Текст книги "Восхождение. Кромвель"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 44 страниц)
Король на этот раз был растерян и сломлен. Благоразумие подсказало ему отказаться от той торжественной пышности, с которой он обыкновенно являлся в парламент. Утром третьего ноября он подплыл к Вестминстеру в простой лодке по Темзе, почти без свиты, в скромном наряде, намеренно избегая показываться на улицах Лондона, где толпа вместо привычных приветствий могла встретить его проклятиями и бранью: он, видимо, помнил о десяти тысячах подписей под петицией торговых и финансовых воротил. Открывая заседание палаты общин, он говорил нерешительно, произносил ни к чему не обязывавшие общие фразы, обещал рассмотреть те требования народа, которые в этот парламент принесли с собой представители нации. Однако он продолжал именовать шотландцев бунтовщиками и считал необходимым изгнать их из королевства, будто они не были его подданными. Мир ещё не был подписан, и не мира с шотландцами в первую очередь желали многие в Англии.
Его неискренняя, путаная, уклончивая речь была выслушана с холодным молчанием. С ответной речью выступил председатель палаты Уильям Лентолл. Как и было положено, она была полна лести и уверений в преданности представителей нации своему королю. Но и председатель не смог до конца выдержать этого дежурного тона, так накалена была обстановка в палате. Он закончил свою речь двумя просьбами. Во-первых, сказал он, королю следует даровать свободу слова членам парламента. Во-вторых, королю следует согласиться с теми реформами, которые парламент намерен представить ему в соответствии со своими старинными привилегиями.
Однако, едва король, не снискав ни громких приветствий, ни бурных аплодисментов, покинул сурово молчавший зал заседаний, вспыхнули бурные прения. И немудрено. Из пятисот одиннадцати избранных депутатов двести девяносто находились в оппозиции к королю, причем многие из них заседали ещё в предыдущем, Коротком парламенте и были непримиримы, а на стороне короля оказалось только двести двадцать один депутат. Большинство среди оппозиции принадлежало мелкому дворянству, тем сельским хозяевам, которые владели бывшими монастырскими землями и производили шерсть на вывоз и хлеб и мясо на внутренний рынок. К ним примыкало более шестидесяти юристов, выпускники Оксфорда, Кембриджа и Линкольн-Инна, в сущности, весь цвет тогдашней английской интеллигенции. Их поддерживали такие известные аристократы, как Бедфорд, Эссекс, Манчестер, Дигби и некоторые другие. Все они привезли в Лондон наказы, петиции и жалобы своих избирателей. Они действительно ощущали себя представителями народа и были крайне возбуждены.
Впрочем, и крайнего возбуждения было бы недостаточно для серьезных решений. Прибывшие из дальних, глухих уголков, сельские хозяева, торговцы, предприниматели одинаково чувствовали, одинаково мыслили, когда затрагивались их интересы, но были разъединены. Они могли возмущаться сколько угодно, они могли с утра до вечера изливать свой праведный гнев на голову короля, его министров и руководителей церкви, но всё это были только слова, всегда гневные, но часто пустые. Не привыкшие к открытой общественной жизни, не имевшие опыта в делах государства, они путались в выводах, слабо представляли себе выход из действительно сложного положения, уже походившего на тупик, и не были готовы к серьезным решениям.
Они нуждались в вожде, и вождь у них был. Снова Джон Пим встал во главе оппозиции. Он ещё потолстел, но его боевой дух укреплялся день ото дня. Он собирал вокруг себя самых преданных, самых мыслящих, самых непримиримых противников короля. Он направлял их во время заседаний, а после заседаний собирал их у себя на совет. Он жил в собственном доме недалеко от парламента. Здесь каждый день вместе с ним обедали в складчину Джон Гемпден, Артур Гезлриг, убежденный индепендент, и Оливер Сент-Джон, ученый юрист. К ним часто присоединялись Строд и Холлз, Файнес и Вэн, известные своими смелыми взглядами. Оливер Кромвель чувствовал себя здесь своим человеком, и недаром: среди представителей нации оказалось семнадцать его родственников и близких друзей, а Джон Гемпден был его двоюродным братом. Джон Пим обладал острым чутьем и был отличным оратором, Джон Гемпден был умней и находчивей, за что многие считали его истинным предводителем оппозиции. Под руководством этих двоих в столовой дома за Вестминстер-холлом во время обеда, в дружеской неторопливой беседе, пополам с шутками и житейскими новостями, вырабатывалась генеральная линия нападения на позиции короля и обсуждались решения, которые затем предлагались представителям нации. Оливер слушал, набирался ума и большей частью молчал. Джон Пим, ожидая нового блюда или попивая вино, не уставал повторять:
– Теперь мы должны держаться не того направления, какого держались в прошлом парламенте. Мы должны вымести палату снизу, мы должны смести всю ту паутину, которая висит сверху и по углам, чтобы в палате не разводилось пыли и грязи. Теперь у нас появилась возможность сделать страну счастливой, искоренить все обиды и вырвать причины, породившие их, если только все будут честно исполнять принятый на себя долг.
Джон Пим царил, потому что многие явились исполнить свой долг и вырвать обиды, нанесенные стране королем и его прихлебателями, в особенности Страффордом и архиепископом Лодом. Они горели жаждой как можно скорее увидеть обновленную Англию, а он только подливал масла в уже горевший огонь. Он был всегда впереди. Он вел за собой. Положение в стране ухудшилось до того, что он уже не просил, он обвинял и требовал перемен, однако его обвинения и требования не выходили за рамки законов. Английскую конституцию он считал лучшей в мире, хотя в действительности она была только единственной. Он твердо защищал монархический принцип, он только хотел, чтобы король признавал конституцию, уважал парламент и управлял, опираясь на одобрение представителей нации. Самое большее, что он предлагал: упрочить ту конституцию, которая сложилась веками, с непременным условием очистить её от тех наслоений и новшеств, которые в последнее время вводили Бекингем, Страффорд и менее значительные прихлебатели и советники короля.
Когда схлынула первая волна возмущения и накал первых, стихийно вспыхнувших речей стал остывать, именно он изложил продуманную программу, по которой должен был, по его мнению, работать парламент. Он определил три направления. Прежде всего, он напал на высокомерное, явно наплевательское отношение короля к прежним парламентам и потребовал в полном объеме восстановить его привилегии, как они понимались традицией. Затем он перечислил все попытки архиепископа Лода возвратить англиканскую веру в лоно католической церкви и призвал возвратиться к её первоначальным основам, также в духе традиций, принятых большинством англичан. Наконец он обрушился на произвольность и незаконность налогов, на корабельные деньги, на штрафы, на высокие пошлины, на аресты, нарушавшие Великую Хартию вольностей и потребовал гарантий как личной свободы каждого англичанина, так и свободы предпринимательства и торговли, для чего прежде всего необходимо обеспечить неприкосновенность прав частной собственности.
Его поддержали. Новая волна возмущения подхватила представителей нации. Каждый из них привез в Лондон петиции и жалобы своих избирателей, каждый из них спешил рассказать о бесчисленных злоупотреблениях в графствах, которых свидетелями они были сами. Речи этих сельских дворян не отличались ни богатством стиля, ни стройностью, зато в них громко звучали гнев и негодование того большинства, которое там, далеко, небольших городках и на фермах, заждалось гарантий личной свободы, свободы предпринимательства и вероисповедания.
Одним из ораторов был Оливер Кромвель. Его выступление врезалось в память Филиппа Уорика, кавалера, приверженца короля, легкомысленного представителя знати, привыкшего оценивать человека покроем камзола и лентой на шляпе, отчего его свидетельство вдвойне любопытно:
«Джентльмен, произносивший речь, был немалого роста и одет очень просто, в платье, сшитое домашним портным, в грубое и не особенно чистое белье, местами запачканное кровью; его шпага плотно прилегала к телу; голос – резкий, но глухой. Джентльмен так энергично орал и бранился, что его поведение значительно понизило мое уважение к собранию, позволявшему так с собой обращаться…»
Естественно, Филипп Уорик не обратил никакого внимания, по какому случаю этот джентльмен немалого роста орал и бранился, зато разглядел на его белье пятна и отчего-то решил, что это пятна крови. Иначе оценил Кромвеля менее предвзятый его современник:
«Рост его – средний, телосложение – крепкое, а голова таких размеров, что в ней мог поместиться большой запас всевозможных даров природы. Темперамент у него чрезвычайно горячий, но умеренный, в большей части случаев, благоразумием. По натуре он до женственности склонен к милосердию при виде любого несчастья. Хотя Бог лишил его сердце страха перед чем-либо, кроме Своего гнева, но вложил в его душу нежность к страдающим…»
Ещё один наблюдатель был явным образом покорен его красноречием, суровым и своеобычным:
«Когда Кромвель говорил в палате, то его слова всегда были проникнуты силой и мужеством, которые показывали, что он скорее мог убедить других, чем переубедиться сам. Его выражения были резки, мнения определенны, доказательства глубоки, серьезны, перемешаны с текстами Священного Писания, так что имели большой вес и сильно действовали на слушателей. Он убеждал свойством говорить страстно, но сдержанно и благодаря этому овладевал вниманием палаты, вел её за собой. Кто не находит в его речах ничего особенного, тот пусть судит по впечатлению, которое они производят на слушателей…»
С такой силой и резко, прибегая к просторечиям, резавшим ухо аристократа, часто приводя по памяти тексты Писания, он говорил о драматической судьбе торгового ученика Джона Лильберна. Это юноша был пуританин, проповедовал пуританство, вопреки запретам архиепископа Лода, и открыто распространял тайно отпечатанные трактаты, в которых отстаивалась свобода религиозных общин и выборы проповедников собранием верующих. Назначенные архиепископом Лодом судьи Звездной палаты присудили его к публичному бичеванию и тюремному заключения, на срок, какой "«заблагорассудится королю"» Он изложил эту историю так, будто в опасности была судьба государства. Она явилась для него символом того беззакония и произвола, которые неизбежны, если власть неподконтрольна парламенту. Он говорил всего лишь о судьбе одного несчастного юноши, почти мальчика, а в умах и сердцах его слушателей крепло убеждение в том, что убеждение в том, что только в парламенте, который созывается регулярно, по закону, а не из каприза, спасение Англии и англичан.
Выслушав эту необычную речь, граф Джордж Бристоль Дигби, спускаясь по лестнице, спросил своего случайного спутника:
– Кто этот человек? Он сегодня так горячо говорил. Я несколько раз видел его рядом с вами.
Его спутником оказался Джон Гемпден, приходившийся Оливеру двоюродным братом, который, естественно, знал его лучше других. Джон Гемпден ответил многозначительно:
– А, этот неряшливый малый, который никак не украсил свою речь? Так вот, если мы когда-нибудь порвем с королем, от чего Боже нас упаси, этот неряха станет одним из величайших людей!
Предсказание Джона Гемпдона начинало сбываться уже в те первые дни. Требование Кромвеля поддержали другие ораторы. Представители нации потребовали от короля освободить всех осужденных безвинно, не одного Джона Лильберна, имя которого было названо им, но и Джона Баствика, Генриха Бертона и Уильяма Принна. Они не успокоились до того счастливого дня, когда узники совести, избитые, изможденные, с отрезанными ушами, наконец получили свободу.
3Между тем поток петиций и жалоб всё возрастал. Казалось, вся Англия поднялась и кипела негодованием. Простые горожане, свободные крестьяне и арендаторы ехали и шли пешком в Лондон. Они приносили и сдавали в Вестминстер полные горя послания от своего округа, от своего города, от своего графства. В каждом послании обличались злоупотребления и беззакония короля, министров, лордов-наместников, шерифов, епископов и крупных землевладельцев. Каждое послание требовало справедливости и взывало о помощи. Духом обличения охвачен был Лондон. Каждый желающий мог стать оратором, взойти на кафедру или подняться на возвышение и предъявить обвинение своему притеснителю. Их выслушивали с полным доверием.
Представители нации оказались не в состоянии справиться с этим потоком. Для оглашения всех обличений не хватало времени заседаний. Тогда постановили создать более сорока комитетов и туда переправили весь этот поток народных страданий и слез. Оливер Кромвель был избран в комитет, который рассматривал бесчисленные земельные споры. Он тотчас возбудил дело об осушении болот. Осушенные земли, принадлежавшие жителям Сомерсхэма, близ Сент-Айвса, около тысячи акров, были огорожены и проданы графу Манчестеру без согласия общины. Изгороди были сломаны под барабанный бой возмущенными земледельцами. Теперь их представители явились к своему депутату и потребовали восстановить справедливость. Оливер не только с гневной речью выступил сам, но и привел на заседание комитета своих земляков и добился, чтобы им дали слово. Спокойствие тотчас было нарушено. Простые земледельцы из окрестностей Сент-Айвса выражали свои мысли почти так же коряво, как выражался сам Кромвель. Язык простого народа оскорбил председателя Хайда, как перед тем он оскорбил Филиппа Уоррика. Впоследствии граф Кларендон, советник и министр короля, ставший на досуге историком, передал атмосферу этого заседания со слов председателя Хайда, который под благовидным предлогом пытался либо закрыть заседание, либо решить дело в пользу графа Манчестера:
«Кромвель представил комитету подателей петиции и очень горячо выступил в поддержку их жалоб. Это весьма грубый народ. Они ругались и прерывали как докладчика, так и свидетелей, когда те говорили что-нибудь, что не нравилось им. Председатель должен был, наконец, остановить их и пригрозил штрафами и удалением из зала заседаний, если они продолжат мешать рассмотрению дела. Кромвель вступился за земляков и в резких выражениях попрекнул председателя в очевидном пристрастии, в запугивании свидетелей и истцов. Мистер Хайд обратился к комитету, который признал его вполне правым, что ещё более раздражило и без того озлобленного Кромвеля. Когда же лорд Мэндвил весьма скромно стал излагать обстоятельства дела, которого он был свидетелем, то Кромвель прерывал его и отвечал в высшей степени грубо, нахально, в выражениях, между джентльменами не допустимых. В конце концов председатель должен был призвать его к порядку и заявить, что если Кромвель будет продолжать вести себя так бурно и нагло, то он, мистер Хайд, должен будет закрыть заседание комитета и жаловаться на другой день парламенту…»
Сам Кромвель иначе оценивал свое поведение:
«Из двух величайших обязанностей, возложенных Богом на человека, первой является охрана религии и её проповедников, которым должны быть даны полная свобода и подобающее уважение, дабы они хранили правду Божию; второй обязанностью является охрана гражданской свободы и национальных интересов. Хотя эти последние и стоят на втором месте, однако после религии они суть величайшие блага, данные нам Господом Богом, так как лучше всяких скал ограждают наше земное существование. Если кто-нибудь признает интересы религии и национальности неважными, то я желал бы, чтобы моя душа навсегда отверглась от этого человека…»
В те дни многие разделяли это его убеждение. Постановлением представителей нации власть комитетов, которым поручалось рассматривать жалобы, не могла быть никем ограничена, никто не имел права противиться рассмотрению дел хотя бы молчанием, члены государственного совета были обязаны предоставлять им любые сведения. Представителей короля, уличенных в злоупотреблениях и беззакониях, нарекали преступниками и врагами народа. В каждом графстве составлялись целые списки тех, кого считали достойными столь презренного имени. В отличие от представителей короля, представители народа их не преследовали, не подвергали их никаким наказаниям. Эти списки отправлялись в парламент, и только парламент при малейшем подозрении в противодействии или в тайных кознях против него имел право подвергнуть виновного штрафу, конфискации имущества или тюремному заключению.
Ужас объял приверженцев короля, поскольку повинны в злоупотреблениях и беззакониях были многие. Их обвиняли со всех сторон, никто не брался или не решался их защищать. Король бездействовал, не зная, что предпринять, более надеясь на то, что в таком случае о нем позабудут. Судьи не решались выносить оправдательных приговоров тем, кого молва именовала врагами народа. Епископы в полном молчании взирали на то, как всюду упраздняются новшества, введенные архиепископом Лодом. Оксфордский епископ от волнений и страха скоропостижно скончался. Пуританские проповедники возвращались на церковные кафедры. Представителей власти пока что никто не преследовал, но власть сама собой перестала действовать на всей территории Англии.
4Однако гонения начались, и начались очень скоро. Король был беспомощен. На помощь себе он спешно призывал графа Страффорда, который всё ещё находился при армии в Йорке и спешно собирал улики против вождей оппозиции, вступивших в сношения с вождями шотландских повстанцев. Лондонские друзья предупреждали его, что представители нации уже образовали комитет для расследования его деятельности в Ирландии, что все видят в нем главного виновника постигнувших Англию бедствий, как прежде видели виновника в Бекингеме, и что по этой причине ему угрожает опасность, быть может, смертельная, если он возвратится. Он и сам понимал, что на карту поставлена его карьера, свобода, быть может, самая жизнь, и писал королю:
«Для вашего величества я буду там бесполезен, мое присутствие усилит опасность вашего положения и выдаст меня врагам. Позвольте мне удалиться в Ирландию, в армию, куда вам будет угодно: там я могу ещё вам пригодиться на что-нибудь и спасти себя от погибели, которая ожидает меня…»
Король метался в разные стороны, не имея понятия, что предпринять, королева понимала не больше, чем он, тем не менее она настаивала на возвращении Страффорда, едва ли представляя, на что вызывает его, и король вынужден был настаивать на своем:
«Я не могу обойтись здесь без ваших советов. Бояться вам нечего, это так же верно, как верно то, что я английский король, на вашей голове никто не посмеет тронуть и волоса…»
У Страффорда хватало ума сомневаться в твердости королевского слова, которое переменчивей английского снега, йоркские друзья удерживали его, однако он был решительный человек, под давлением опасности его энергия возрастала, он предполагал нанести удар первым, предъявив обвинение в государственной измене самым опасным вождям оппозиции, и девятого ноября прибыл в Лондон. Он тотчас явился в Уайтхолл на приме к королю. Король принял его ласково, с радостью неподдельной, согласился со всеми его предложениями и поклялся ещё раз, что не позволит его врагам разделаться с ним.
В самом деле, спасение было только в одном: Страффорд должен был выступить первым. В его распоряжении был всего один день, даже один этот вечер девятого ноября, пока представители нации ещё не узнали о его возвращении и не успели принять свои меры. В сущности, это был роковой, решающий день, и Страффорд его упустил. Видите ли, он был больной человек. Дорога от Йорка до Лондона его утомила. Его обычная лихорадка к нему возвратилась, и он провел в постели весь день десятого ноября, вместо того чтобы уже утром явиться в палату лордов, хотя бы в носилках, и произвести на них благоприятное впечатление если не уликами против вождей оппозиции, не своим красноречием, то своим болезненным видом.
В палате лордов он появился только утром одиннадцатого ноября и был принят с подобающей честью. Времени оставалось в обрез, но оно ещё было. Страффорд умудрился упустить и эти два-три часа. Он полагал, что ещё не располагает всеми уликами, и не стал предъявлять обвинение, которое могло стать для Джона Пима и его приверженцев роковым. Вместо этого он вскоре встал и отправился совещаться с королем в Уайтхолл. Какого совета ожидал он от короля, который сам нуждался в совете?!
Этого промедления было достаточно. Весть о том, что Страффорд вернулся, в несколько минут попала в нижнюю палату из верхней. Вскоре после полудня Пим вдруг поднялся и потребовал закрытого заседания по важному, не терпящему отлагательства делу. Галерея тотчас была очищена от праздно глазеющей публики, дверь заперта и ключ положен на стол председателя. Пим, тоже не располагавший всеми уликами, выступил с длинной речью, в которой пространно и ярко обрисовал общее положение в Англии, несмотря на то, что это положение всем давным-давно было известно. Он говорил о монополиях, о непомерных и произвольных налогах, о несправедливости судей, и несоразмерности наказаний, о жестокости палачей, о разорении честных скотоводов и производителей шерсти, о пустующих деревнях. Все видят, восклицал он, что неумелым управлением жители Англии доведены до крайности, их терпение подходит к концу. Тут он нашел нужным оговориться: он не собирается обвинять короля, ибо король не повинен в злоупотреблениях и беззакониях, которые он перечислил. О нет. Король добр, король набожен, король справедлив! В таком случае, кто виноват? Ясное дело, во всех злодеяниях виноваты дурные советники, которые втерлись в доверие и извратили благие повеления короля. И первый среди этих преступников, без сомнения, – первый министр, главнокомандующий, генерал-лейтенант Ирландии Томас Уентворт граф Страффорд. Куда бы его ни направил король, он всюду сеет несчастье, насилие, страх и страдания. Его действия всюду пагубны для Английского королевства, и в ту же минуту Джон Пим предъявил Томасу Уентворту графу Страффорду обвинение в государственной измене:
– На основании вышеизложенного я предлагаю без промедления представить палате лордов это обвинение Томаса Уентворта графа Страффорда. Предлагаю на всё время ведения следствия заключить его под стражу как государственного преступника.
Один Люциус Кери Фокленд решился ему возразить, предложив отложить дебаты и провести расследование по этому действительно важному делу. Джон Пим с должной твердостью ему возразил:
– Малейшее промедление испортит всё. Если граф успеет договориться с королем, парламент будет распущен. К тому же мы не судим, мы лишь обвиняем.
Обсуждение началось. Депутаты один за другим возмущались действиями Страффорда в Ирландии и на посту председателя Государственного совета. Битых пять часов ушло на эти уже не имевшие никакого значения разглагольствования, однако Страффорд умудрился упустить и это, последнее время, отпущенное ему милосердной судьбой. Битых пять часов он провел в не имевших никакого значения разглагольствованиях у короля.
Пим первым сообразил, что понапрасну уходит драгоценное время. Он поднялся и во главе трехсот депутатов, поддержавших его, вышел из зала. Перед решеткой палаты лордов стояла толпа, прослышавшая о том, что в парламенте происходит что-то из ряда вон выходящее. Представители нации молча прошли сквозь нее и вступили в зал заседаний верхней палаты. Пим и тут предложил запереть дверь, и, когда его предложение было исполнено, без колебаний и громко предъявил обвинение в государственной измене Томасу Уентворту графу Страффорду. Прирожденные аристократы, заседавшие в верхней палате, презирали этого выскочку и, тоже без колебаний, поддержали выдвинутое им обвинение, не понимая в этот момент, что за этим обвинением последуют и другие. Тогда Пим потребовал заключить обвиняемого под стражу на время, которое понадобится на установленное законом расследование, из чего следовало, что у обвинителей не было на руках никаких доказательств. Тем не менее лорды утвердили арест.
Только теперь Страффорду стало известно то, о чем давно догадывались лондонские зеваки. Не умея атаковать, он решился с достоинством выдержать атаку противника. Он поднялся и вежливо сказал королю:
– Пойду взглянуть в лицо моим обвинителям.
Однако взглянуть в лицо обвинителям оказалось непросто. Дверь была заперта. Он с возмущением в нее постучался. Пристав, так называемый хранитель Черного жезла, не торопился ему открывать. Он начал браниться. Когда же ему наконец отворили, он весело, как ни в чем не бывало вступил в зал заседаний и направился к своему обычному месту, тогда как ему оставалось только ввести сюда гвардию и немедленно арестовать вождей оппозиции как бунтовщиков и смутьянов. Ему тотчас указали, как жестоко он заблуждался, рассчитывая устранить опасность ареста веселостью. Его встретили шумом. Раздались голоса:
– Вон! Вон!
Страффорд остановился. Он не знал, как ему поступить. Он ещё мог пройти на свое место, потребовать, чтобы обвинения были предъявлены ему лично, поскольку он не первый встречный, а лорд, и попробовать публично себя защитить. У него не достало на это решимости. Он отступил и молча покинул зал заседаний. Больше того, он не бросился к королю, не потребовал указ о разгоне парламента, который король дал бы ему с облегчением и с большим удовольствием, не направил в Вестминстер гвардейцев, чтобы они, не теряя минуты, исполнили этот указ. Вместо того чтобы гордо и прямо взглянуть в лицо своим обвинителям, как только что напыщенно пообещал королю, он остался униженно ждать у закрытых дверей и тем подписал себе обвинительный приговор.
Целый час совещались лорды и представители нации, и целый час он смиренно ждал с потупленной головой. Час спустя его позвали в зал заседаний, приказали встать у решетки и пасть на колено. Он встал, где указано, и коленопреклоненным выслушал слова председателя: палата лордов утвердила постановление нижней палаты и согласилась, по её предложение, заточить его в Тауэр. Только теперь Страффорд попытался опровергнуть все обрушенные на него обвинения, однако ему, как и следовало, не дали говорить. Стража явилась. Первый министр, главнокомандующий, генерал-лейтенант Ирландии, ещё вчера ворочавший судьбами двух, даже трех государств, еще до наступления вечера оказался в каменном мешке самой суровой, самой мрачной тюрьмы королевства. Вскоре он писал оттуда жене:
«Несмотря на то, что против меня были приняты все возможные строгие меры, какие злоба и коварство только могут придумать, душой я спокоен и верю твердо, что Бог от дальнейших бедствий избавит меня. Чем больше я вдумываюсь в мое положение, тем больше надеюсь и верю, что жизнь моя не может быть в опасности, если на земле ещё остались справедливость и честь. Что же касается каких-либо иных неприятностей, то время загладит ими оставленный след. Поэтому не отчаивайтесь, заботьтесь о доме и детях, молитесь за меня, верьте, что избавление так же неожиданно придет к нам, как неожиданно разразился этот удар, который, надеюсь, сделает нас только лучше и возвеличит перед Богом и перед людьми…»
Он недолго ждал, чтобы проверить, остались ли на земле справедливость и честь. Король, дважды, трижды дававший свое королевское слово, что ни один волос не упадет с его головы, промолчал и тем окончательно развязал руки представителям нации. Тайному комитету, наделенному неограниченной властью было поручено исследовать всю жизнь Томаса Уентворта графа Страффорда и обнаружить доказательства государственной измены в каждом его слове, в каждом совете, который он давал королю, независимо от того, были или не были приняты королем эти советы. Другой комитет с той же задачей был создан в Ирландии. Поощренные таким поворотом событий, вожди шотландских повстанцев обратились к английскому парламенту с декларацией, в которой клялись оставить свои войска на территории Англии до тех пор, пока их заклятому врагу не воздадут по заслугам. Обвинение в государственной измене было предъявлено Джорджу Редклифу, помощнику Страффорда, лорду-хранителю печати Джону Фордвичу Финчу и государственному секретарю Френсису Уиндбанку. Френсис Уиндбанк без лишних раздумий бежал. Джон Фордвич Финч был вызван в парламент и произнес там в свою защиту речь, прибегнув к самым униженным выражениям. Его отпустили и дали время бежать. Говорили, будто бегство министров спровоцировали сами вожди оппозиции, Пим и Гемпден, в расчете на то, что именно бегство без судебного разбирательства, на котором им было нечего предъявить, будет свидетельствовать против них.
Они готовы были преследовать лишь главных виновником неурядиц. После дел государственных настала очередь дел церковных. За арестом Страффорда последовал арест архиепископа Уильяма Лода, ненавистного всем пуританам. Архиепископ Уильям Лод был искренне удивлен. Он был непоколебимо тверд в своих убеждениях. Он не понимал, в чем его обвиняют. Он не понимал даже того, что кто-то может иметь основания его обвинить. Призванный на заседание представителей нации, он воскликнул с изумленным лицом:
– Ни один член нижней палаты не может считать меня изменником в глубине своего сердца!
Граф Эссекс нашел его слова обидными для всех членов парламента и потребовал извинений. Архиепископ Уильям Лод, сбитый с толку этой нелепостью, тотчас принес извинения, и просил почтенное собрание только о том, чтобы его судили по старинным обычаям, которых издавна придерживался английский парламент. Он и тут не нашел понимания. Лорд Сэй возмутился, что кто бы то ни было, тем более церковная власть, смеет предписывать свои правила представителям нации, которые, стало быть, в таком случае сами становятся высшим законом. Архиепископ Уильям Лод смешался, не нашел ничего возразить и умолк. В состоянии полного недоумения его и вывела стража.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.