в Петербурге – кто с похвалою, кто осудительно, но —
К ней и пылинка не пристала
От глупых сплетен, злых речей,
И даже клевета не смяла
Воздушный шелк ее кудрей…
Горчаков благодушничал в обществе племянницы, охотно исполнял все ее капризы, что давало повод для разговоров о чувствах старика не только родственных. Желая устроиться в международной политике, будто Нана в своем будуаре, среди красивых безделушек, Надин открыла нечто вроде политического салона, мечтая о славе мадам Тальен или Рекамье. Горчаков не препятствовал этой затее, и в дом вице-канцлера, где раньше царил закоснелый дух скупого камердинера Якова, потянулись не только дипломаты – артисты и профессора, генералы и сановники; бывали молодые журналисты «с дарованием», появлялись стареющие красавицы «со связями». Все чувствовали себя у Горчакова свободно, и только Яков бубнил по вечерам в спальне своего барина:
– Доведет она вас до греха. Так вытряхнет, что пойдете по миру, и я пойду с вами. Да вы на себя-то гляньте… хорош жених! Ежели корка попадется, и тую прожевать не можете. А тут эдакий орех с изюмом… вот ужо, она спляшет на вашей лысине!
Вскоре князь заметил в отношении к нему императора некоторую фривольность, какой не замечал ранее. Не называя Надин по имени, Александр II давал странные советы:
– Я бы на вашем месте не задумывался! А присутствие молодой женщины украсит церемонии дипломатического корпуса…
Из Средней Азии поступали сообщения – генерал Черняев замышлял поход на Чимкент. Англичане быстро пронюхали об этом, и в салоне появился лорд Нэпир, которым можно было залюбоваться; стройный, голубоглазый джентльмен, он получил воспитание в Мейнингене, склад ума имел несколько педантичный, но держался, как независимый «викторианец», уже положивший в карман полмира. Нэпир начал издалека:
– Ваш русский Кортец, генерал Черняев, кажется, сильно заинтересован делами в Кокандском ханстве?
Горчаков сделал отрицательный жест:
– Только, ради бога, не говорите, что мы идем отвоевывать у вас Индию! Стоит нашим солдатам чуточку загореть на солнце, как в Лондоне сразу называют нас конкистадорами… Мы ведь не ведем колониальной политики!
– Но ваше стремление со времен Петра Первого к расширению стало уже хроническим и… опасным. На опыте своей страны я знаю, как это трудно – уметь остановиться. Допускаю, что вам предел знаком, но знают ли предел ваши генералы?
– В чем вы нас подозреваете? – оскорбленно вопросил Горчаков. – У нас в России есть такие места, где еще не ступала нога человека, и мы, русские, все еще надеемся встретить в Сибири живого мамонта. Неужели в мудрой Англии думают, что Россия озабочена приращением земельных пространств?
– Вы и так безбожно распухли, – съязвил Нэпир.
– Наша опухоль – наследственная, в отличие от вашей – всегда чужой, развитой в меркантильных интересах…
Кажется, назревал поединок интеллекта двух школ – Мейнингенской и Лицейской, но тут Горчаков заметил Тютчева, который с потерянным видом появился среди всеобщего оживления, и Горчаков, почуяв неладное с поэтом, оставил Нэпира.
– Что с вами, друг мой? – спросил он Тютчева.
* * *
Два месяца назад Леля родила ему последнего ребенка, и Тютчев дал ему, как и другим детям от Лели, свою фамилию (фамилию, но без герба). А теперь она умирала… умирала на старой даче Ораниенбаума, в конце тишайшей улочки.
Весь день она лежала в забытьи,
И всю ее уж тени покрывали,
Лил теплый летний дождь – его струи
По листьям весело звучали.
И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно она проговорила:
– О, как все это я любила.
Ее не стало, а дождь продолжал шуметь в листве старых деревьев, и тут он понял, что все кончено. Нет в мире никаких трагедий. Есть только одна трагедия – это смерть! Возле любимой женщины, медленно остывающей на плоском столе, он в горячке написал письмо жене, а что написал – не помнил…
Вздрагивая, он вложил в руку Лели свечу. Раскаленный воск сбегал на ее пальцы, но ей уже не было больно.
Горчаков через несколько дней навестил поэта на Коломенской улице. В убогой квартире вице-канцлер погладил головы детишкам – тютчевским (по фамилии, но без герба). Поэт лежал на кушетке, его знобило. Он сказал:
– А что произошло? Неужели она умерла? Да, да, я знаю, это я виноват… О, как она, бедная, страдала от своего двойственного положения! Мы, мужчины, этого не понимаем. Но ради любви ко мне она сознательно пошла на позор. А в результате чахотка… А я жив. Зачем?
Кто-то появился за спиной Горчакова, потому что взгляд Тютчева вдруг обрел особую остроту. Горчаков обернулся: в дверях стояла жена поэта. Вице-канцлер встал и отвесил женщине нижайший поклон. Она сказала:
– Я сегодня же увезу тебя, Федор, из России…
Тютчев снова оказался в кругу семьи, а дочери, как и жена, с благородным тактом делали все, чтобы он забыл о могиле, которую поливали серые петербургские дожди. Поэта, будто ребенка, нуждавшегося в развлечениях, сажали с поезда на поезд, с парохода на пароход, его перемещали из одного отеля в другой. Тютчев был тих и покорен, безответно погруженный в самого себя. Он прижался – всей душою! – к тому праху, что остался на родине. Глазами слепца Тютчев озирал ярчайшие краски божественной Ниццы; из груди его, трагически умолкнувшей, вдруг вырвалось, словно стон, откровенное признание:
О, этот Юг! О, эта Ницца!
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может,
Нет ни полета, ни размаха —
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…
Горчаков встретил его в сытой чопорной Женеве.
– Пережить – не значит жить, – сказал поэт. – Для меня все уже кончилось… навсегда. А для вас?
– И для меня кончается, – ответил Горчаков.
Вокруг них сгущалась старческая пустота.
– Прошу вас – только не молчите. Понимаю, что многое закончилось, но о политике-то вы говорить можете…
– О ней могу.
– Так скажите, ради чего все эти марши средь оазисов пустыни? Что вам там надо? Неужели хлопок?
– Нет, не ради хлопка наши генералы самочинствуют в этом пекле. Я и сам не всегда понимаю, что творится за Оренбургом. Там вроде бы политическое единоборство с Англией сомкнулось с целями улучшения границ. Военный министр Милютин считает, что виноваты сами англичане! Своей подозрительностью к нашей политике они и толкают наших генералов на закрепление стратегических рубежей.
– Значит, чистая стратегия?
– Нет, и экономика. Даже хлопок…
Они вышли на улицы Женевы, спустились к озеру.
– Когда я был в Мюнхене, – рассказывал Тютчев, – профессор Блунчли сказал мне о Бисмарке так: «Мы, немцы, обожаем насилие даже в том случае, если его творят над нами. Во времена политических бессилий в нас проступают черты философского идеализма, но стоит нас вооружить и ударить в барабаны, как вы не узнаете тихих пивоваров и башмачников: в них пробуждается древний дух варваров…» Вот так-то, любезный князь! Вам не страшно? – спросил он Горчакова.
– Нет, – спокойно ответил тот.
* * *
Снова Петербург, снова Певческий мост…
– Итак, – сказал Горчаков, – я весь внимание.
Граф Кейзерлинг оказался тощим высоким человеком в форменном сюртуке; волосы уже седые; улыбка очень мягкая.
– В старом Ревеле, где я предводителем эстляндского дворянства, многое осталось от цеховых предрассудков. Столяр, делающий стулья, уже не будет мастерить стол, а делающий столы не сделает вам стула. Я палеонтолог, но из цеха чистой науки решил постучаться в чужой мир политики…
– Gut, – крякнул Горчаков, вроде одобряя.
– Я не только немец, – продолжал Кейзерлинг, – я еще и русский ученый. Наука сама по себе космополитична, но ученые не всегда космополиты: я – русский патриот. Бисмарк – моя давняя слабая струна! Любя его, как друга юности, я порою просто не перевариваю его. Пользуясь случаем пребывания в столице, я хотел бы лично предостеречь вас относительно этого безбожного господина…
– В чем? – спросил Горчаков, и цейсовские линзы его очков вдруг ослепительно вспыхнули на солнце.
– Бисмарк – лжец! Да, он способен на привязанность к людям, пейзажам, чибисовым яйцам и собакам. Но вы не верьте, что он любит Россию, – он лишь боится ее. Бисмарк агрессивен по складу натуры, он способен причинить множество бед не только отдельным личностям, но и целым народам.
Конечно, ученому нелегко дался этот шаг, и на искренность Горчаков решил ответить тем же святым чувством:
– Но политика не торговля, и я не могу избирать для себя приятную клиентуру. Даже в агрессии меня интересует политический результат. Не забывайте, что Черное море – наша чувствительная подвздошина, а там мы обезжирены и обескровлены. Все эти бисмарки, рооны и мольтке крутят крылья своей мельницы, а она мелет муку для нас… Не подумайте, – предупредил он, – что я политический тиран, не внемлющий людским страданиям. Я не закрываю глаза на зло и даже, где это можно, предотвращаю его. А конечный результат политики, проводимой мною, обнаружится не сразу…
Кейзерлинг поднялся, чуть смущенный:
– Я, очевидно, чего-то не понял как надо. Делающий стулья не должен делать столы.
– Но я оценил ваше благородство. Вы немножко наивны, как и следует человеку науки, а я, наверное, слишком жесток в вопросах, кои относятся до чести моего отечества.
Отвесив друг другу церемонные поклоны, они расстались. Горчаков долго стоял посреди кабинета – думал…
Кажется, он разгадал подоплеку ухищрений Бисмарка в состряпанном им альянсе с Австрией, но в Вене пресыщенные гордостью дельцы еще не осознали, чем закончится экзекуция над «датским ребусом».
Датский ребус и экзекуция
Английский лорд Пальмерстон говорил:
– Во всей Европе шлезвиг-голштейнский вопрос понимали только три человека – муж моей королевы Виктории, один дурашливый старик в Дании и я! Но моя королева овдовела, глупый датчанин угодил в дом для умалишенных, а я совершенно не помню, в чем там дело…
Датский ребус очень сложен. Над правом обладания Шлезвиг-Голштейном столетьями наслаивались осложнения – событийные, династические, языковые, бытовые; сложность этой проблемы до сих пор интригует юристов международного права и историков.[9]9
Шлезвиг-Голштиния до 1767 года принадлежала и России, которая добровольно от нее отказалась. Вопрос не оставил равнодушными и советских историков; последняя монография издана в Таллинне (Лидия Роотс. Шлезвиг-Голштейнский вопрос, 1957). В некоторых случаях я пишу не Голштейн, а Голштиния, как всегда произносили русские люди.
[Закрыть] У шлезвиг-голштинцев таилась надежда стать двумя маленькими государствами, которые могли бы прокормить сами себя, благо они обладали высокоразвитым сельским и молочным хозяйством. Но Бисмарк, как перед хорошим обедом, уже потирал руки:
– В этом датском ребусе, с какой стороны к нему ни подойти, всегда сыщешь место, чтобы уцепиться за повод к войне. Маленькая экзекуция делу не повредит…
Вызвав к себе на Вильгельмштрассе русского посла, президент сказал ему с циничной откровенностью:
– Я знаю, что в России станут думать обо мне, но я очень прошу: дайте нам обменяться с Данией пушечными залпами!
Это значило: конфликт можно разрешить и мирным путем, но Бисмарку нужна война, только война, чтобы немцы снова почуяли вкус крови. Предчуя нашествие «экзекуторов», датский король обнародовал конституцию, закреплявшую единение Дании с немецкими провинциями, – Бисмарк начал бушевать:
– Да кому теперь нужна его бумажонка?..
Берлин и Вена переслали в Копенгаген ультиматум, чтобы в 48 часов (!) не было и духу от датской конституции. Дания отказалась исполнить их команду. Бисмарк того и ждал:
– Прекрасно… экзекуция начинается!
И тут выяснилось: в Пруссии много кричали о войне, но воевать никто не рвался. Ровно полвека немцы просидели дома, а не бродили с оружием в руках по дорогам Европы. Старикам, помнившим былые войны, молодежь уже не верила, что в боевых условиях человек может выспаться на голой земле (немцы возлюбили пуховые перины). На вокзалах бунтовали призывники:
– Куда нас гонят? Нам и так хорошо живется.
– Плевать мы хотели на этот Кильский канал!
– А что мне датчане сделали плохого?..
Усмиряя антивоенные бунты, полиция измучилась: новобранцев запихивали в вагоны силой. Бисмарк тащил пруссаков на войну буквально за волосы. Накануне первого сражения при Миссунде кронпринц Фридрих вдруг вспомнил, какие пылкие бюллетени обращал Наполеон I к своим солдатам, и тоже провозгласил: «Каждый, кто в будущем может похвастать: я – миссундский солдат! – получит ответ: „Вот так храбрец!“ После этого пошли вперед и были… наголову разбиты. Драпая от датчан, сами же пруссаки обсмеивали себя:
– Ты, парень, удираешь из-под Миссунды?
– Ага.
– Вот так храбрец…
Мужество датских стрелков и крестьян Ютландии, с руганью похватавших охотничьи ружья, заряженные картечью на волка, приводило Бисмарка в отчаяние. Под фортами Дюппеля пруссаки бились о фасы, словно барабаны о стенку, но взять фортов не могли. Австрия воевала гораздо лучше пруссаков. Бисмарк, донельзя удрученный, сказал Мольтке:
– Мы становимся просто смешны… позор!
Мольтке оставался невозмутим, как бог:
– Наши маневры – сплошная цепь взаимосвязанных недоразумений. Но, – добавил он, – ответственность за тактические промахи несут кронпринц Фридрих и военный министр Роон, а приказы по армии проходят через канцелярию самого короля… Бисмарк, я назвал вам виновных! Так воевать нельзя. Устройте еще одну войну – специально для прусского генштаба, и вы убедитесь, как точно планируем мы победы…
Весною прусская армия освоилась с войной, стала побеждать. Это было уже нетрудно, ибо на одного датского солдата накидывались три немецких. Отвоевав Шлезвиг и Голштинию, захватив Фризские острова, Бисмарк увлекал австрийцев и дальше – чтобы оторвать от Ютландии земли пожирнее. Но датский флот регулярно громил неопытных моряков Пруссии, а морскую разведку в пользу Копенгагена вели английские корабли Ла-маншской эскадры. Опьяненный успехами на суше, кайзер вдруг заговорил, что Пруссия способна поразить даже Англию…
Об этом узнал в Петербурге князь Горчаков:
– Поразить Англию? Любопытно – в какое место? Но зверь проснулся, и пора стричь ему когти…
Летом он с царем срочно выехал в Киссинген, где отдыхали кайзер с президентом. Неизвестно, какую инъекцию впрыснул Бисмарк своему королю, но старикашка, поначалу робкий, как заяц, теперь обнаглел и озирался с беспокойством – где бы еще отрезать кусок для Пруссии? При встрече с племянником Вильгельм I сказал, что стоит ему двинуть мизинцем, и вся Германия – от Немана до Рейна! – поднимется, охваченная тевтонской яростью. Бисмарк деликатно не стал развивать этой темы. Царь заговорил с дядей о неограниченных возможностях средств уничтожения, какие ныне уже имеются в арсеналах Европы.
– Нельзя закрывать глаза, – сказал он, – и на колоссальные жертвы, которые могла бы принести миру всеобщая война. Сейчас один снаряд, разорвавшись, способен унести жизни сразу трех человек… Нельзя же с этим не считаться!
Горчаков тихим голосом вставил:
– Россия не останется безучастным зрителем. Случись еще одна «экзекуция», и мы не останемся в стороне, как равнодушные наблюдатели.
– Неужели, – закричал кайзер, вскакивая, – вы способны стрелять в пруссаков, в своих верных и добрых друзей?
– Я не говорю сейчас о стрельбе. Но политически мы не поддержим вас. Бросая перчатку через Ла-Манш, вы (я понимаю это) не столько ратуете за национальное единство, сколько желаете посредством военного энтузиазма приглушить внутри Пруссии сдавленные вопли оппозиции.
Глупый король, не подумав, ляпнул:
– Да! Мы хотели бы свернуть болтунам головы…
Шрам над губою Бисмарка из белого сделался багровым, но он терпеливо смолчал.
– Для нас, – продолжал Горчаков, словно не заметив оговорки кайзера, – не суть важен сам датский вопрос – мы заинтересованы в сохранении мира. Еще раз напоминаю: России не всегда удается сохранить нейтральное положение. Вы хлопочете о том, чтобы все немцы жили одной семьей. Но послушайте вой, уже оглашающий Шлезвиг и Голштинию, жители которых и не мечтали сделаться пруссаками.
– С этим мы справимся, – хмуро сказал Бисмарк.
В частной беседе с президентом Горчаков дал ему понять: без одобрения Петербурга королевская Пруссия не сделает лишнего шага; Бисмарк рассвирепел, и на вокзале, прощаясь с Горчаковым, он сказал:
– Не слишком-то вы доверчивы к друзьям! Такие выговоры, какие получили я и мой кайзер, делают лишь провинившимся лакеям, если они с опозданием подают барину ночные туфли…
Горчаков потрепал его по плечу:
– Ну-ну, Бисмарк! Что вы так обидчивы? Кстати, – спросил он, – как вы собираетесь разделить с Австрией завоеванное?
Поезд тронулся, и Бисмарк помахал рукою. Потом приложил руку к сверкающей каске и крикнул:
– Как-нибудь разделим!
* * *
Франц-Иосиф имел бухгалтерскую память на события и факты истории. Но стоило ему из этого материала начать лепить храм австрийской политики, как все разваливалось на отдельные детали, среди которых император и оставался, будто ребенок среди разбросанных по углам игрушек. В душе кесаря царила мгла постоянного уныния, и он пребывал в предчувствии того, что если не в соседних комнатах Шёнбрунна, то уж в соседнем государстве кто-то непременно желает ему напакостить. Впрочем, в этом он мало ошибался… Сейчас Франц-Иосиф страдал, не зная, как проглотить обретенное на войне.
– Я вот смотрю на карту, – сказал он Рехбергу, – и не понимаю – ради чего мы с вами воевали? Здесь Дания, а здесь моя империя. Между ними пролегла Пруссия и германские княжества… Об этом мы раньше не подумали!
Между тем уже началось «онемечивание» немцев самими же немцами. Немец, освободивший немца из-под мнимого датского гнета, выгонял брата по крови в скотский хлев, а сам занимал дом для военного постоя. Вместе с немцами Бисмарк унаследовал 200 000 чистокровных датчан и фризов, которым запретили читать датские газеты и петь свои песни. Но когда шлезвиг-голштинцы запевали хором свой «Schleswig-Holstein», прусская полиция разгоняла хористов палками. Тюрьмы и штрафы очень помогали «взаимопониманию» одних немцев другими… В отвоеванных провинциях всюду вспыхивали драки и поножовщина!
Бисмарк был строго последователен и никогда не приступал к выполнению второй задачи, пока не разрешена первая. Сначала он создал предпосылки для союза с Австрией, теперь надо было загнать Австрию в безвыходное положение. Отрезанный от Дании пирог лежал на германском столе и аппетитно дымился, Бисмарк и Рехберг точили ножи, дабы совместно приступить к его справедливому разделению…
Дележ начали на курорте Гаштейн; пруссаки с австрийцами уселись за стол, все прилично одетые, взаимно любезные, и в ходе приятной беседы договорились, что Голштейн – Австрии, а Шлезвиг – Пруссии (у датчан отняли еще и герцогство Лауэнбургское, которое пока не делилось).
Но пришло время австрийцам взвыть…
– Господь видит, – начал Рехберг, – что Голштейн для нас вроде данаевых даров, ибо мы не знаем, что с ним делать. Вы получили Шлезвиг, обживаете для флота Кильскую гавань, хотите рыть канал… А что нам? Вене гораздо легче укусить себя за локоть, нежели обладать Голштейном.
«Бульдог с тремя волосками» издал рычание:
– В чем дело? Я вас не обманывал. Или вы завидуете, что мы ковыряемся в земле? Да переройте хоть завтра весь Голштейн, Пруссия вам и слова худого не скажет.
– Но так же нельзя! – возмутился Рехберг. – Заберите себе уж и Голштейн, а взамен отрежьте нам самый завалящий клочок своей земли, примыкающей к нашим рубежам, чтобы мы могли с нею управляться… ну, хотя бы графство Глац!
Бисмарк суровым оком высмотрел Глац на карте:
– Один из заветов дома Гогенцоллернов гласит, что земля, единожды побывав в наших руках, уже никогда не может быть отдана… Я оскорблен венскими капризами!
Он сознательно выводил Вену из терпения, заставляя ее взяться за оружие, – так и понял его Франц-Иосиф.
– Благодарю вас, граф, – сказал он Рехбергу, – за всю ту датскую карусель, на которой вы меня так славно прокатили. Я не желаю вас больше видеть. Вы дурак, но, к сожалению, я догадался об этом с большим опозданием…
Рехберга выгнали, а Бисмарк получил титул графа.
– Зато, – сказал ему кайзер, – что вы не поссорили меня с Австрией, а Вену сделали большим другом Берлина.
Глупец так и не понял, что Бисмарк добивался (и добился!) как раз обратного. Вскоре президент принял в Берлине делегации Баварии и Гессена, которых начал возбуждать противу Австрийской империи… Со смехом он рассказал им:
– Вот послушайте, какая шлюха эта Вена и как она легко продается. Когда в Гаштейне я с Рехбергом заключал шлезвиг-голштейнский кондоминиум, мы с ним крепко выпили и за два миллиона риксдалеров я перекупил у него бесхозное герцогство Лауэнбургское… Вообще-то оно мне нужно, как лягушке зонтик! Но этим актом спекуляции я хотел показать всей Германии, что Австрия способна торговать даже тем товаром, который завалялся на чужих прилавках…
Сосредоточенный Мольтке, прибирая к своим рукам управление армией, выковывал стратегию уничтожения Австрии:
– Тяжба разрешится на полях Богемии! Вот здесь…
* * *
Именно здесь, по зеленым проселкам австрийской Богемии, бродяжил неунывающий человек. Он выступал под видом странствующего фотографа, влача на своих плечах по деревням тяжелый ящик фотокамеры; показывал фокусы с шариком на сельских ярмарках и в солдатских казармах. Но чаще всего катил перед собой тачку, наполненную доверху малосовместимыми товарами для продажи – молитвенниками и порнографическими открытками. Расчет был на слабость человеческой психики: всегда найдется человек, который из двух зол выберет для себя самое меньшее… Это дело вкуса! Бродягою был Вилли Штибер.
Все шло замечательно. Штибер загорел и окреп на свежем воздухе, тщательно собирая сведения о шоссе и гарнизонах Австрии, о калибре встреченных пушек, о приемах подковывания кавалерийских лошадей. Ничто не ускользало от его бдительного ока, а на деньги, полученные от Бисмарка, он вербовал среди населения тайных агентов для прусского генштаба… Конечно, в таком деле, каким занимался Штибер, без неприятностей не обойтись, и в поганом городишке Траутенау, где Штибер зашел в харчевню похлебать лукового супа, кто-то крикнул:
– Вот и собака Штибер… что он тут нюхает?
Его узнал коммивояжер, бывавший наездами в Берлине. Штибер перестал хлебать суп и подставил себя под удары кулаков. Когда его избили, а молитвенники с порнографией растащили, он отдался в руки австрийской полиции. Два верховых жандарма всю ночь напролет гнали его пешком до границы. На рубежах империи они развязали шпиону руки, повернули лицом на восход солнца и поддали сапогами под зад:
– Вот тебе сосиски с капустой! Беги запей их пивом…
Не унывая, Штибер прибыл в Берлин и попал на прием к Мольтке, которого просто очаровал своей осведомленностью.
– Ваш шпион – это чудо! – сказал он Бисмарку. – Мы узнали все, не прибегая к похищению документов венского генштаба… Просто удивительно!
– Я не держу плохих исполнителей, – ответил Бисмарк и поручил Штиберу приступить к созданию тайной полиции, пронизывающей все ткани внутренней жизни королевства.
– А я, как начальник тайной полиции, взываю к вашему благоразумию: носите пуленепробиваемый панцирь.
– Вы думаете… – неуверенно начал Бисмарк.
– Все так думают, – ответил Штибер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.