Читать книгу "Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Тем временем на сцене Дома печати была поставлена еще одна пьеса Хармса – “Зимняя прогулка”, написанная в соавторстве с Бахтеревым и, увы, не сохранившаяся. Первоначально пьеса была написана для вечера в Институте истории искусств, который должен был пройти 12 декабря и называться “Василий Обэриутов”. Кроме спектакля и стихотворного чтения, предполагалось участие фокусника Пастухова. Долгожданный вечер сорвался из-за чрезмерного озорства организаторов: на афишах значилось “12 декаребаря по новому стилю”. Идея этой роковой остроты принадлежала Бахтереву.
Однако новая администрация Дома печати, точнее, председатель его правления журналист Еремей Лаганский, предложил представить пьесу на открытии нового помещения Дома печати – в Мариинском дворце. Так получалось, что все “три левых года” радиксовцев, “левых классиков”, обэриутов упорно возвращало в один и тот же совсем не авангардный угол города – на Сенатскую и Исаакиевскую площади. Лаганский сказал обэриутам: “Вы умеете поднимать настроение, выступайте непринужденно, как на большом прошлогоднем вечере…”[208]208
Бахтерев И. Когда мы были молодыми. С. 99.
[Закрыть]
Постановка “Зимней прогулки” технически оказалась легче, чем “Елизаветы Бам”, и спектакль имел успех. Но, “как на большом прошлогоднем вечере”, не получилось. ОБЭРИУ переживало явный кризис. Одной из причин было отсутствие серьезного общего дела – издательского или театрального. Но была и другая причина: Хармс, который был центральной фигурой круга, не обладал особыми организационными способностями и качествами лидера. Точнее, его страсть к организационной деятельности существенно превосходила его способности к ней. Так было у многих – у того же Гумилева, к примеру, который преодолевал этот разрыв огромными трудами и волевыми усилиями. Хармс этих усилий прилагать не мог и не хотел – а ведь Заболоцкий и Введенский были слишком сильными личностями и слишком большими поэтами, и подчинить их своей воле было невозможно.
Весной 1929 года появляется новый обэриут – 20-летний (или еще более молодой) Юрий Дмитриевич Владимиров[209]209
Во всех источниках рождение Владимирова датируют 1909 или даже 1908 годом. Но в конце 1909-го его мать еще не была замужем (см., напр., воспоминания И. Гюнтера).
[Закрыть]. Владимиров был сыном Лидии Брюлловой, внучатой племянницы Карла Брюллова, дочери искусствоведа, хранителя Музея Александра III, художницы, которая в молодые дни была близка к кругу “Аполлона”. Ее муж, бывший офицер, в 1914 году снова оказался в действующей армии и семь лет прослужил – сначала царю, потом белым, потом красным, у которых дослужился до должности начальника штаба Второй конной армии. Эта должность оказалась для него роковой – командующий Второй конной Федор Миронов не поладил с Троцким и был расстрелян в 1921 году. Владимиров отделался несколькими месяцами в концлагере, увольнением из армии и поражением в правах. В начале тридцатых он работал бухгалтером ТЮЗа, а его жена – управделами этого театра; в 1933 году при паспортизации им было отказано в выдаче паспорта, что означало высылку из города. Владимировы ослушались, и в результате в 1935 году их постигла более серьезная кара – “минус 15”. Все это произошло, впрочем, уже после ранней смерти Юрия[210]210
Архив ФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области, дело Л. В. и Д. В. Владимировых.
[Закрыть].
Юрий Владимиров был похож на какого-то персонажа с картины своего знаменитого родственника: “небольшого роста, с глубокими черными итальянскими глазами и всегда растрепанной мягкой шевелюрой”[211]211
Рахтанов И. Рассказы по памяти. Л., 1971. С. 114.
[Закрыть]. Писал он (и печатал) отличные детские стихи (видимо, в Детиздате и познакомился он с Хармсом); его “взрослые” произведения не дошли до нас, кроме одного рассказа – “Физкультурник”, несколько раз по недоразумению напечатанного в собраниях произведений Хармса (под странным названием “Юрий Владимиров физкультурник”, хотя героя рассказа зовут иначе). Сюжет – распространенный в литературе XX века, Хармс мог бы им воспользоваться, но язык, строй фразы в рассказе не совсем хармсовский:
Иван Сергеевич жил в Ленинграде, он был холостой, работал конторщиком, но он был особенный. Он умел проходить сквозь стену <…>
Один раз в гостях он прошел сквозь стену из столовой в гостиную, а с той стороны, в гостиной, стояла ваза. Он ее при прохождении столкнул, разбил, получился скандал.
А кончил он трагически. Он был на четвертом этаже, пошел сквозь стену, да не ту, свалился, вышел на улицу и упал с четвертого этажа.
Так закончилась бесцельная жизнь ленинградского физкультурника Ивана Сергеевича[212]212
Цит. по публикации И. Левина (Slavica Hierosolymitana. 1981. Vol. 4. P. 357–359).
[Закрыть].
Увлеченный яхтсмен, Владимиров иногда приглашал друзей на морские прогулки. Ему нравилось чувствовать себя моряком, капитаном, “он с охотой употреблял в разговоре моряцкие словечки, и, если послушать его, создавалось впечатление, будто самые матерые морские волки по сравнению с ним лишь слепые щенята, а океанские просторы ничто рядом с Маркизовой лужей”[213]213
Рахтанов И. Рассказы по памяти. С. 117.
[Закрыть].
В остальном все шло по-прежнему: прогулки по Невскому (в уменьшенном составе, без Заболоцкого), не очень плодотворные “студийные” бдения на Надеждинской. Однако писали обэриуты все лучше. Введенский в 1929 году создает такие стихотворения, как “Ответ богов”, “Всё”, “Две птички, горе, лев и ночь”, “Больной, который стал волной”, “Зеркало и музыкант” – первые шедевры, в которых из хаотической словесной материи как бы непроизвольно рождается сюжет и поэтическая мысль. Хармс начал писать прозу (сперва – для Детгиза, потом – для себя). Уже в первых его “взрослых” рассказах (самый законченный из них – “Вещь”) виден узнаваемый стиль хармсовской прозы, экономный до тавтологичности, жесткий, язвительный. Но в сюжетах еще заметна избыточность – слишком много чисто цирковых, клоунских приемов, слишком много от театра, от перформанса. Вершинная хармсовская проза тридцатых с ее гениальным метафизическим идиотизмом еще была впереди.
Есть версия, согласно которой на раннюю прозу Хармса влиял Левин. Ни подтвердить, ни опровергнуть это невозможно. Роман “Похождения Феокрита” (в котором речь шла вовсе не о древнегреческом поэте, а о соименном ему коте), как и другие обэриутские вещи Левина, утерян. (Из его детских книг лишь первая – “Полет герра Думмкопфа” несет на себе отблеск обэриутской эстетики.) Сохранилось два – совершенно друг с другом не пересекающихся – отзыва, по которым можно представить себе сюжет романа.
Аудитория прослушала, как герой романа “обереутов” задает себе вопрос: “В чем смысл жизни?”, как этот герой слышит голос из-за окна, говорящий: “Чтобы понять смысл жизни, нужно подняться вверх”, как этот герой, не долго думая, поднимается к потолку, пробуравливает собою пол и потолок следующего этажа, является в идее теленка к некоему Иван Ивановичу и т. п. несуразицу. Необходимо отметить, что герой романа – состарившийся городской рабочий, чистейший пролетарий, который под пером “обереутов” обратился в какого-то отщепенца без крова и хлеба, грязного, забитого и никому не нужного[214]214
Фисунов П. “Обереуты” // Студенческая правда. 1930, 1 мая. № 10. С. 3. Републиковано: De Visu. 1993. № 11 (12). С. 23–24.
[Закрыть].
Роман Левина походил на картину Марка Шагала. Так же как у Шагала, в “Похождении Феокрита” размывались границы между тем, что могло быть, и тем, что могло только присниться. В нижнем этаже шагаловски фантастического мира жил обычный советский служащий, а в верхнем обитало мифическое существо с головой быка. Только потолок отделял современность от античности, спаянных вместе причудливой фантазией автора[215]215
Гор Г. Замедление времени // Звезда. 1968. № 4. С. 403. См. также описание романа Левина в статье “Реакционное жонглерство” (процитировано в нашей книге на с. 240).
[Закрыть].
Весной возникла неожиданная перспектива: благоволивший к обэриутам Эйхенбаум решил включить их произведения в задуманный им сборник “Ванна Архимеда”. Компания была более чем достойная: Шкловский, Тынянов, Добычин, Лидия Гинзбург, Бухштаб, Каверин. 26-летний Вениамин Каверин, бывший серапионов брат, подружился с Хармсом и Заболоцким. Аккуратный, обстоятельный человек, но в ином, чем Заболоцкий, роде (без тайного безумия, без внутренней непредсказуемости, без утопий), он писал эффектные, крепко сделанные книги о самых разных людях – от воров (“Конец хазы”) до филологов-формалистов (“Скандалист, или Вечера на Васильевском острове”), всегда тщательно изучая предмет, но при этом всегда сам оставаясь добродетельным книжником. Однажды он шокировал своих гостей, среди которых был и Хармс, попытавшись угостить их сладким десертным вином. Обэриуты и их друзья из Детиздата предпочитали более крепкие, мужские напитки. Заболоцкий и тридцать лет спустя не мог забыть этот случай и, отправляясь в гости к Каверину, предварительно осведомлялся, какая будет выпивка.
К октябрю “Ванна Архимеда” была составлена и отдана в издательство. Воодушевленный Хармс написал длинное стихотворение под тем же названием, в котором были и такие строки:
Как-то я среди обеда
прочитал в календаре –
выйдет «Ванна Архимеда»
в декабре иль в январе.
Архимед сказал угрюмо
И бородку в косу вил.
Да, Махмет не фунт изюму,
Вдруг он при со во ку пил.
Да, Махмет не фунт гороху
в посрамленьи умереть,
я в науке сделал кроху
а теперь загажен ведь.
Я загажен именами
знаменитейших особь,
и скажу тебе меж нами
формалистами в особь.
Но и проза подкачала,
да, Махмет, Махмет, Махмет.
Эй, Махмет, гони мочало!
басом крикнул Архимед…
Сборник так и не вышел. С формалистической ересью шла борьба не на жизнь, а на смерть, и Эйхенбаум ходил в главных лжеучителях. У альманаха, составленного под его руководством, изначально было немного шансов. Но Хармс уже не мог расстаться с вдохновившей его идеей. На рубеже 1930 года он набросал собственный вариант состава “Ванны Архимеда”. Примечательно, что в нем нет Бахтерева, Левина и Владимирова, но есть Заболоцкий, есть Олейников и ближайший друг Олейникова, молодой поэт, драматург и сотрудник Детиздата Евгений Львович Шварц, писавший тогда под псевдонимом Борисоглебский. Разумеется, у этого сборника не было даже теоретических надежд быть изданным.
Тем временем 30 марта Хармс и Введенский были исключены из Союза поэтов – за неуплату взносов. Здесь они тоже оказались в хорошей компании: как проживающий в Москве из Союза был исключен также Мандельштам. В числе исключенных были мелкий журнальный стихотворец-традиционалист с дореволюционным стажем Яков Годин, футурист Григорий Петников, “речевок” С. Марков (не путать с заумником-бухгалтером Игорем Марковым) и Зелик Штейнман, соратник Толмачева по группе “Непокой”, год назад схлестывавшийся с обэриутами в Доме печати[216]216
В 1936 году арестован, в Сибири “вырос” до главного диспетчера Игаркинского торгового порта. После реабилитации публиковался, как и Толмачев, в качестве юмориста, писал критические статьи и мемуарные заметки.
[Закрыть]. Едва ли это была, как считает А. Устинов[217]217
Устинов А. 1929 год в жизни Мандельштама // Новое литературное обозрение. 2002. № 58. С. 123–126.
[Закрыть], “чистка” Союза от его левого крыла. Просто модернисты и авангардисты оказались более неорганизованны и беспечны… Впрочем, членство в Союзе пока что давало мало преимуществ, а исключение из него создавало мало проблем.
Двенадцатого декабря 1929 года обэриуты в последний раз выступают в Доме печати. Других вечеров в течение года не было, если не считать многочисленных чтений стихов для детей. Фантазия Хармса направляется на устройство бытовых хеппенингов (говоря современным языком). Он старательно разрабатывал их сценарии: “Заказывать в ресторане манную кашу, кофе с огурцами резать огурцы ножницами, кормить друг друга и заикаться”. Совместно с Левиным и при участии Владимирова 22 мая 1929 года он пишет проект, названный “Сустав дозорных на крыше Лениздата”. Дозорный, “мужчина обэриутского вероисповедания”, должен “сидеть на самой верхней точке крыши и, не жалея сил, усердно смотреть по сторонам, для чего предписывается не переставая вращать голову слева направо и наоборот, доводя ее в обе стороны до отказа позвонков”, и следить, “чтобы люди ходили не как попало, а так, как им предписано самим Господом Богом…”
Это был бытовой, житейский “театр для себя”, отчасти компенсировавший отсутствие в распоряжении Хармса театра настоящего. В это время рядом с Даниилом Ивановичем начинают появляться колоритные безумцы и полуграмотные афористы, которых сам он называл “естественными мыслителями”. В числе задуманных, но не осуществленных им на закате ОБЭРИУ проектов был и вечер с участием таких “мыслителей”.
ОБЭРИУ тем временем умирало. Нужен был лишь толчок извне, чтобы положить конец существованию группы. И толчок последовал – со стороны “карающего меча революции”.
Первого апреля обэриутов пригласили выступить в общежитии ЛГУ. В вечере приняли участие Хармс, Левин и Владимиров. Пригласили и фокусника Пастухова. Введенского не было в городе, Бахтерев с Разумовским пришли на вечер, но сидели в зале и в чтении не участвовали. Аудитория приняла поэтов очень недоброжелательно, но до скандала с дракой, как три года назад в Институте истории искусств, дело не дошло.
Однако восемь дней спустя в “Смене” появилась статья “Реакционное жонглерство”, подписанная “Л. Нильвич”. Подлинным автором ее, по утверждению Бахтерева, был Евгений Евгеньевич Сно, социолог и сотрудник ОГПУ[218]218
См.: Бахтерев И. Горькие строки / Подготовка текста И.С. Мальского. Вступительная статья и примеч. А.В. Крусанова и И.С. Мальского // “…Сборище друзей, оставленных судьбою”: “Чинари” в текстах, документах и исследованиях: В 2 т. М., <2000>. Т. 2. С. 581.
[Закрыть].
Сно был случайным знакомым Левина (по университету, где Борис Михайлович сначала учился) и Бахтерева (он бывал в гостях у чекиста Божечко, соседа Бахтерева по квартире). С отцом его Евгением Эдуардовичем знался Хармс – по рассказам Бахтерева, чудаковатый старик Сно “был в прошлом петербургским журналистом, интересно рассказывавшим про трущобы, он услаждал Хармса и его гостей игрой на цитре”[219]219
Бахтерев И. Горькие строки. С. 580. Семья Сно фигурирует в истории литературы не только в связи с Хармсом. Жена Евгения Эдуардовича и мать его сына-чекиста была беллетристкой и подписывалась Ольга Снегина (перевод фамилии ее мужа, чей дед был англичанином, на русский). Есенин, литературный знакомый госпожи Сно, воспользовался ее псевдонимом, давая имя героине своей поэмы.
[Закрыть]. Через некоторое время после вечера на Мытнинской Сно-сын – “маленький, подслеповатый, совершенно лысый, с лицом возмущенного орангутанга”[220]220
Там же. С. 581.
[Закрыть] – пожелал познакомиться и в домашней обстановке, “за чаркой” пообщаться со всеми обэриутами. Встреча состоялась на Надеждинской, в комнате некой дамы, неподалеку от дома, где жили Ювачевы. Пришли Хармс, Введенский, Левин и Владимиров. Сно вел себя как откровенный провокатор – к примеру, “стал вспоминать царский гимн и, восхищаясь музыкой, запел”. Введенский стал поправлять его. Другие были не на шутку испуганы – “Владимиров стал что-то выкрикивать, Даниил – громко петь немецкую песенку, заглушая крамольное пение”[221]221
Там же.
[Закрыть].
Этот эпизод всплыл, когда в декабре 1931 года Бахтерева и двух бывших “чинарей” арестовали. Когда он имел место? После апреля 1930 года, но при жизни Владимирова, то есть не позднее сентября 1931 года. Общение Хармса со Сно-старшим продолжалось и позднее – в жизни Даниила Ивановича оно оказалось роковым… А Сно-младший в дни Большого Террора разделил судьбу многих своих коллег и их жертв.
Есть и другая версия, согласно которой под именем Нильвич скрывался журналист Лев Никольский. Таково, по крайней мере, мнение О. Рисса, в 1930-м работавшего вместе с Л. Никольским в “Смене”. По словам Рисса, молодой Никольский отличался “робеспьеровской непримиримостью” и “нередко выступал с подобными “зубодробительными” статьями”[222]222
Из письма О.В. Рисса к А.А. Александрову от 16 апреля 1981 года (ЦГАЛИ СПб. Ф. 678. Оп. 1. Ед. хр. 100. Л. 3).
[Закрыть]. Но если так – что заставило его в данном случае скрыться под псевдонимом?

Евгений Эдуардович Сно играет на цитре. На обороте надпись неизвестной рукой: “Евгений Сно в меланхолическом настроении из-за острого безденежья импровизирует очередную невеселую песенку. Февраль 33”.

Статья “Обереуты”, опубликованная в “Студенческой правде” (1930. 1 мая. № 10. С. 3) после вечера в Мытнинском общежитии.
Для историков статья Нильвича (кем бы он ни был) интересна прежде всего описанием вечера:
…Заранее стены красного уголка общежития были украшены “обэриутовскими плакатами”. Недоумевающие студенты читали:
– Пошла Коля на море.
– Гога съел пони. Минута попалась в по. Наверно, она попалась в по. Нет, в капкан. Поймай лампу.
– Шли ступеньки мимо кваса.
– Мы не пироги.
<…>
Первым читал Левин. Читал он рассказ, наполненный всякой дичью. Тут и превращение одного человека в двух (“Человек один, а женщин две: одна жена, другая – супруга”), тут и превращение людей в телят и прочие цирковые номера[223]223
Нильвич Л. Реакционное жонглерство: (Об одной вылазке литературных хулиганов) // Смена. 1930. 9 апреля. Цит. по републикации: Введенский А. Полное собрание сочинений: В 2 т. М., 1993. Т. 2. С. 152.
[Закрыть].
Потом выступал Пастухов.
Выступление “поэта” Владимирова оказалось продолжением работы Пастухова.
Вот его стихи:
Петр Иваныч заблудился,
А потом пришел домой и женился.
Или:
Он свалился на скамейку
И улегся поперек.
Он свалился поперек.
Про Хармса ничего не сказано. Главное, однако, ниже:
Начался диспут.
Все выступавшие единодушно, под бурные аплодисменты аудитории, дали резкий отпор обэриутам…
Обэриуты далеки от строительства. Они ненавидят борьбу, которую ведет пролетариат. Их уход от жизни, их бессмысленная поэзия, их заумное жонглерство – это протест против диктатуры пролетариата. Поэзия их поэтому контрреволюционна. Это поэзия чуждых нам людей, поэзия классового врага…
Таких слов, напечатанных в газете, в 1930 году уже было вполне достаточно, чтобы люди, которым они посвящены, не чувствовали себя в безопасности.
Ко всему прочему обэриуты, столкнувшись с политическими обвинениями, не сумели или не захотели дать ответ обвинителям на их же демагогическом языке.
Левин заявил, что их “пока” (!) не понимают, но что они единственные представители (!) действительно нового искусства, которые строят большое здание.
– Для кого строите? – спросили его.
– Для всей России, – последовал классический ответ.
Употребление слова “Россия” было само по себе непохвальным и свидетельствовало о “несоветской” природе говорящего.

Даниил Хармс на балконе Дома книги. Фотография Г. Левина (?), 1930-е.
Статья Нильвича сыграла роль спускового крючка. За ней последовали другие “проработочные” публикации: статья Н. Слепнева “На переломе” в первом номере журнала “Ленинград”, цитировавшаяся выше заметка П. Фисунова в “Студенческом меридиане” за 1 мая. Эти материалы интересны тем, что в них – искаженно, пристрастно – пересказываются те или иные обэриутские тексты. Но “результативная” часть совпадает почти слово в слово. “Архи-буржузная упадочная группировка” ОБЭРИУ как официальная организация при Доме печати после подобных статей существовать не могла. А воли к сохранению неофициального содружества в прежнем составе у обэриутов уже не было.
Так закончилась публичная жизнь “взрослого” писателя Хармса. С этих пор и до конца он присутствует в публичном литературном процессе лишь как автор книг для детей.
Глава четвертая
Под знаком Ежа и Чижа
1
Александр Разумовский так описывает комнату Хармса в конце 1927 – начале 1928 года:
Посередине письменный стол без ящиков, с перекрещенными витыми ножками, слева на стене книжная полка; справа от двери постель, прикрытая тяжелой накидкой, за ней книжный шкаф, дальше у окна – лысеющее кресло; два-три старых стула; вокруг лампы под потолком – тяжелый абажур с портретами-карикатурами хозяина на всех его завсегдатаев. Еще нарисован дом со страшной надписью: “Здесь убивают детей”[224]224
РНБ. Ф. 1254. Ед. хр. 22.
[Закрыть].
Надпись и без того шокирующая, но особенно колоритно она выглядит, если мы припомним: одновременно с деятельностью в качестве неформального лидера ОБЭРИУ Хармс жил и другой жизнью – жизнью успешного и входящего в моду детского писателя. Литературой для детей Даниил Иванович будет заниматься всю оставшуюся жизнь, станет ее признанным мастером – и всю оставшуюся жизнь будет эпатировать окружающих признаниями в свирепой ненависти ко всему детскому населению земли.
Травить детей – это жестоко. Но что-нибудь ведь надо же с ними делать!
Это из записных книжек. А вот – фрагмент из “Старухи”:
С улицы слышен противный крик мальчишек. Я лежу и выдумываю им казни. Больше всего мне нравится напустить на них столбняк, чтобы они вдруг перестали двигаться. Родители растаскивают их по домам. Они лежат в своих кроватках и не могут даже есть, потому что у них не открываются рты. Их питают искусственно. Через неделю столбняк проходит, но дети так слабы, что еще целый месяц должны пролежать в постелях. Потом они начинают постепенно выздоравливать, но я напускаю на них второй столбняк, и они все околевают…
И – оттуда же:
– Терпеть не могу покойников и детей.
– Да, дети гадость, – согласился Сакердон Михайлович.
– А что, по-вашему, хуже: покойники или дети? – спросил я…
Что стояло за этой “педофобией”, была она природной или напускной? И как соотносилась она с работой в детской литературе? Мы еще вернемся к этому вопросу…
Началась же деятельность Хармса – детского писателя осенью 1927 года. 28 ноября Хармс и Заболоцкий были на Литейном проспекте (тогда – проспект Володарского) в гостях у Самуила Маршака, который читал им “замечательную прозу” писателя-самучки Гудима. В начале декабря Хармс записывает: “Олейников и Житков организовали ассоциацию “Писатели детской литературы”. Мы (Введенский, Заболоцкий и я) приглашаемся”.
40-летний Маршак и 45-летний Житков были во многих отношениях не похожи на тех “старших”, с которыми обэриутам приходилось встречаться в Союзе поэтов. Впрочем, и друг на друга они не походили.
О Маршаке, которого Хармс считал своим вторым, наряду с Хлебниковым, учителем, говорили и писали очень по-разному. Под пером Надежды Мандельштам он выглядит классическим советским интеллигентом-конформистом, и ее описанию нельзя отказать в выразительности:
Хрипловато-вдохновенным тоном он объяснял авторам (у него были не писатели, а авторы), как они должны писать, развивая и украшая сюжет, выбиваясь в большой стиль. Поэзия в руках Маршака становилась понятной всем и каждому: все становились поэтичными, и голос у него дрожал… Для души он завел коробку гладкой мудрости, вызывающую умиление даже у начальства. Он придумал литературный университет для школьников, вызвавший возмущение Мандельштама, который не переносил инкубаторов. Маршак – характернейший человек своего времени, подсластивший заказ, создавший иллюзию литературной жизни, когда она была уничтожена…[225]225
Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 1999. С. 498.
[Закрыть]

Самуил Маршак, 1900-е. Фрагмент групповой фотографии.
Несомненно, здесь есть доля истины. Элемент приглаженности, сентиментальной фальши, умильной полулжи, прикрывающей свирепую и варварскую природу нового общества, есть не только в лирике Маршака, но и в его переводах, и в его поздних детских стихах. Нервный, дерганый человек, страдавший мучительными бессонницами, постоянно испытывавший внутренний дискомфорт, он временами прятался от него в слащавое смиренномудрие. Но будь Маршак только таким, едва ли он стал бы другом и учителем Хармса. И едва ли типичный советский интеллигент зачитывался бы в 1930-е годы Хлебниковым, а про песенку “Маруся отравилась” всерьез утверждал бы, что она культурнее всех стихов Брюсова. Сам Маршак не был ни одномерен, ни “прозрачен”, но он и впрямь приложил руку к процессу массовой выделки одномерных и прозрачных людей. Хотя… Преемником созданного Маршаком “литературного университета для школьников” (“Дома детской книги”) стал детский литературный клуб “Дерзание” при Дворце пионеров и школьников (основанный в 1937 году). Как выпускник этого “университета”, могу засвидетельствовать, что пребывание в нем в 1960–1980-х годах отнюдь не способствовало выработке официальных советских добродетелей. Напротив, созданные Маршаком “инкубаторы” были настолько причудливы, там оседали такие неожиданные птицеводы, что и вылуплялись там не только одинаково-пушистые советские цыплята, но и птицы неведомых пород.

Самуил Маршак, 1920-е.
Примечательно, что Маршак был человеком практически без дореволюционной литературной биографии. К тридцати годам он успел сделать немногое, многое повидав и испытав. И это при том, что удача, казалось бы, с самого начала улыбнулась ему: стихи 15-летнего мальчика, потомка знаменитых миснагидских[226]226
Миснагиды – направление в ортодоксальном иудаизме, противоположное хасидизму. В отличие от мистиков-хасидов (чьим наследием, как мы уже отмечали, интересовался Хармс), миснагиды придают основное значение “правильному” изучению Торы и ее рациональному толкованию.
[Закрыть] раввинов и сына техника-мастера на витебском химическом заводе, попала в руки престарелого, маститого художественного критика В.В. Стасова. Оказалось, что мальчик болен туберкулезом. Литературная общественность с упоением стала “принимать участие” в его судьбе. Два года Маршак прожил в Ялте в семье Горького. Но, может быть, Маршаку повредило пребывание в кругу издательства “Знание”, где с прозой дело обстояло хорошо, а со стихами – не слишком, а может быть, в нем самом было нечто глубоко чуждое Серебряному веку, только талант его не развивался. Ранняя лирика Маршака мало чем отличается от стихов бесчисленных гладкописцев, все равно – традиционалистского или “декадентского” характера, заполнявших тогдашние журналы. Маршак был скорее традиционалистом: образцом для него служил в лучшем случае Бунин. Его художественный мир, казалось, никак не пересекался с миром другого еврейского мальчика из Витебска, родившегося в том же 1887 году, Марка Шагала. И тем более – с миром витебчанина Малевича. В довоенной литературной среде он был на третьих ролях, на задворках – и вполне заслуженно. Пятнадцать лет спустя, уже признанным мэтром, он рассказывал молодому Евгению Шварцу о “прежней литературной среде”: “Ты не был гениален: любой язык, даже узбекский, осваивал на ходу. Поворот в его жизни произошел в 1920 году, когда он вместе с Елизаветой Васильевой основал детский театр в Екатеринодаре. Ты не представляешь себе, что это были за волки. Что теперешняя брань – вот тогда умели бить по самолюбию!”[227]227
Шварц Е. Живу беспокойно… С. 234.
[Закрыть] Этих “ударов по самолюбию” он не забыл.
К 1917 году Маршак успел пережить увлечение сионизмом, побывать на Ближнем Востоке в качестве корреспондента “Всеобщей газеты” и воспеть вялыми и гладкими стихами еврейские колонии в Палестине, а потом – отправиться в Англию, за считанные месяцы практически с нуля изучить английский, открыть для себя Блейка (для русской литературы уже открытого Бальмонтом) и начать переводить его. Лингвистически он и в самом деле стал писать пьесы-сказки, среди которых был и знаменитый “Кошкин дом”. В 1922 году эти пьесы были изданы отдельной книгой. Так Самуил Яковлевич открыл свое призвание. После ареста Васильевой пьесы издавались и шли в театрах под именем одного Маршака. Биография Елизаветы-Черубины, начавшаяся мистификацией, закончилась анонимностью и забвением.
Начиная со следующего года произведения Маршака (“Детки в клетке”, “Дом, который построил Джек” и пр.) стали появляться в частном издательстве “Радуга”, основанном Львом Клячко, в дореволюционном прошлом – маститым репортером. В этом же издательстве, стоявшем у истоков советской детской литературы, появлялись в эти годы книги Чуковского. Иллюстрировали издания “Радуги” Юрий Анненков, Владимир Лебедев, Владимир Конашевич.
Корней Чуковский, который, в отличие от Маршака, был очень влиятелен (как критик) еще в дореволюционный период, тогда начал и свою деятельность в области детской литературы. Сперва – в качестве организатора и теоретика. Первое (и самое знаменитое) художественное произведение для детей – “Крокодил” (в первой редакции – “Приключения Крокодила Крокодиловича”) – он написал почти случайно, развлекая больного сынишку. Поэма о восстании зверей, угрожающем мирным жителям Петрограда, и о блаженной эре мирного сосуществования людей и зверей (парадоксально перекликающаяся с вдохновлявшими Хлебникова и Заболоцкого мечтами о “конских свободах и равноправии коров”) появилась революционной зимой 1917 года. Ее первыми читателями – так уж получилось – стали дети, хорошо знакомые с войнами и насилием, но плохо понимающие, что такое “тысяча порций мороженого”. Они думали, что речь идет о мороженой картошке – лакомстве времен военного коммунизма.

Корней Чуковский, 1940 г.
В дни нэпа Чуковский написал еще несколько сказок – отчасти для собственных детей, отчасти для заработка, отчасти в качестве эксперимента. Среди них “Мойдодыр”, “Муха-цокотуха”, “Тараканище”, “Краденое солнце”, “Айболит”, “Бармалей”. Собственно, с этих неувядающих книг и начался золотой век детской литературы в России.
Обращение к детской литературе бывших “взрослых” писателей (и удачливых, как Чуковский, и неудачников, как Маршак) было по-своему закономерным. Позднее, в том числе в 1930-е годы (и вплоть до конца советской эпохи), сотрудничество крупных писателей в детских журналах и издательствах объяснялось просто: большие тиражи, неплохие гонорары и при этом – сравнительно слабое идеологическое и эстетическое давление. Чтобы обеспечить это “слабое давление”, пришлось, правда, в годы “великого перелома” отбить несколько серьезных атак. Но в середине двадцатых и в литературе для взрослых можно было сделать немало, и все-таки для детей писали многие и с удовольствием. Двадцатые годы памятны научно-педагогическими экспериментами, и в какой-то момент не было у детских писателей страшнее врага, чем “педологи” (об этом чуть ниже). Но не забудем: дореволюционная педагогика и детская литература тоже были явлениями довольно-таки душными, тоскливыми, и их крах открыл, казалось, новые возможности. Чуковский в своей книге “От двух до пяти” констатировал:
Мы переживаем теперь настоящий расцвет детской книги… Никогда, на всем протяжении русской литературы, не возникало в течение столь короткого времени такого количества детских стихов, которые были бы произведениями искусства[228]228
Чуковский К. От двух до пяти: 3-е изд. “Маленьких детей”. Л., 1933. С. 168.
[Закрыть].
Все двадцатые годы Чуковский старательно “собирал” талантливых людей, приспособляя их к работе в детской литературе. В 1923 году в его доме появился друг его одесского детства – Борис Степанович Житков. Николай Корнейчуков (еще не ставший Корнеем Чуковским) и Борис Житков вместе учились в 5-й Одесской гимназии и одно время были неразлучными друзьями. В число их близких знакомых той поры входили многие впоследствии знаменитые люди – от Владимира (Зеева) Жаботинского (смолоду – талантливого русского прозаика и поэта-переводчика, в зрелости – знаменитого еврейского общественного деятеля, основоположника правого сионизма) до авиатора Сергея Уточкина. Неукротимый Корнейчуков вылетел из гимназии, не закончив курса. Отличник Житков гимназию закончил – и зажил бурной, богатой событиями жизнью. Он участвовал в революционном движении, во время погромов помогал Жаботинскому и другим своим еврейским друзьям организовывать отряды самообороны (этот опыт отразился в его романе “Виктор Вавич”), получил два диплома (естественное отделение Новороссийского университета и кораблестроительное – Петербургского политехнического института), был ихтиологом, штурманом парусника, офицером военного флота, в дни Первой мировой ездил в Англию. Теперь он болел и бедствовал. Чуковский, послушав рассказы бывалого моряка про свои странствия, предложил тому заняться литературой – литературой для детей, само собой. Через некоторое время Борис Степанович принес Чуковскому свой первый рассказ – “Шквал”. Половину каждой страницы Житков оставил пустой – для “редакторских поправок”. Но их почти не понадобилось. Уже в следующем году вышла первая книга Житкова – “Злое море”. (Так все выглядит в изложении Чуковского. Если верить Шварцу, все было не так просто. Писательский стиль Житкова был старательно выработан в результате педагогических усилий Маршака. Во всяком случае, он вполне вписывался в “сказовую” стилистику, господствовавшую в литературе в двадцатые годы.)
Житков был парадоксалистом, анархистом, отчасти даже мизантропом. Его главное произведение, роман “Виктор Вавич”, напечатанный посмертно в 1941 году, сразу же изъятый цензурой и переизданный лишь несколько лет назад, – книга мрачная, отчаянно-безнадежная. Тандем Житкова с Маршаком, отразившийся даже в детских стихах последнего (“Почтальон”), не мог быть прочным. Уже та Ассоциация детских писателей, которую Житков задумал в конце 1927 года и в которую собирался вовлечь Хармса, создавалась без Маршака и отчасти в противовес ему.