Текст книги "Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Если статья была одна, а обвинения похожие, то приговоры оказались различны. Больше всего получил Туфанов – пять лет концлагеря. Судя по всему, он пал жертвой собственной неуместной искренности (или хвастливости). По три года лагеря досталось Хармсу и Калашникову. Вороничу – три года ссылки в Казахстан. О дальнейшей судьбе Калашникова и Воронича ничего не известно. Туфанов в 1934-м досрочно вышел на свободу, поселился (как многие бывшие заключенные и ссыльные ленинградцы) в Новгороде, работал лаборантом в пединституте, писал диссертацию. И все-таки конец его был драматичен: он умер от истощения в эвакуации, в Чебоксарах, в 1943 году.
Введенского за помощь следствию наградили мягким наказанием:
из-под стражи ОСВОБОДИТЬ, лишив права проживания в Московской, Ленинградской обл., Харьковском, Киевском, Одесском окр., СКК, Дагестане, Казани, Чите, Иркутске, Хабаровске, Ташкенте, Тифлисе, Омске, Омском р-не, на Урале и погранокругах сроком на ТРИ года.
Как обычно в советских “минусах”, понять логику этого запрета трудно. Почему, например, опальному ленинградцу нельзя было жить в Омске, но можно в Томске?
Введенский выбрал в качестве места жительства Курск. Туда же вскоре приехали также высланные из Ленинграда Сафонова, Гершов и Эрбштейн. Хармс оставался в тюрьме.
Тем временем в дело включился Иван Павлович. По свидетельству Грицыной, он отправился в Москву, к Николаю Морозову. Когда-то именно в тюрьме началась дружба двух толкователей Апокалипсиса. Теперь в тюрьму попал сын одного из них. Морозов считался одним из наиболее заслуженных ветеранов революционного движения и пользовался известным влиянием. Его ходатайство помогло. Видимо, уже по возвращении из Москвы, 9 апреля, Иван Павлович получает свидание с сыном.
Вот свидетельство из дневника Ювачева-старшего:
Мне он показался “библейским отроком” (27 лет!) Исааком или Иосифом Прекрасным. Тоненький, щупленький. А за ним пышно одетый во френч, здоровый, полный, большой Коган. Нас оставили вдвоем, и мы сидели до 3 Ѕ. Нам принесли чаю, булок, папиросы. Я подробно рассказывал, о чем он спрашивал. Больше говорили, что пить, что есть, во что одеться и куда вышлют. От него пошел к Гартману[278]278
Вл. П. Гартман – по-видимому, юрист, знакомый И.П. Ювачева.
[Закрыть]. Он повторил, что и Даня – его на 3 года в ссылку. Но это не обязательно. Полагают смягчить[279]279
Цит. по: Материалы о Данииле Хармсе и стихи его в фонде В. Н. Петрова. С. 213.
[Закрыть].
Уже – не концлагерь, а ссылка. И “полагают смягчить”.
На следующий день Даниила навещает тетка, Наташа.
Когда прежде? О нервных тиках Хармса писали мемуаристы конца тридцатых, но, вероятно, такие тики периодически бывали и прежде, в юности.
Очень ли худо было Хармсу в тюрьме? Сам он впоследствии вспоминал об этом времени почти с умилением.
Я был наиболее счастлив, когда у меня отняли перо и бумагу и запретили что-либо делать. У меня не было тревоги, что я не делаю чего-то по своей вине. Совесть была спокойна, и я был счастлив.
Он не мог работать, но и не чувствовал, видимо, в этом внутренней необходимости. По складу он был скорее клаустрофилом, чем клаустрофобом. Четыре стены и зависимость от тюремного режима успокаивали его. Какое-то время он сидел в “двойнике”, камере на двоих, с неким Александром Петровичем. Читать ему разрешали не только “единственную газету”, но и книги. После освобождения он в записной книжке перечисляет темы своего разговора с Коганом. На первом месте стоит “Гёте”. Вообще-то у Даниила Ивановича с “добрым следователем” сложились неплохие личные отношения, они даже обменялись трубками. Но вряд ли они вели интеллектуальный разговор о Гёте. Скорее речь шла о книге, оставленной Хармсом в тюрьме.
Двадцать третьего мая заседание Коллегии ОГПУ выносит решение: “Хармса досрочно освободить, лишив права проживания в 12 пунктах и Уральской области на оставшийся срок”.
Минус двенадцать – это был уже сравнительно мягкий приговор. Мягче, чем у Введенского. Однако лишь через три недели, 17 июня, Хармс выходит на свободу. В заключении он провел полгода и еще неделю.
Выйдя на свободу, Хармс начинает светскую жизнь. Вечером того же дня он у Житкова, в следующие несколько дней посещает Заболоцкого, Олейникова и Шварца, у него гостит с ночевкой Левин; дважды он ездит в Царское (Детское) Село, к Наташе, один раз – на автомобиле.
Из Царского он успел написать письмо Липавским, которое можно считать одним из первых образцов зрелой хармсовской прозы. Вообще абсурдно-церемонные, местами смешные до упаду письма “Дорогой Тамаре Александровне”, а потом “дорогим Тамаре Александровне и Леониду Савельевичу” занимают особое место в переписке Хармса. Лучшие из них датируются непростым для писателя 1932 годом. Итак:
Дорогая Тамара Александровна и Леонид Савельевич,
спасибо Вам за Ваше чудесное письмо. Я перечитал его много раз и выучил наизусть. Меня можно разбудить ночью, и я сразу, без запинки, начну: “Здравствуйте, Даниил Иванович, мы очень без Вас соскрючились. Леня купил себе новые…” и т. д. и т. д. Я читал это письмо всем своим царскосельским знакомым. Всем оно очень нравится. Вчера ко мне пришел мой приятель Бальнис. Он хотел остаться у меня ночевать. Я прочел ему ваше письмо шесть раз. Он очень сильно улыбался, видно, что письмо ему понравилось, но подробного мнения он высказать не успел, ибо ушел, не оставшись ночевать. Сегодня я ходил к нему сам и прочел ему письмо еще раз, чтобы он освежил его в своей памяти. Потом я спросил Бальниса, каково его мнение. Но он выломал у стула ножку и при помощи этой ножки выгнал меня на улицу, да еще сказал, что если я еще раз явлюсь с этой паскудью, то свяжет мне руки и набьет рот грязью из помойной ямы. Это были, конечно, с его стороны грубые и неостроумные слова. Я, конечно, ушел и понял, что у него был, возможно, очень сильный насморк, и ему было не по себе. От Бальниса я пошел в Екатерининский парк и катался на лодке. На всем озере, кроме моей, плавало еще две-три лодки. Между прочим, в одной из лодок каталась очень красивая девушка. И совершенно одна. Я повернул лодку (кстати, при повороте надо грести осторожно, потому что весла могут выскочить из уключин) и поехал следом за красавицей. Мне казалось, что я похож на норвежца и от моей фигуры, в сером жилете и развевающемся галстуке, должны излучаться свежесть и здоровье и, как говорится, пахнуть морем. Но около Орловской колонны купались какие-то хулиганы, и когда я проезжал мимо, один из них хотел проплыть как раз поперек моего пути. Тогда другой крикнул: “Подожди, когда проплывет эта кривая и потная личность!” и показал на меня ногой. Мне было очень неприятно, потому что все это слышала красавица. А так как она плыла впереди меня, а в лодке, как известно, сидят затылком к направлению движения, то красавица не только слышала, но и видела, как хулиган показал на меня ногой. Я попробовал сделать вид, что это относится не ко мне, и стал, улыбаясь, смотреть по сторонам. Но вокруг не было ни одной лодки. Да тут еще хулиган крикнул опять: “Ну, чего засмотрелся! Не тебе, что ли, говорят! Эй ты, насос в шляпе!”
Я принялся грести что есть мочи, но весла выскакивали из уключин, и лодка подвигалась медленно. Наконец, после больших усилий, я догнал красавицу, и мы познакомились. Ее звали Екатериной Павловной. Мы сдали ее лодку, и Екатерина Павловна пересела в мою. Она оказалась очень остроумной собеседницей. Я решил блеснуть остроумием моих знакомых, достал ваше письмо и принялся читать: “Здравствуйте, Даниил Иванович, мы очень без Вас соскрючились. Леня купил…” и т. д. Екатерина Павловна сказала, что если мы подъедем к берегу, то я что-то увижу. И я увидел, как Екатерина Павловна ушла, а из кустов вылез грязный мальчишка и сказал: “Дяденька, покатай на лодке”.
Сегодня вечером письмо пропало. Случилось это так: я стоял на балконе, читал ваше письмо и ел манную кашу. В это время тетушка позвала меня в комнаты помочь ей завести часы. Я закрыл письмом манную кашу и пошел в комнаты. Когда я вернулся обратно, то письмо впитало в себя всю манную кашу, и я съел его.
Погоды в Царском стоят хорошие: переменная облачность, ветры юго-западной четверти, возможен дождь.
Сегодня утром в наш сад приходил шарманщик и играл собачий вальс, а потом спер гамак и убежал.
Я прочел очень интересную книгу о том, как один молодой человек полюбил одну молодую особу, а эта молодая особа любила другого молодого человека, а этот молодой человек любил другую молодую особу, а эта молодая особа любила, опять-таки, другого молодого человека, который любил не ее, а другую молодую особу.
И вдруг эта молодая особа оступается в открытый люк и надламывает себе позвоночник. Но когда она уже совсем поправляется, она вдруг простужается и умирает. Тогда молодой человек, любящий ее, кончает с собой выстрелом из револьвера. Тогда молодая особа, любящая этого молодого человека, бросается под поезд. Тогда молодой человек, любящий эту молодую особу, залезает с горя на трамвайный столб и касается проводника, и умирает от электрического тока. Тогда молодая особа, любящая этого молодого человека, наедается толченого стекла и умирает от раны в кишках. Тогда молодой человек, любящий эту молодую особу, бежит в Америку и спивается до такой степени, что продает свой последний костюм и, за неимением костюма, он принужден лежать в постели и получает пролежни, и от пролежней умирает…
Немедленно написал он и Введенскому, сообщив ему, что хочет приехать в Курск.
Введенский отвечал:
Здравствуй Даниил Иванович, откуда это ты взялся. Ты говорят, подлец, в тюрьме сидел. Да? Что ты говоришь? Говоришь, думаешь ко мне в Курск прокатиться, дело хорошее… Рад буду тебе страшно, завтра же начну подыскивать тебе комнату. Дело в том, что я зову сюда сейчас Нюрочку, если она приедет, хорошо бы вы сейчас вместе поехали, то надо будет найти тебе комнату, та, в которой живу я очень маленькая, да и кровати нет и хозяйка сердитая, авось что-нибудь придумаем. Может быть 2 комнаты сразу достанем. Одну для меня с Нюрочкой, другую для тебя… (21 июня)[281]281
Цит. по: А. Введенский и Д. Хармс в их переписке // Вступительная статья., публ. и коммент. В. Сажина. Париж, 2004. С. 54. Сохранена пунктуация оригинала.
[Закрыть]
На следующий день Введенский пишет:
Милый Даня, нам с тобой везет, вчера же вечером в день получения твоей телеграммы нашел две прекрасные комнаты. Одна поменьше для тебя, другая побольше для нас с Нюрочкой. Это прямо отдельная квартира. Окна выходят в замечательный сад. Платить 30 р. в месяц за две комнаты. Жду тебя с нетерпением.
Как ты относишься к петухам, их тут много[282]282
Там же. С. 55–56.
[Закрыть].
Друзья обменивались письмами почти ежедневно. Хармс не думал ставить Введенскому в вину не совсем достойное поведение того на допросах, а Александр Иванович не собирался оправдываться. Постепенно, впрочем, переписка, поначалу бытовая, приобретает черты обэриутского безумного юмора. На сообщение Хармса о дате приезда Введенский сообщает: “Сияю как лес!” Хармс осведомляется, значит ли это, что у Александра Ивановича болят ноги. “Это просто красивое образное выражение!” – обиженно отвечает Введенский и обещает при встрече показать Хармсу, как красиво он научился петь “тенором и контредансом” песню о Стеньке Разине и княжне. Если учесть, что Хармс был весьма музыкален, а Введенский – напротив, можно оценить привлекательность этого обещания.
Тринадцатого июля Хармс отправляется в Курск.
6
Город Курск, основанный в XI веке, упоминающийся в “Слове о полку Игореве” и во многих летописях, географически и исторически примыкал к той части Древней Руси, которая позднее стала называться Украиной. Но в конце XV века он был отвоеван у Великого княжества Литовского московским князем, и в результате куряне вошли в состав великорусского этноса. Средневековых памятников в Курске не сохранилось. Но несколько замечательных барочных церквей, построенных при Петре, Анне и Елизавете, и сегодня украшают город.
В момент, когда в городе оказались Хармс и Введенский, он был всего лишь уездным центром Воронежской области. Курская губерния, существовавшая с 1772 года, была ликвидирована в 1925-м, Курская область образована через десять лет. В 1935 году в Курске жило 102 000 человек, что почти вдвое превышало дореволюционное население. Но не забудем, что речь идет о местах, вплотную примыкающих к зоне, захваченной голодом 1932–1933 годов и связанной с ним миграциями. Так что за несколько месяцев до начала этой социальной катастрофы население Курска могло быть и меньше, чем несколько лет спустя.
Экономика города характеризуется в первой Большой советской энциклопедии фразой, напоминающей какие-нибудь обращенные к современности стишки из “Ежа”:
Ремонтно-тракторный завод,
Завод фруктовых вод…
Было также кожевенное, спиртоводочное производство – но еще никаких металлургических гигантов. Курскую аномалию открыл академик П.Б. Иноходцев, ученик Ломоносова, но серьезное ее исследование (группой во главе с И.М. Губкиным) в начале 1930-х годов только начиналось.
Хармс поселился вместе с Введенским и его женой на Первышевской улице, в доме 16. Нюра вскоре уехала, и друзья остались в своей “квартире” вдвоем. Введенский устроился на работу в местную газету, где иногда печатал статьи, призванные наглядно свидетельствовать о его успешной перековке (вот название одной из них, напечатанной 22 июня: “На заводе бригадному хозрасчету ноль внимания. Когда же “треугольник” научится работать по-новому?”). Художники – Сафонова, Гершов и Эрбштейн – снимали комнату “у какой-то проститутки”; они устроились на работу в краеведческий музей, расположенный в одной из закрытых церквей. Гершов и Сафонова иногда ходили на вокзал – “просто смотреть на публику… Как приезжают. Как уезжают. Жизни-то никакой не было…”[283]283
Глоцер. В. Вот какой Хармс! С. 121–123.
[Закрыть] Один раз на вокзале встретили ехавшего на юг Эраста Гарина.
Хармс – единственный – нигде не служил, а жил на деньги, присылавшиеся из Ленинграда родственниками.
С Введенским они, против ожидаемого, все больше отдалялись друг от друга. Главной причиной было, видимо, болезненное, ипохондрическое состояние, овладевшее Хармсом немедленно по прибытии на место ссылки. Уже первая открытка, отправленная 23 июля Пантелееву, достаточно характеризует настроение Даниила Ивановича:
Курск очень неприятный город. Я предпочитаю ДПЗ. Тут, у всех местных жителей, я слыву за идиота. На улице мне обязательно говорят что-нибудь вдогонку. Поэтому я, почти все время, сижу у себя в комнате. По вечерам я сижу и читаю Жюль Верна, а днем вообще ничего не делаю. Я живу в одном доме с Введенским; и этим очень недоволен. При нашем доме фруктовый сад. Пока в саду много вишни…
Десятого августа – другое письмо Пантелееву – подробнее о том же:
Очень рад, что Вы купаетесь и лежите на солнце. Тут нет ни солнца, ни места, где купаться. Тут все время дождь и ветер, и вообще на Петербург не похоже. Между прочим, настроение у меня отнюдь не мрачное. Я чувствую себя хорошо и спокойно, но только до тех пор, пока сижу в своей комнате. Стоит пройтись по улице, и я прихожу обратно злой и раздраженный. Но это бывает редко, ибо я выхожу из дома раз в три дня. И то: на почту и назад. Сидя дома, я много думаю, пишу и читаю. Это верно, читаю я не только Жюля Верна. Сейчас пишу большую вещь под названием “Дон Жуан”. Пока написан только пролог и кусок первой части. Тем, что написано, я не очень доволен. Зато написал два трактата о числах. Ими доволен вполне. Удалось вывести две теоремы, потом опровергнуть их, потом опровергнуть опровержение, а потом снова опровергнуть. На этом основании удалось вывести еще две теоремы. Это гимнастический ход, но это не только гимнастика. Есть прямые следствия этих теорем, слишком материальные, чтобы быть гимнастикой. Одно из следствий, например, это определение абсолютного температурного нуля. Выводы оказались столь неожиданными, что я, благодаря им, стал сильно смахивать на естественного мыслителя. Да вдобавок еще естественного мыслителя из города Курска. Скоро мне будет как раз к лицу заниматься квадратурой круга или трисекцией угла.
Деятельность малограмотного ученого всегда была мне приятна. Но тут это становится опасным…

Тамара Мейер (Липавская), Яков Друскин. Фотомонтаж из альбома Т. Мейер (Липавской), 1930-е.
От “Дон Жуана” сохранилось только начало (продвинулся ли Хармс дальше?). Главные хармсовские тексты курского периода – письма. Он продолжает писать Липавским, и если с Пантелеевым, человеком скорее сторонним, он откровенен, то перед близкими друзьями натягивает клоунскую маску и продолжает выделывать свои виртуозные трюки:
Что же в самом деле с Вашими почками? Я долго думал по этому поводу, но ни к каким положительным результатам не пришел. Почки, как известно, служат для выделения из организма вредных веществ и с виду похожи на бобы. Чего же особенного может с ними случиться? Во всяком случае, с Вами вышел занятный номер. Что значит смещение почки? Представьте себе для наглядности на примере, что Вы и Валентина Ефимовна две почки. И вдруг одна из вас начинает смещаться. Что это значит? Абсурд. Возьмите вместо Валентины Ефимовны и поставьте Леонида Савельевича, Якова Семеновича и вообще кого угодно, все равно получается чистейшая бессмыслица.
Но это писалось в редкие веселые минуты. Вообще же Хармсу было очень не по себе.
Я один. Каждый вечер Александр Иванович куда-нибудь уходит, и я остаюсь один. Хозяйка ложится рано спать и запирает свою комнату. Соседи спят за четырьмя дверями, и только я один сижу в своей маленькой комнатке и жгу керосиновую лампу.
Я ничего не делаю: собачий страх находит на меня. Эти дни я сижу дома, потому что я простудился и получил грипп. Вот уже неделю держится небольшая температура и болит поясница.
Но почему болит поясница, почему неделю держится температура, чем я болен, и что мне надо делать? Я думаю об этом, прислушиваюсь к своему телу и начинаю пугаться. От страха сердце начинает дрожать, ноги холодеют, и страх хватает меня за затылок. Я только теперь понял, что это значит. Затылок сдавливает снизу, и кажется: ещё немножко и [тогда] сдавят всю голову сверху, тогда утеряется способность отмечать свои состояния, и ты сойдёшь с ума. Во всём теле начинается слабость, и начинается она с ног. И вдруг мелькает мысль: а что, если это не от страха, а страх от этого. Тогда становится ещё страшнее. Мне даже не удаётся отвлечь мысли в сторону. Я пробую читать. Но то, что я читаю, становится вдруг прозрачным, и я опять вижу свой страх. Хоть бы Александр Иванович пришёл скорее! Но раньше, чем через два часа, его ждать нечего. Сейчас он гуляет с Еленой Петровной и объясняет ей свои взгляды на любовь.
Пока Хармс писал пьесу о Дон Жуане, Введенский и в Курске пополнял свой донжуанский список. Хармсу же становилось все хуже. Простуда, подхваченная им, из-за плохого питания и неподвижного образа жизни, стала затяжной. Панический страх за свое здоровье принял форму невроза и превратил его жизнь в ад. Курск со своими “открыточными видами” раздражал. Дневниковые записи лета и осени фиксируют почти растительное состояние.
Я смерил температуру. Оказалось, если я хорошо держал градусник, 36.8. Полторы недели в эти часы у меня было 37.2. Сейчас 5 часов. Это возможно от слабости. Вот уже мне кажется температура начинает подниматься. Со времени как я измерял ее не прошло и 20 минут.
День прошел бесполезно. А. И. был у Малёнкиной. Вернулся веселым.
Пили с А. И. молоко. Ходили на рынок за маслом… Пришел домой, слабость духа и тела. Температура 36.9.
Чахотка дает знать себя слабостью, испариной и немного затрудненным дыханием. Я себя чувствую неважно и беспокоюсь о своем здоровии… Обедали. Но А. И. пересолил гречневую кашу, и мне пришлось удовольствоваться одними сухарями с маслом… Температура 36.9… Время от времени пошаливает сердце… С 10–10½ был сердечный припадок. Лежал и смачивал водой грудь возле сердца. И кажется опять простудился.
Я пошел в Амбулаторию… По дороге страшно колотилось сердце. В Амбулатории долго ждал приема… Наконец попал на прием к докторше Шеболдаевой. Она нашла у меня плеврит в правом легком и сильный невроз сердца.
Ел манную кашу сваренную на воде. Пришла Сафонова. Она принесла арбуз.
Пили кофе с молоком и булками. А. И. разбил мою фарфоровую ложку.
Вместо обеда пил кофе. Чувствую себя не важно. Тяжелая голова, слабость, испарина. Побаливает то спина то плечи. То покалывает в груди. Вечером играл с сыном хозяйки в шахматы… Первый раз разговорились с ним.
Читаю негритянский роман “Домой в Гарлем”.
По-моему у меня опять грипп. Когда я глубоко вздыхаю, в груди свистит мокрота.
Пришли В. и С. Принесли грибы… Ели пшенную кашу с грибами.
И так далее. Иногда Хармс разговаривал с Гершовым и другими художниками о современной живописи. Иногда читал Библию и Гамсуна, временами пытался писать. Сам он так описывал свое времяпрепровождение:
…Я сидел дома, как затворник.
Были дни, когда я ничего не ел. Тогда я старался создать себе радостное настроение. Я ложился на кровать и начинал улыбаться. Я улыбался до двадцати минут зараз, но потом улыбка переходила в зевоту. Это было очень неприятно. Я приоткрывал рот настолько, чтобы только улыбнуться, а он открывался шире, и я зевал. Я начинал мечтать.
Я видел перед собой глиняный кувшин с молоком и куски свежего хлеба. А сам я сижу за столом и быстро пишу. На столе, на стульях и на кровати лежат листы исписанной бумаги. А я пишу дальше, подмигиваю и улыбаюсь своим мыслям.
Он не мог работать – ни для себя, ни для заработка, хотя Маршак через Пантелеева передал ему предложение снова писать для детских журналов.
Этот психический паралич, эта неспособность к какой бы то ни было деятельности нуждается в объяснении. Да, Даниил Иванович был в ссылке, был болен, нервно истощен, нищ. Но ведь и Мандельштам в Воронеже три года спустя был в точно таком же положении – и именно там родились его величайшие стихи. Разница, видимо, в том, что Мандельштам и по природе своей был скитальцем, вечно менявшим города и адреса, не обраставшим бытом. А Хармс всю жизнь провел в своей уставленной причудливыми вещицами комнате, и всякая разлука с ней повергала его в депрессию. К тому же рядом с Мандельштамом была жена, а Хармс оказался лишен психологической поддержки. От Введенского ждать ее не приходилось.
Он панически боялся чахотки, и этот страх можно объяснить. От туберкулеза умерла мать Даниила Ивановича, от этой же болезни совсем недавно скончался один из его друзей – юный, полный сил Владимиров. Страхи развеял опытный специалист, Иосиф Борисович Шейндельс, к которому Хармса направили на обследование в Курске. Туберкулез не подтвердился, а врач произвел на Хармса чрезвычайно благоприятное впечатление. Видимо, именно к нему обращено письмо, написанное уже по возвращении в Ленинград:
…Те несколько бесед, очень отрывочных и потому неверных, которые были у нас с Вами, я помню очень хорошо, и это единственное приятное воспоминание из Курска. Что хотите, дорогой Доктор, но Вам необходимо выбраться из этого города. Помните, в Библии, Бог щадит целый город из-за одного праведника. И, благодаря Вам, я не могу насладиться поношением Курска. Я до сих пор называю Вас “Доктор”, но в этом уже нет ничего медицинского: это скорее в смысле “Доктор Фауст”…
И все же неизвестно, что было бы с Хармсом, человеком и писателем, задержись он в Курске дольше. Тем более что как раз начинались очень страшные для всего российского Юга дни.

Дневник И.П. Ювачева. Запись от 19 сентября 1932 года. Эта, как и все другие записи, – по старой орфографии, дата указана по старому и новому стилю, день недели (в данном случае понедельник) отмечен с помощью астрономического значка.
7
Тем временем отец не забывал опального сына.
Все дни 72-летнего Ивана Павловича проходили в разъездах и хлопотах – полная противоположность вялой прострации 26-летнего Даниила Ивановича. Старший Ювачев ежедневно бывал на нескольких церковных службах, но взгляды “свободного христианина” были так широки, что он помнил дни еврейских праздников и на Йом-Кипур (Судный день) заходил в синагогу. Он встречался со старыми знакомыми, не пропускал ни одного собрания Общества политкаторжан, читал, писал. Успевая при всем том хлопотать и о делах “Дани”.
Вот его дневниковая запись от 6 (19) сентября[284]284
Дневник И.П. Ювачева 1932–1933 годов далее цитируется по: Бытие на фоне быта / Публ. А.Л. Дмитриенко и Н.М. Кавина // Ежедневник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2012 год. СПб., 2013. С. 740–828.
[Закрыть]:
Поздно лег и с трудом встал, пот<ому> что в постели читал книгу и ел арбузные семечки. <…> Пошел к Спасу Пр<еображения> к поздней обедни. <…> Потом я прошел в магазин “Международная книга” и оставил письмо В.П. Гар<т>ману по поводу Дани. Потом говорил с ГПУ. Коган в отпуску, а заместитель его обещал доложить мою просьбу по начальству. Я говорил о его болезни, о дороговизне в Курске и о том, что он не имеет документов. Заместитель Когана <сказал>[285]285
Слово пропущено.
[Закрыть], что он знает Хармса и доложит.
На следующий день:
Обедня в ц<еркви> Спаса Преображ<ения>. Служил о. Василий Ефим<ов>. Набрал желудей около церкви. С утра уехал из дому. Сперва к доктору. Передал ему письмо от Дани, где он описывает свою болезнь. <…> В это время по телефону звала к себе в Царское[286]286
С 1918 по 1937 год Царское Село называлось Детским Селом, впоследствии – город Пушкин. И.П. Ювачев везде использует старое название, так же как – в большинстве случаев – Санкт-Петербург вместо Ленинграда.
[Закрыть] Нат<алья> Ив<ановна>[287]287
Н.И. Колюбакина. В следующей цитируемой записи она же названа Натой.
[Закрыть]. Но было поздно. После обеда я прямо в Греческую церковь ко всенощной. Во время канона домой. Лиза[288]288
Е.И. Грицына.
[Закрыть] упросила меня завтра не ездить в Царское Село, т. к. у ней новая служанка “Наталка-Полтавка” и ушла Лидия Алекс<еевна>[289]289
Лидия Алексеевна Смирницкая – бывшая экономка Ювачевых, с 1925 года проживавшая в одной квартире с ними на улице Маяковского. Т.А. Мейер вспоминала: “кажется (точно не помню), бывшая гувернантка, а может быть, учительница английского языка Д. Хармса” (см.: Хармс Д. Случаи и вещи. С. 264, 401).
[Закрыть].
Запись от 10 (23) сентября:
Встал в (3) 4 часа и собираюсь в Царское Село по вызову Наты. Поехал на поезде в 6 ч. 30 м. <…> В Детском Селе с поезда прямо к Нате. Она в постели. Ждал на ее балконе. Посидели до 10 ч. утра, переговорив о Дане, Лизе и о ней самой. У меня в это время позывы сильные мочиться. И это в пятницу, когда я ничего не пил и не пью! Даня у доктора Ше<й>ндельса лечится, хвалит его за внимание к нему. Теперь он живет в Курске в одной комнате с Александром Ивановичем. Просит меня писать Калинину, но я уже писал в Полит<ический> Красн<ый> Крест и просить в другом месте я не могу. А вот он до сих пор палец о палец не ударил, чтобы просить Когана о документах. Ведь А.И. (Брилат, знакомый И.П. Ювачева, высланный в Тамбов. – В. Ш.) в Тамбове получает карточку на хлеб, а он не получает.

Иван Павлович Ювачев, 1930-е.

Даниил Хармс. Автопортрет, 13 октября 1933 г.
В записных книжках старика Ювачева много странного. Почему он, имевший сорокапятирублевую пенсию, временами питался желудями и арбузными семечками? Часть денег он отправлял Даниилу, но что-то оставалось. Марина Малич, вторая жена Хармса, в своих устных воспоминаниях рассказывает, что Иван Павлович принципиально ел одну хлебную тюрю с подсолнечным маслом. Однако, судя по дневникам, в обычные дни так далеко его аскетизм не заходил. Например, 11 (24) сентября он с удовольствием съел борщ, приготовленный “Наталкой-Полтавкой”. Согласно воспоминаниям К.В. Грицына, его дед строго соблюдал церковные посты – именно в эти дни в его рационе была тюря (в которую добавлялся еще и лук).
А вот запись, сделанная ровно два месяца спустя, уже после возвращения сына:
Дома был возмущен поведением Лизы. Она видит, что я по три дня не обедаю. Поем черный хлеб (и того иногда не хватает), от которого в животе у меня непомерное скопление газов. В это время она получает и масло сливочное, и яйца, и творог, не говоря о молоке. И хоть бы какую-либо попытку сделала предложить мне чего-нибудь. Ничего! А от меня она пользуется пайком. Каждый день у ней какие-нибудь новости: то кура, то свежая рыба, то копченая, то мясо, то конфеты, то фрукты… Ребенку Кириллу отдаю много времени ежедневно. И вот за свою любовь и я невольно ожидаю с ее стороны проявления какого-либо внимания… Никакого! Что это за чудовище?!
Что это? Ненормальные, патологические отношения, складывающиеся между еще недавно близкими людьми во время пусть еще не настоящего голода, но – продовольственных трудностей? Или старческая привередливость, искажающая картину реальности? В конце концов, почему Иван Павлович не мог сам получать свой ветеранский, политкаторжанский паек?
В любом случае, ни дочь, ни сын не могли служить в старости опорой этому незаурядному человеку. Сын сам нуждался в его заступничестве и поддержке. Но изменения в судьбе Даниила Ивановича связаны были поначалу не с хлопотами отца, а – парадоксальным образом – с ухудшением судьбы товарищей.
В сентябре из Курска стали высылать социально-опасных и социально-чуждых поселенцев. 26 сентября к Хармсу и Введенскому вбежала заплаканная Сафонова: ей приказано было ехать в Вологду. Введенский попросился с ней; вероятно, ему предложено было возвращаться в Ленинград и там самому выбрать себе новое место поселения. Этот несколько загадочный либерализм распространился и на Хармса.
Первого октября Введенский уехал из Курска и через два дня прибыл в Ленинград. Он немедленно позвонил Ивану Павловичу, в 3 часа дня был у него и “передал просьбу Дани – телеграфировать ему, чтобы он ехал в Вологду”. На следующий день отец и тетка “решили не посылать телеграммы, а ждать ее от него, как он об этом думает”.
Возможно, Иван Павлович рассчитывал, что, если его сын на легальных основаниях появится в городе, его, с учетом болезни, революционного прошлого отца, а главное – явной утраты у ГПУ интереса к “делу детской редакции”, могут освободить от дальнейшего наказания. Так и вышло. Ювачев так же методично, шаг за шагом, добивался смягчения участи Даниила, как некогда, тридцать с лишним лет назад, – своей собственной.
Пятого октября из Царского приезжают тетки и помогают убирать комнату Даниила. 12 октября в 10 утра он наконец вернулся домой. День был “дождливый и грязный”. (Как бывший профессиональный метеоролог, Иван Павлович в своем дневнике фиксировал все изменения погоды.) Отец и сын позавтракали вместе и выпили по рюмке коньяку. Приехали гости: Петр Иванович (дядя по отцу) и обе царскосельские тетушки, Наталья и Мария Ивановны. Все семейство праздновало возвращение ссыльного.
С приездом домой ипохондрия и пассивность Хармса исчезают сразу же. 30 октября Иван Павлович записывает: “Даню мало вижу. Если он дома, у него кто-нибудь сидит”. Все же положение его оставалось неопределенным. Ему по-прежнему формально запрещено было жить в Ленинграде – и к тому же у него не было на руках никаких документов. Но, видимо, Коган сам не советовал ему суетиться. Начальник секретного отдела знал, что дело, столь неосмотрительно затеянное Бузниковым, решено окончательно спустить на тормозах. Знал это и Маршак: иначе он не пригласил бы автора, сосланного именно за детские книги, вновь сотрудничать с издательством. В начале года он пожертвовал Олейниковым, заменив его на посту ответственного редактора “Чижа” и “Ежа” Александром Лебеденко – “бывалым человеком” с партбилетом, автором книг про гражданскую войну на Дальнем Востоке и про полярную авиацию. Но Олейников остался в штате редакции и журналов – в отличие от Заболоцкого и Липавского, которым пришлось уволиться. Из планов исчезли на некоторое время книги Житкова. Этих жертв оказалось достаточно. До поры до времени Маршаку и его редакции больше ничего не угрожало.