Текст книги "Последнее безумное поколение"
Автор книги: Валерий Попов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
За тоннелем горы стали разглаживаться, а море – уходить, и электричка катила по ровному месту; рельсы, рельсы, посыпанный пылью асфальт.
Адлер. От Адлера снова стали набираться горы, сначала вдали, на горизонте, понемножку. В вагоне стоял громкий разговор, почти крик, хоть и по-русски, но с необычным нажимом, напором к концу фразы. Грузины. Их становилось все больше. Черные блестящие глаза, широкие плоские кепки. Электричка переехала через мутную речку Псоу, границу России и Грузии, и гул в вагоне тут же сменился, все перешли с русского на грузинский. Я не раз переезжал эту реку в ту и другую сторону и каждый раз замечал этот эффект: туда – с русского на грузинский, обратно – с грузинского на русский, на половине фразы, на половине слова, на половине звука.
В электричке появились двое загорелых небритых нищих. Они трясли порванной соломенной шляпой, при этом на них временами нападал сильный смех, и они хохотали, прислонившись друг к другу спинами, а потом двигались дальше, насупившись, сдерживаясь, и вдруг снова прыскали и, приоткрыв рты с пленками слюны, снова весело хохотали, что довольно-таки странно для нищих.
Никто, однако, не удивлялся, и многие давали им деньги. Становилось между тем жарко, солнце через стекла нагрело электричку.
«Надо выйти», – подумал я.
Тем временем электричка остановилась, как раз между двух тоннелей, хвост только что вылез, а нос уже увяз в следующем. Гагра. Выйти и смотреть, как поднимается вверх земной шар, покрытый густым лесом, и уходит в пар, в неясность.
За резными деревянными домами стоял белый заборчик и за ним – медицинский пляж. Я уплыл от него далеко и там развернулся, увидел над берегом запутанную зеленую стену и в ней высоко – большой деревянный циферблат.
Я направился к нему по хрустящей теннисной площадке, по широкой спокойной лестнице. Возле циферблата была дверца, вроде как для кукушки, а за ней путаница витых лестничек, обвивающих друг друга и ведущих в огромный сумрачный зал ресторана «Гагрипш». Там я чуть не свалился от запахов мяса, перца, вина и дыма.
Я тут же сел за столик и для начала попросил принести хаши. Съев это хаши, я тут же заказал суп пити, и его сразу вывернули из потного горшочка – баранина, мясной сок, горошек, лук, перец.
Еще мне поставили вымытую и вытертую бутылку коньяка с размокшей и сползшей этикеткой.
Тут я решил вымыть руки, но так и не нашел, где бы сделать это, и, вернувшись, увидел за своим столом трех грузин, евших мой суп и разливающих по рюмкам коньяк.
– Можно? – спросил я, подходя и берясь за спинку стула.
– Конечно, – закричали они наперебой, – конечно можно! Садись!
– Выпьешь с нами? – предложили они.
– Пожалуй! – сказал я с иронией, совершенно ими не замеченной.
– Между прочим, это мой коньяк, – добавил я, потеряв всякую надежду уколоть их намеками.
– О! – закричали они. – Прости!
И появились на столе еще три такие же бутылки, тяжелая бутыль шампанского и целый хоровод супов, от пара которых у нас запотели наручные часы.
Между тем набирался народ, и оркестр в нише начал играть – сначала, часа два, тихо, а потом все острей и азартней, и все повскакали с мест, и началась общая пляска, с бегом на носках по залу, с быстрым выставлением рук в одну линию вдоль плеч, хрипами и свистами, глухими хлопками в такт. И все было прекрасно, и только в конце вечера один молодой, по-старинному красивый грузин, которого я толкнул, пообещал меня порезать, и хоть я, наверное, заслужил это, мне все-таки не было страшно – я знал, что, уж если он сказал это, произнес, значит, ничего такого не будет. Как говорится, если услышал выстрел, значит, эта пуля тебя уже не убьет.
И действительно, когда утром я встретил его на пляже, он помахал мне рукой, засмеялся и прокричал:
– Прости, дорогой, никак! Я с этим делом уже десятерым задолжал.
И я его, конечно, простил. После этого он поехал на лодке, и на виду всего пляжа устроил драку веслами с ребятами из соседней лодки, и его лодка перевернулась, и утонула его зеленая нейлоновая рубашка, и сами они все изрядно нахлебались, и побывали под лодкой и на дне, и, когда вышли, вдруг обнялись и пошли под душ. И я понял, что такой случай, который у нас бы расценивался как нечто ужасное, повод для долгих мучений и обид, для них – так, развлечение на пляже.
И еще – старый седой грузин, который стоял в столовой на выдаче вторых и на каждый звон падающей тарелки кричал:
– Так ее! Бей! Круши!
А на жалобы о малом весе порций мяса вдруг начинал метать на тарелку жалобщика кусок за куском с криком:
– На, поешь вволю, поешь на здоровье, не жалко!
– Послушайте, – спросил я, – чего вы такой веселый? Получаете много?
– Да, – сказал он, – девяносто рублей. Да еще за бой посуды вычитают. Так что прилично.
– Но зато у вас сад, наверное, лавровый лист?
– Лавр – хорошее дерево. Только нет у меня, замерзло.
Он засмеялся и ушел, еще раз утвердив меня в мысли, что на одни и те же деньги можно жить и богато и бедно. И что живут они, и никаких исключительных причин для радости у них нет, и веселы они от тех же самых причин, от которых мы так грустны.
Потом я оказался совсем уже в пекле, и электричка, немного проехав по этой жаре, вдруг остановилась в нерешительности, словно спрашивая:
– Что, неужели дальше?
Потом дергалась, немножко ехала и снова вопросительно останавливалась. В вагоне все разомлели, блаженствовали.
Появились два контролера в расстегнутых кителях, по телу их стекал пот, холодные щипцы они прижимали к щекам и губам. В вагон они не вошли, сели на резные ступеньки и тихо плыли над самой землей.
Вот простая облупленная будочка, на ней табличка с веселыми червячками – названием по-грузински. Сверху спускается деревянный желоб, по нему стекает мыльная вода, и под ней растут из земли большие полированные листья банана. Дальше подымаются горы, уходят в облака, и уже там, где по всем статьям должно быть небо, вдруг открывается лиловая или фиолетовая плоскость, и на ней еще что-то происходит. Но жара – я вам скажу! Из крана в полотне хлещет холодная вода, я подбегаю, и она уже течет по мне, я уезжаю, но она впиталась в рубашку, трясется капельками на волосах.
Южнее, южнее!
В Сухуми по улице шла высохшая старушка, вся обернутая в черную марлю, и старик, тоже весь в черном, с лицом, слегка задранным кверху кепкой. На груди у них круглые фотографии с изображением умерших родных. Они идут быстро, их лица и тела сухи, в них нет ничего лишнего.
Я купил в магазине, обвешанном липучкой, длинный, как палка, белый пресный батон и, грызя его, поехал дальше.
В Батуми тучи лежали прямо в городе, было пасмурно, тепло и влажно. Выше деревьев и домов стоял мой корабль, починенный, излеченный мной. Вода, наполнившая бухту, была светло-зеленая, прозрачная, и получалось так, словно свет шел из нее. Я сидел в деревянном полузатонувшем в этой воде ресторане и пил дешевое сухое вино, а вокруг кричали что-то непонятное аджарцы, они были светлее и добродушнее абхазцев. Потом они встали и под руководством метрдотеля, рыжего краснолицего человека, стали раскачивать ресторан, шлепая им о воду.
Насколько их легкомыслие серьезнее нашего глубокомыслия! Как много мелкого, занудного слетает с нас в этой стране!
По набережной ехал старик на ржавом велосипеде и, морщась, толкал рукой свое больное колено, чтобы нажать на педаль.
Над домом висела вывеска: «Смешанные товары». Кто же, интересно, их смешал?
В порт по широкой дуге входил маленький катер «Бесстрашный». Ну ладно, бесстрашный. А чего, собственно, бояться?
Глава 5
Однажды я возвращался после трехдневного отсутствия, предвкушая домашний уют. На работу я уже не ездил. Писал… Вышел из лифта. Привет – от кого? Дверь в квартиру выбита и валяется на полу. По известке, вылетевшей вместе с дверью, я прошел в туалет. Так и есть. Фанерная стенка рядом с унитазом была пробита молодецким ударом, видна была осклизлая вертикальная труба и красный рычаг на ней, перекрывший воду. Протечка устранена! Трещина в главном сантехническом устройстве, впрочем, осталась. Треснул бачок. Точнее, он треснул еще тогда, когда мы с добровольцем-волонтером вытаскивали это сооружение из магазина – считалось, что прежнее морально устарело. Мораль в сантехнике – не всегда верный компас. Прежний стоял, как глыба, десять лет. Прощание Вещего Олега с конем. А новый конь, как и положено, тут же подвел – выскользнул и ударился о ступеньку бачком, через А. «Замажем щель, мертво будет!» – заговорил волонтер, испугавшись, что его порыв («Дай помогу!») не будет оплачен. «Мертво! – сказал он, установив сооружение и замазав щель. – Включай воду!» Эта торжественная миссия поручалась мне как ответственному лицу. «Гляди, сухо!» – через пару минут он провел туалетной бумагой по кафелю. (Сухо в основном было у него в глотке!) И, получив мзду, он немедленно скрылся. «Гляди – мокро!» – сказал бы я ему сейчас. Но он, оставив, правда, замазку, исчез. Ведь знал же я, что подтекает, но плакать, как дева у разбитого кувшина, не стал. Надо было, уходя, повернуть стоп-кран. Но ты же умчался в упоении. А вода вырвалась на свободу! Теперь ей свободы век не видать… Перекрыто. Бачок-то расколот. И чаю не попить! Аварийщики сделали свое дело. Все остальное – дело мое.
Я уже ходил в ЖЭК, к Ирине Евгеньевне, с просьбой поставить мне новый бачок.
– Ничего нет у нас! – уныло говорила она.
– А где есть?
– У начальства.
– А где начальство?
– Отъехало!
На пятый примерно раз она мне сказала:
– Попробуйте все же поймать Бориса Геннадьевича. Он сказал, что знает вас. Как облупленного! – она уже дерзко глянула на меня.
«Кто же меня так „облупил“? – думал я. – Друзей с подобными полномочиями что-то не помню».
И вот перекрыли воду. Живи! Я пытался поставить дверь вертикально, но она, картонная душа, после удара сделалось мягкой и изгибалась, как женщина. Я бережно положил ее на пол. Какое-то странное спокойствие находит на меня вдруг в критические минуты, как на других ярость. Повесил в открывшийся проем полупрозрачную занавеску из ванной, предварительно заляпав ее известкой. Зачем? Как зачем? Все поймут, что ремонт – а на ремонт вряд ли кто посягнет. Если что украдут, первым делом – пачку книг моего сочинения в коридоре, но тут я целиком за. И я прилег отдохнуть.
Но вдруг я услышал шаги. И голоса. Воры? Пожаловали все-таки! Мужчина и женщина. Я приблизился и изумился: мужик, распатронив пачку, листал мою книгу. Как Белинского и Гоголя! Уже за это я был готов его обнять. Однако он почему-то не смотрел на меня, хотя я уже приблизился, а общался только с женщиной, мне знакомой.
– Вот так вот, Ирина Евгеньевна, настоящие люди живут – не то что мы, жлобы, понаставили себе дверей!
Скрип туалетной двери.
– И вода перекрыта у них. И хоть бы что. Духовность! Учитесь!
И мы наконец-то сошлись вплотную.
– Страфствуйте! – произнес тип с мятой рожей, в пенсне.
– Все! Я ухожу! – вдруг встрепенулась женщина.
– Тафайте-тафайте! Ступайте!
Зачем он так уродует речь? Куражится?
– Но чтобы завтра утром тут были рабочие! Вам ясно? – рявкнул вдруг на Ирину Евгеньевну.
Что-то я понял…
– Ну что, зверюга беспартийная? Узнал наконец?
Мы обнялись.
– Друг детства, па-анимаешь? – произнес Борис, опять кого-то изображая. Клоун. Но с полномочиями явно.
– У тебя этих друзей как собак! – Ирина Евгеньевна, изможденная особа, направилась к выходу.
– Тафайте-тафайте! – он помахал пальчиками и вдруг сменил тон на суровый: – Конины принеси. Много!
Ирина надменно ушла. Мы смотрели друг на друга. Да, жизнь потрепала его. А кого не потрепала?
– Так, значит, ты не на Шкапина сейчас? – Я начал восстанавливать «духовные скрепы».
Но ответа нет. Не отвечать на вопрос – признак крайней самонадеянности.
– Чайку пока? Только вот воды нет! – хитро, как мне кажется, зашел я.
Никакого отзвука.
– У тебя мебели как в монгольской юрте!
Оскорбление?
– Только у них на каждой полке стоит наш приемник «Рекорд». Батарейки кончаются – покупают вместе с приемником!
– Ты там бывал?
Не ответив, он вдруг снял заднюю картонную спинку приемника и запустил туда пальцы. И вдруг бархатные напевы джаза полились.
– О! – обрадовался я.
– А ты думал, я эту пилораму поставлю, попсу? – улыбка у него, как прежде, – железная. Хотя очки придают интеллигентности.
– Где я только ни бывал! – он начал, кажется, отвечать на вопросы. – Всю Камчатку облевал, пока по-настоящему пить научился!
– Да ты вроде умел.
– Да это так! Детские слезы!
– А что ты там еще делал, на Камчатке, кроме как блевал?
– Служил! – строго произнес он. Мол, с этим не шутят.
– А как ты меня нашел? – вырвалось у меня.
– Элементарно, Ватсон! Сводки аварийщиков регулярно просматриваю.
– Дела делаешь?
– На Камчатке майор Латыпов всему меня научил. Процесс разоружения! Приходят бабки на уничтожение ядерных наших головок… Майор Латыпов строит виллу и корт. Указание сверху – принять на должном уровне комиссию ООН! У Латыпова – шикарная яхта!
– А у тебя что?
– Да нам бы лишь портянки мадаполамовые! Мы народ простой!
На тему бачка никак было не выйти – не та глубина.
Ирина принесла кипящий чайник. Я обрадовался: вода пошла.
– У соседей налила, – пояснила Ирина.
В лице гостя ничто не дрогнуло.
– Помнишь, как мы в Сочи ураганили? – растроганно произнес он.
– Ну не в полном составе… частично, – я попытался пресечь этот вечер воспоминаний.
– Спасибо Чупахину – сделал мне Монголию! – сказал он.
– А Камчатку?
– Уж Камчатку я сам! – Хлопнул себя по животу, гладил по кругу. Надолго в гости пришел.
Единственный способ выйти из абсурда – напиться, понял я.
Наутро я проснулся от звука льющейся воды. Кинулся к туалету. Из него выходил, сияя зубным железом, Борис.
– Бачок заменил! – воскликнул я.
– Но я ше не волшепник! Замазку нашел.
Что мне гарантировано, понял я, – это его дружба. Все остальное туманно. Жизнь шла теперь так: что-то грузили, потом выносили. Пыль в воздухе не переводилась. Призрак работы? Яхты и виллы, как у майора Латыпова, у меня не завелись. Склад стройматериалов – да. То ли украденных, то ли придержанных до поры. Без моей двери, дошло до меня, заносить-выносить было удобно, и в этом все «счастье» моей квартиры. «Ремонт для своих» – это многоходовка, открывающая возможности, – но не для жильца. Чувствую, школа майора Латыпова, счастливая для Бориса, для меня окажется роковой. «Просто так делать ничего нельзя! Все должно быть предельно запутано!» – вот ее основа. Все, что появлялось, и даже мне нравилось, объявлялось недостойным моих стен. Когда я на что-то показывал пальцем – на кону сразу же оказывалась наша дружба. Лучший инструмент!
– За кого ты меня держишь? Чтобы я эту хадость поставил тебе? – спрашивал Борис.
Изменение букв в словах было у него признаком особой доверительности.
– Ну а что достойно меня? Где оно? – Я уже готов был сорвать маску друга.
– Но не эту ж финскую лабуду я тебе поставлю? – произносил он. – С фами никто не сядет за стол! И п-п-польше меня не оп-пи-шайте! – горестно вешал свой клюв.
Моральный гнет – главный тут метод.
– Унитаз тебе? Любой? Все! Ухожу! – Уход, потом возвращение. – Ты пойми, я хочу сделать тебе заподлицо… как я у одного чудака в Москве видел!
Какой-то тут полигон мечт. Но жить – невозможно.
– А вот это вроде бы ничего? – Я расковыривал какую-то иностранную упаковку.
– Это? – Ухмылка – Это очень даже «чего»! Но пойми, я на друзьях не поднимаюсь. Слава богу, есть на ком подняться.
На мне он «подняться» не может, а «опускаться» не хочет. Какой-то моральный тупик. Бездверье мое его устраивало – мог ночью вкрасться с Ириной Евгеньевной или еще с кем.
– Не позорь меня! – говорил он, когда я указывал на проплывающий мимо сантехнический шедевр. – Это ты серьезно?
Видимо, в Каррарских горах по рисунку Микеланджело шла круглосуточная работа по созданию чего-то достойного меня. Но терпение мое вышло. Кроме того, я заметил, что в парадной кипит довольно активная жизнь. Похоже, что всем по лестнице он бойко ставит эту «финскую лабуду», и далеко не даром, а этическое и эстетическое прибежище он находит только у меня. На мне своеобразный «пояс невинности», которого нет больше ни у кого. Но мне он надоел. Однажды через проем бывшей двери я увидел, как какой-то крепкий мужик в стройодежде тащил вниз «толчок» вместе с бачком. Причем в отличнейшем состоянии – видно, ждала пригожая домохозяйка.
– Стоп? Куда?
– А тебе что? Выносим старое.
– Занеси-ка ко мне!
– Не. Нельзя. Шеф все увозит. И потом это дробит. И финнам толкает, за валюту.
– А им зачем?
– Международная экологическая программа по вывозу мусора. Бой дороже идет, чем цельное.
– Да-а. Интересно. Но этот мне дай! Вот, – я вынул купюру, – а с шефом договорюсь. Он у меня это… столуется… диванится. Даже не знаю что.
– А-а-а. Он нам говорил, что тут живет кореш его лепший. Уважает вас.
– Поэтому у меня все разрушено. Поставишь эту систему – получишь еще.
– Но ведь старье же! – засомневался он.
– Для меня это счастье. Вставляй.
– Да. Понял. Он простого не любит! – сказал монтер.
– Зато я обожаю!
Вынужденно.
– А двери нет? – говорю.
– Почему нет? Я как раз собирался выносить ее. В отличном состоянии. Там хозяйка рачительная.
– Неси!
И в нашем тупике наконец праздник. Но скромный, как любим мы… И дверь как влитая. Спокойно вздохнул.
– А это, – показал на треснувшее, – можешь отдать на бой.
Успех! Хотя с приближением вечера я чувствовал все большее волнение. Борис же идет фактически в святыню, вместилище нашей старой дружбы, – и вдруг увидит новую (но старую) дверь, которую хотели уже вывозить… И она у меня, его давнего друга! Повернется и уйдет, чтобы никогда больше не видеть меня, предавшего дружбу ради дешевого компромисса?
Или войдет гордо, скажет:
– Ну вот, видишь – сделали все-таки, как обещал.
Или появится с топором, чтобы вынести дверь: «Ну что ты меня позоришь?» Вот тут он столкнется, клянусь, с серьезным физическим сопротивлением. И «спецоборудование» не отдам. Стоит наконец, а пропустил бы минуту – и оно подверглось бы бою…
Шаги!.. Естественно, немая сцена у двери… Ну что? К счастью, он выбрал средний вариант – умеренный. Возможно, устал, возможно, пожалел старого друга, которого чуть не оставил без всего. Выбрал терпимость, то есть толерантность, говоря по-нынешнему – отнесся с терпимостью к моему старому новому оборудованию. В общении напирал на дружбу и алкоголь, из чего я сделал вывод, что эта наша встреча – последняя. База переезжает? Весь наш дом «обут» в новое, кроме, разумеется, меня? Правильная песня – «Дружба всего дороже»! И трудней? Или захочет продлить нашу дружбу и окучить еще и соседний подъезд, «подняться» еще? Или он уже окучил весь дом? И только я, благодаря нашей отчаянной дружбе, один остался без нового? Да. В этот раз дружба зашкалила.
– Только ты не урагань больше! – напутствовал меня он, хотя уходил, кажется, вовсе не я. – Здоровье погубишь!
Значит, обул-таки весь дом. И больше не увидимся. А сейчас, должно быть, пойдет в церковь.
– Так я могу и не пить, – произнес я.
– Тавайте-тафайте… Рассказывайте!
– Спокойно! – Я вылил коньяк в цветок.
Друг обомлел.
– Я, в общем-то, притворялся… ради дружбы, – подытожил я.
Он смотрел на меня, сощурившись и оскалив железный рот. Вставил бы себе наконец что-то финское…
– Да-а, – процедил он, – вы у нас такой.
– Да. Немножко такой.
И дошло до откровенности.
– Да. Сделал ты меня! Поставил на место!
– Я просто поставил дверь. Самостоятельно… А ты мне друг!
– Друг-паук, – пробормотал он.
Не только обижался, но и каялся. Бурный процесс.
– Мы поняли, – смиренно произнес он. – Будем робко стучаться.
Да хотелось бы!
Мы сидели на кухне.
– Может, пройдем в комнату?
Чуть не добавил «Раз уж ты здесь»…
– Ну зачем же? – воспротивился он. – Наше место у сортира!
Я пытался его утешить, но он ушел, глубоко уязвленный. Да. Сделал я его. Но победа чисто моральная.
– Да. Но я отлично помню, что за мной долг! – сказал он уходя.
Это как раз самое тревожное. Потом говорят, было дело: сантехника эта, оказывается, предназначалась международной гостинице. Вызывали чуть не всех жильцов нашего дома. Кроме меня. Дружба спасла.
Глава 6
С прежним, считай, покончено. Новая жизнь! Я даже переехал в центр, на Большую Морскую, но года через четыре столкнулся с ним там. Судя по направлению, он из Союза художников шел. «Англетер», «Астория», что дальше стоят – не его «сайз», как он выражался. Кого он сейчас «окучивает» (причем с искренним поклонением)? Обставляет сантехникой – и «обставляет» в смысле «дурит»? Какого-нибудь художника, академика? Укол ревности.
– Ну что, зверюга? Тема «Друг-сантехник» больше не звучит?
Растерялся я. Ответишь и утвердительно, и отрицательно («Нет-нет, звучит!») – равно обидишь. Человек, видно, духовно поднялся.
И я верно ответил:
– Все! – И даже по плечу его похлопал. Не слишком ли нагло? – Да какой ты сантехник? Ты… черт!
Такая трактовка его устраивала. Самодовольно похохатывал.
– Я сам закрыл тему, заметь. Вот к художникам притулился.
– Во, молодец!
Сфера, слава богу, далекая. Хотя территориально лежит близко.
– Рисуешь?
– Леплю. Привык, понимаешь, руками что-то делать. А поедем? Накатим.
– Ну это можно и здесь, – забормотал я.
– Не в этом дело! Этому я у тебя научился – прикидываться, что пьешь! – Хохотнул. И наконец ответно постучал по плечу. – Покажу творческую базу!
Да. Тут уж действительно трудно устоять.
И через полчаса мы были в глухом, но уютном углу Васильевского острова. Возле просевшего особняка в два этажа.
– Вот, хижина наша.
Место приятное. Высокие сугробы. Двухэтажные старые дома. Столбы дыма в розовых лучах до самого неба. Мороз! Жадно вдохнул. Хорошо, что я хоть так вырвался в зиму!
– Заходи!
Вход прямо под аркой. Продавленная лестница с вытертыми посередине ступенями. Медный звонок. Волшебная трель.
Открыла Ирина Евгеньевна! Злобно ушла внутрь. Видимо, прежним нашим сотрудничеством не очень довольно была. Старинная гостиная, дряхлая, позапрошлый век.
– Ну и какой академик тут… лепил? – вырвалось у меня. Чуть было не сказал «лежал». И угадал, в общем.
– Да тут он… в больничке сейчас!
Огляделся. Следы ремонта вокруг. Но незаконченного. Узнаю стиль!
– И как он себя чувствует сейчас?
– Та… плохофато! – Как обычно, кривляется, чувствуя неловкость.
Да уж. Ремонт его не каждый переживет.
– Да! – заговорил Борис. – Мы тут с Евгением Проклычем ураганили. Натурщиц пялили. Работниц торговли, как советской, так и нет.
Где-то рядом (в кухне?) что-то разбилось. Чашка?
– Та-а! Не люпит Ирина Евгеньевна меня!
– Почему?
– Неизфестт-но. Но она т-точ его!
Сколько ж, интересно, длится этот ремонт? Борис любит доводить все до конца. Вовремя же я соскочил, поставил дверь! Правильно про меня мама сказала: «Валерка умеет пить». А то бы я тоже сейчас лежал неизвестно где.
– Ну все! Рапотать, рапотать! – залопотал он. – Мы много всег-та рап-потали! Прой-тем-те!
Снова волнуется. И заплетается. Маленькая дверка открывается с трудом. Рама просела. Да-а. Нашему богатырю тут хватит работы! Ремонт затяжной.
– Вот… это мастерская его!
– А что же его… потенциальная вдова?
– А вдовы не имеют отношения к мастерским! – оскалился. – И от него отреклась. Окопалась в квартире.
– А ты, значит, здесь.
– Держим оборону. Голодных много.
– А где шедевры его?
В темноте на полках виднелись лишь обрубки, торсы без рук и ног.
– Захадка! – Развел Борис корявые свои пальцы. – Говорят, в провинциальных музеях. Больше преподавал. Ну и… передавал… таким обалдуям, как я! – Уронил голову. – Вон – бюст Дзержинского там. Но – обскакали его. Конкурс, как он сам выразился, просрал!
Да… Очутился я в каком-то гнезде реакции. Мама наставляла: «Валерка умеет пить». Прости…
– Холодно здесь! – поежился я, надеясь слинять.
– Да окна огромные! – Борис вздохнул. Он тоже тут явно не на курорте.
– Ну все! – проговорил я. – Надо или уходить отсюда, или…
– Что? – Борис упал духом.
– Или печку топить! – увидел я ее.
– Спасибо за совет! – Он картинно поклонился.
Отличная изразцовая печь! Жили люди. Борис стал с хрустом ломать щепки, разжег их… Помню, как я любил у печки сидеть.
– Это что?
Озарилось какое-то изделие, накрытое тряпкой.
– Это я голову Евгения Проклыча лепил. Но он в последний день все смазать велел. Да, честно говоря, выглядел он уже не очень.
– Что, настолько похоже было, что испугался?
– Да вроде так.
– Значит, сходства не отрицал?
Он пожал плечом.
Теперь, чувствую, я свою голову подставлю.
– А давай я тебя вылеплю, – произнес он.
– Почему?
– Да потому что ты первый мой друг! Жизнь мою сделал!
– Не-не, – забормотал я. – Когда? Все еще впереди!
«А что, есть еще какие-то варианты увековечивания меня?» – подумал с горечью.
– Лепи!
Борис с треском ломал щепки, совал в разгорающуюся печь.
– А чего такой кислый?
– Да все говорят, что я грустный.
– Ну думай о чем-то хорошем тогда.
Темно, пламя шумит в печи, огонь просвечивает квадратом по краям железной двери, отблески на стенах и потолке. Щурясь, бабушка открывает дверку, достает ухватом тяжелый горшок с пареной репой. Сладчайший запах, а репа рассыпчатая, несладкая. Но все это поддерживает мой восторг – мое главное дело еще впереди. Печка догорает, пора спать. Я специально уговорил родителей поставить мою кровать в комнате с печкой, жалуясь, что везде зябну. И это, кстати, правда. Но не вся. Бабушка уходит. Я открываю горячую дверку. В топке, во тьме, переливается огнями-точками город (много лет спустя я увидел такое из самолета). Я разбиваю город кочергой, он темнеет. Остаются только бегающие огоньки, мелькают и самые опасные, синенькие – это угарный газ. Надо дождаться, пока он уйдет в трубу, а огоньки догорят. Все! Сложно задвигать наверху конфорку, чтобы не уходило в трубу тепло, защелкивать дверку… И спать. Но тут-то и идет самое таинственное. Я бесшумно выгребаю из-под кровати бабушкины пузырьки от лекарств («Куда мои пузырьки пропадают?» – удивляется бабушка). Синие, коричневые, зеленые (прятать зачем-то я их стал давно). В топке теперь зола – седая, пушистая и жаркая. По ней время от времени проходят какие-то волны света. Подержав в пальцах, опускаю в нее пузырьки, как парашютики. Плюх – исчезают. Очень красиво. Закрываю со скрипом дверку. С колотящимся сердцем. Возможно, бабушка, засыпая, восхищается моей добросовестностью. Или, наоборот, волнуется – выстужу печку. И этот бабушкин интерес, который надо обмануть, делает все еще завлекательней. Скриплю пружинами матраса, сигнализирую ей. Лежу, мол, ворочаюсь, ничего не творю. Хотя, возможно, моя бдительность чрезмерна: бабушка спит. Закрываю глаза, вытягиваюсь, ощущаю жар, идущий от печки. Жар этот работает на меня! Все – энергия от солнца, и жар в дровах – тоже. Вселенная работает на меня! Блаженство и торжество. И теперь главное, не проспать, когда зола остынет и пузырьки можно будет нащупывать и вынимать. Мягкие – вот в чем главное счастье! Кто видел мягкие пузырьки? Не говоря уже, трогал. И вот начинает светать. Еле-еле. Волнуюсь… Рано? Второй уже раз их пеку. Пора – что-то толкает меня. Спустить с кровати босые ноги, встать на колени на железный лист перед печкой. И бесшумно выставить на железо их. Обтрогал все… Быстро соображай, пока не застыли. У этого вздулся и размягчился бок – можно вытянуть нос, выколоть бабушкиной же шпилькой глазки. «Сторож!» – быстро называю его. Ставлю. А зеленый – сам просится, чтобы его крутили, закручивали, пока не застыл. Зеленая – Елка. А коричневый уже почти затвердел, можно вытянуть лишь горлышко, насколько успеешь, и поставить на бок… Бегемот. Откидываюсь, вытирая пот. Выстраиваю свои изделия – и недоизделия – на подоконник, любуюсь ими, просвеченными лучами восхода. Мгновение! И скрипит пол. Бабушка. Сгребаю все с подоконника – и под кровать.
«Ты чего под кроватью?» – «Чулок потерял!» – «А чего не спишь?» Да какой уж тут сон! Разноцветные пузырьки в глазах!
Когда мы уезжали из Казани, я на рассвете простился с ними. И задвинул их под кровать. Навсегда?
– Готово! – доносится до меня.
Я опомнился. Посмотрел. Пауза.
– Ну что… Не хуже Дзержинского! – сформулировал я.
Надеюсь, сравнение с мастером ему польстит.
– Рапотать, ра-по-тать! – смущенно бормочет он.
– Ну что, вмажем?
– Не! – Не отводит глаза от бюста.
И даже не провожает меня. И этот творческий взлет меня пугает больше, чем всё предыдущее. Теперь моя голова в его руках.
И всё по той же дорожке! Через год встретил его опять на Большой Морской. В руке авоська, с которой бабушки на рынок ходили, а в ней что-то тяжелое, окутанное газетами. Сердце кольнуло. Не смотри!
– Она? – Я показал на сверток.
Кивнул. Отрицать очевидное было глупо. А когда-то жизнерадостный был пацан!
– Не взяли головку-то?
– Почему? Месяц тут стояла. Фактически рядом с тобой!
Бр-р-р.
– А я думал, ты контролируешь! – снисходительно сказал он. – Ну ты бы раскручивал ее, что ли, в политических шоу выступал.
– Раскрутишь не в ту сторону… потом не остановишь, – бормотал я. – Ты-то как?
– Между прочим, куфсы упфавления куфтюрой окончил! – снова, как прежде, застеснялся, дурашливо выпятил грудь.
– Культурой! Во! И управляй!
Только бы не мной.
– Да уж! Управлять вами – костей не соберешь! Зверюги!
Честно, я счел это за комплимент.
– Ну и где ошиваешься?
– Да на телевидении пока.
– Ведущий?
– Ну типа да.
– Ну и как там… настроения?
– Да уж не так… как на этой вашей звероферме! – Кивнул на покинутый творческий союз ваятелей, но объединяя, думаю, всех. – На! – Сунул мне авоську, при этом больно стукнув глиняной балдой по колену.
– Не! Твоя! – Я руки убрал за спину.
Бесхозная голова.
– А что так? Даже вместе с авоськой не берешь? – Он обиделся. – А че? Поставишь на тумбочку. Просыпаешься – стоит! Чем плохо?
Опять я сунул свою голову не туда.
– В этом-то как раз и ужас, – я серьезно сказал. – Просыпаясь, увидеть свою голову – отдельно. И понимать, что когда-то она будет над тобой возвышаться. Обозначая тебя… но не имея с тобой ничего общего.
– Ну почему это ничего? – Он оскорбился. – Многие узнавали на биеннале.
– Так подпись, наверное, была! – догадался я.
– Ну и что? И там будет подпись! – утешил он.
Представил: я убегаю, а он гонится, раскручивая мою голову в авоське. Это же… ядро!
Но мы стояли.
– Понятно, – продолжал обижаться он, – как обычно, уклоняешься от всего! От ответственности перед человечеством.
– А что там за паника? Переучет? Страшный суд? И так голова трещит! А мне еще вторую навязывают. Давай так. Поставим ее здесь, возле урны. И разойдемся. Пока не вышло чего. Читал рассказ Гоголя «Портрет»?
– Сравнил! Там бабок было немерено, а тут – ноль.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.