Электронная библиотека » Валерия Пустовая » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Ода радости"


  • Текст добавлен: 28 декабря 2021, 21:31


Автор книги: Валерия Пустовая


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
«Чуда не случилось»

Сегодня около полудня не стало Владимира Данихнова, молодого писателя, отца двух несовершеннолетних детей – младшая в этом году пошла в первый класс, а старший, насколько знаю, уже сам программирует, – фантаста с цепким реалистическим знанием людей, финалиста «Русского Букера» и «Дебюта», автора таких книг, как «Чужое», «Девочка и мертвецы», «Колыбельная», «Тварь размером с колесо обозрения», прозы, которую можно назвать сновидческими триллерами, или изнаночными притчами, или призрачным бытописанием, прозы о том, как сквозь тяготу дней прорывается сияющий ужас небытия и как бороться с этой брешью в мире, в своем чувстве жизни, в художественной ткани, в судьбе. Его жена Яна сражалась за его жизнь до конца, и два сражения они у судьбы выиграли. Он жил и работал в Ростове-на-Дону, а ушел в Петербурге, где проходил сложное современное лечение, при помощи многих друзей и коллег и сторонних людей, включившихся в борьбу на стороне жизни. Потому что последний враг, смерть, объединяет против себя всех, кто дышит и чувствует. Последние его дни были так тяжелы и столько вместили страдания, что, если честно, все, что приходит в голову теперь, это – что человек отмучился. Я помню в себе это чувство света и тишины, когда окончен мамин путь страданий. Светом прямо накрывает, укутывает, и наступает чувство, как на праздник Покрова Богородицы. Что, если возможен беспробойный щит против боли, ужаса и смерти, то вот этот щит сейчас отгородил человека навсегда. Что ушедший теперь неуязвим. Больше ничего плохого с ним не случится.

Сегодня, так совпало, еще и день рождения моей мамы, которая прожила в два раза дольше Владимира. Но пострадала от той же «твари» – спасибо ему за это слово, которое пугает в его документальном романе, но в жизни позволяет переименовать реальный страх во что-то такое фантастическое, немного будто рисованное, как на брошенных детских рисунках и в детских кошмарах, какие он описывает столь мастерски. Утром мы были с сыном в церкви и время от времени выпадали из службы в кусочек романа Данихнова: на детскую площадку у храма с поломанными, залитыми дождевой водой, заброшенными машинками, ведерками, формочками.

Тлен вещей, истекающий срок службы, время на донышке – от всего этого есть один только щит, но он прикрывает навсегда. Он не покидает, да, – прибирает. Зовет и призывает.

Яна просила не писать ничего с тэгом «Данихнов» и не оставлять заметок на его странице. То, что я скажу, я говорю не ей. А себе и нам, кто пока не прикрыт и рыпается, чувствует и дышит.

Я думаю о том, как расходится наше благочинное верование с сияющим ужасом веры. Вот есть такой парень: не пьет, дети, любовь, крепкий брак, самореализация, творческие поиски, ипотека, мужские бродилки, игры, размышления, политическая позиция. Если бы все это имело ценность в глазах Господа такую, какую мы приписываем. Если бы Богу нужны были от нас эти крепкие браки, эти уютно устроенные дома, эти развитые дети, эти любимые жены и мужья, эти творческие метания и упоения, эта жизнь тишком изо дня в день, эта радость и грусть. Если бы он придавал значение скрепам, буквально, скрепляющим нас. Если бы он соединял здесь, на земле, чтобы здесь, на земле, и строить. Если бы он сотворил нас для этого мира.

Но вот эта история – она же про другое. Как и много, бесчисленно много подобных историй. Не тварь из кошмаров – так твари на танках, тварь рулетка, тварь винтовка, тварь воровка, тварь судьба. До сих пор помню – и не помню, откуда именно, – заключительные слова одного из персонажей Шекспира о том, что влюбленным в мире не суждено быть счастливо вместе. Потому что, даже если между ними все уладится, «война, болезнь иль смерть» всегда грозят любви.

Это не про влюбленных, это про влюбленных в жизнь, привязанных к миру, в котором даже если как в раю – все равно готовься к изгнанию.

Сообщая о рецидиве болезни своего мужа писателя Гарроса, Анна Старобинец написала фразу, очень простую, но помню ее, будто афоризм: «чуда не случилось». Каюсь, эта мысль приходит мне в голову теперь каждый раз, когда сталкиваюсь с плохими новостями. Чуда не случилось – это конвертик живым, остающимся, напоминалка о том, как устроена жизнь. Чуда не случилось – значит, ты не ошибся, да, не только твой близкий, но и близкие других людей, и близкие близких, и дальние – все видят то же, что и ты. Вы все в одной картинке мира, катящегося от начала к концу, и не наоборот.

Это о всемогуществе, скажет мне психолог, когда я признаюсь ей в этих темных мыслях, в ревнивом отслеживании чуда, которое не случилось. Вы поняли, что и они не всемогущи. Всемогущество, скажет, детское чувство. И вы даже говорите об этом детским голосом.

Яна писала о том, что все верили, будто она может его спасти. Действительно ли это так? Действительно ли верили, возлагали надежду, а значит, непосильный груз всемогущества? Про спасение в высшем смысле – спасение души – говорится, что человекам это невозможно, но возможно Богу.

Раз от разу я думаю, почему нам позволена передышка. Почему дважды Владимира спасли, отбили, а на третий вдруг резко, в считаные дни, до которых он еще писал в Фейсбуке с планами на лечение и просьбой поддержать еще деньгами, – вдруг отобрали надежду. Почему дали написать книги, родить детей, полюбить прекрасную, добрую, отважную женщину, вырасти, родиться?

Яна в порыве отчаяния написала, что все было зря, они потратили жизнь на ерунду. А для меня, как и многих других, это все невозможное чудо.

Мы не всемогущи, но Бог дает нам возможность почувствовать энергию творения, спасения, победы, силы, свободы, потому что иначе здесь, на земле, нам не дано было бы Ему причаститься.

Это наша здесь Тайная вечеря, единение перед сокрушительной разлукой, прообраз вечного пира, куда нет пути другого, чем через яму и гору, хлябь и крест.

Я не хочу об этом думать. Я хочу, чтобы Бог заповедал мне счастье, и долголетие, и крепкий брак, и многочадие, и плоды вдохновения.

Но Он ни слова об этом не говорит и не ставит передо мной никаких целей здесь, на земле, никаких целей, только путь, про который Он говорит, что Он и есть этот путь.

Когда всё путём, кажется, что ты на верном пути, а это только полоса разгона.

Он хочет, чтоб мы шли. И это все, что надо знать о здешнем счастье.

Чуда не случилось, случилась жизнь. В свете общей судьбы вещей, о которой так царапко и едко писал Владимир, это, конечно, немало. Чуда не дано, но остались отблески жизни. Любовь, дети, книги.

В своем документальном романе Владимир Данихнов написал про манящий и страшный стук будущего. Теперь мне кажется, он вот об этом. О том, что человек не может не бояться неизбежно уготованного ему будущего – и не может не идти к нему.

Детским голосом я говорю себе, что Владимир и Яна не были всемогущи. Они не совершили чуда.

Они просто шли. И жили разом в настоящем, где у них было все, что мы ценим и чего годами добиваемся в жизни, – и в будущем, которое проливает сияющий свет на то, что на самом деле ценно.

Если случается на земле чудо, то оно в том, как люди любят, и пишут, и рождают, и думают, и спорят, несмотря на будущее всех вещей.

И бывают счастливы, как навсегда, как будто уже под щитом, как будто дошли и впущены на брачный пир.

Владимир писал о людях, съеденных страхом, – теперь я вижу это отчетливо. О тех, кто боялся впустить счастье. О тех, кто зажал в себе жизнь, замуровался и думал, что пересидит.

Его романы не учат, как быть счастливым. Но показывают, как смешно быть несчастным.

Потому что, уж если зажил – жизнь не зажимай. Если встал – иди. Если не можешь совершить чудо – рожай, пиши, люби, думай.

Он об этом для меня, он и его Яна.

О том, как много может невсемогущий.

17 сентября 2018

Утро утраты

В благодарственном акафисте «Слава Богу за все» есть слова, которые вдруг зацепили меня, как вообще теперь цепляет, удерживает, словно схватывает за колени и, снизу заглядывая в глаза, просит внимания все, что связано с образом ребенка. «Когда я в детстве первый раз сознательно призвал Тебя, Ты исполнил мою молитву, и душу осенил благоговейный покой. Тогда я понял, что Ты благ и блаженны прибегающие к Тебе. Я стал призывать Тебя снова и снова и ныне зову», – прочитала я будто другими глазами и, не успев одернуть себя, подумала, что это ведь теория привязанности в действии.

Недаром пишут, что над неофитами часто разливается благодать, дармовая, как радуга над родным двором с мокрыми после дождя качелями. Человек впервые тянется к Богу чуйкой выживания: там – тепло, там – свет, там – ждут и примут. Мою маму страшно раздражали героические песни про маму, у нее были свои на это причины, но я теперь по-новому поняла, чем они смешат и смущают: любовь к маме переслащена святостью, слишком одухотворена, а чувство это животное, простое. Постепенно человек учится отличать и призывать ту, которая с загадочным поначалу постоянством является, чтоб взять на себя всеобъемлющие его, не перевесившего пока самый мелкий арбуз, тревогу и боль. «Призывать» – этому слову научил меня муж, и оно вполне выражает тягу ребенка к матери: в компьютерных играх, сказал, так говорят про телепортируемых по требованию магических персонажей. Человек впервые призывает мать, когда плохо, чтобы стало хорошо. И это вполне выражает его отношения с Богом.

Зимним утром этого года, когда я через силу вывалюсь с ребенком гулять и впервые после ухода мамы почувствую привкус мира и тепла в белом колючем воздухе, я вышлю Господу свою искреннюю благодарность. Скажу: «Слава Тебе», порадуюсь миг, и миг еще полюбуюсь своей смиренной радостью, и вдруг взорвусь отчаянными ругательствами: обнаружу, как только что, в двух шагах от дома от меня с концами ушел нестарый еще телефон с кучей несохраненных фоток, хорошо, что хоть заметки муж накануне успел поставить на синхронизацию.

Я оплакиваю телефон истошней, чем родную мать, кому я еще при жизни, на кременьком с розовеньким диванчике, который был куплен для нее и вдруг осел с ней на дно, как корабль, и оброс, как ракушками, пачками обезболивающих, разжижающих кровь и травящих новообразования, кому я возразила, что ни за что не надену черное, когда она пыталась отложить кусок немаркого гипюрчика на свои проводы. Я оплакиваю телефон, потому что он утрачен с концами и факт его отсутствия особенно заметен на светлом пустом снегу вокруг дома, где, кажется, в этот солнечный день иголки не утаишь, не то что смартфон-лопату в черной обложке. Тогда как с утратой другой, поглавнее, все не так ясно.

Зачем черный гипюр, если человек ушел туда, куда шел? В день ее смерти меня накрывает светлым чувством удовлетворения и покоя: она добралась. В благодарственном акафисте «Слава Богу за все» главный мотив – представление мира земного как всего лишь предчувствия, слабой проекции, преддверия мира небесного. Акафист прославлял бы здешний мир с почти языческим упоением, если бы не давал понять, что видимый свет – только отблеск. Чувственная метафора высшей радости. Погремушечки в колыбели тому, кто еще только готовится начать учиться собирать настоящие сокровища.

Но зачем тогда они – эти «благоухающий воздух», и «золото лучей», и «сладкие плоды и душистый мед», и «небо Твое, сияющее звездами», и «высота музыкальных красот», и, прости Господи, «огненные языки вдохновения», которые, как ни прочту эти слова, обдают меня жаром не благодарности, а самоупоения?

«Мне все испортили», – убито сказала мама, подводя итог отблескам своей жизни.

Говорят, что, когда уходят родители, наконец взрослеешь. Моей маме не выпал шанс повзрослеть, и я одна теперь разбираюсь с тем, что было в нас самого детского. Нашей детской верой в Бога, которая, показал опыт, не более чем привязанность. В свете маминой смерти нарушенная привязанность и обида на Того, Кто не явился, когда Его призывали.

«Мне все испортили» – это значит, что жизнь ее недотянула до сказки, в которой той, кто вел себя хорошо, был в целом добр и не совался, как ворчит садовник у Толкина, в дела мудрых, в конце посчастливится. Тут еще не очевидный акцент на том, что посчастливится именно в конце, так как основной прогон сказки – это полоса несправедливостей, испытаний и трудов, которые и должна уравновесить, увенчать итоговая награда, иначе в чем смысл? Бог в глазах мамы сыграл не по правилам, а это значит одно из двух: кто-то из них плохой.

Развилка вспугнутого до бешеной пены ума, которой не избежала не то что мама – а, например, христианский писатель и проповедник Клайв Льюис, в чьей книге «Боль утраты» я долго ищу шовчик примирения с Богом. Клайв Льюис ведет дневник после смерти своей горячо любимой жены от онкологического заболевания и, себя не узнавая, вдруг кажется куда знакомей, понятней и ближе мне, чем в его отвлеченных, светлых и приправленных мягким остроумием сказочника богословских эссе. «Мне все испортили», – вот-вот будто скажет и он, с горечью потрясая руками, не удержавшими прошлое счастье, которое он описывает так убедительно, что начинаешь вместе с ним негодовать, зачем было Богу разрушать этот союз, блистающий отблеском нездешней гармонии едва ли не сильнее, чем «золото лучей» и «небо Твое, сияющее звездами»?

Льюис переходит к принятию утраты бесшовно, так что я не успеваю заметить, куда соступить с развилки, чтобы последовать его примеру. Его книга начинается с альтернативы плохих: он ищет в своих отношениях с Богом ошибку, которая бы вполне объяснила его страшное разочарование, страшно сказать, в Нем самом. И вот я никак не уловлю, где именно, на каком ходе все еще сильной, приученной к трудной работе мысли Клайв Льюис переходит от гипотезы, что он до смерти жены будто бы и не знал Бога, к убеждению, что он не знал самого себя. В начале книги он называет Бога космическим садистом, а к финалу обращает риторическое оружие против себя, сравнивая свою веру в Него с карточным домиком, который Бог разрушил вместе с его брачным счастьем, построенным, как признает Льюис, на картонной любви – иначе откуда в его чувстве утраты было бы столько себялюбивых желаний и глупых подмен?

Меня не удивляет ни изящество этого логического выхода из отчаяния, ни, страницами ранее, несдержанный ужас перед одним парнем, по-обывательски собравшимся на могилку – маму навестить. Льюис, кажется, дрожит от отвращения – к тому, что можно здесь, на земле, принять за частичку присутствия ушедшего человека. Я хорошо понимаю его: и у меня к могилке – пустота в сердце, чувство, что пришла не туда, где она теперь. Не понимаю другого. Как мог даже такой искушенный в вопросах веры человек, как Клайв Льюис, забыться в своем счастье и решить, что оно в самом деле может быть целью Бога?

А все мы, все, пока живы, так думаем, и наши приемы по энэлпированию действительности – помни о хорошем, умей рисковать, говори уверенно, расставь приоритеты, иди за любовью, выбери лучшее, стремись к большему – в точности дом на песке, потому что, когда, как обещает Евангелие, «пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот», первое, что не устоит, – это наша вера в счастье как цель бытия.

В утрате впервые по-настоящему настигает догадка, что Бог со мной не заодно. Похоже на кризис трех лет в трогательном описании психолога Петрановской: человек изумляется, как это – мама, и вдруг может хотеть чего-то другого, чем я?

Критик Анна Жучкова, с которой мы уютно выясняли наши разногласия по поводу травматичной книги Анны Старобинец о потере ожидаемого ребенка и вдруг разожгли параллельную дискуссию о реально пережитых нами утратах, сказала мне: «Не держи обиду за маму. Ведь и маме, – предположила она мне в утешение, – болезнь послали как путь сжигания обиды на жизнь».

Это оборотная сторона веры в заботливое устроение нашего счастья как цели Творения. Тот, кто несчастен, всегда немного виноват. Именно в нем ищут причину, объяснение воли Бога, вдруг захотевшего другого, чем мы.

Психолог Маша Мошковская, которую регулярно читаю в Фейсбуке, благодарная за эти бесплатные консультации в блоге от человека, за час терапии которому платят уже тридцать тыщ, написала недавно, что если бы она заболела раком, то пришлось бы признать, что все-таки жизнь она не любила.

Явное противоречие с Клайвом Льюисом, опротестовавшим приговор своей жене тем фактом, что она как никто умела наслаждаться всеми радостями жизни – материальными, интеллектуальными, духовными, – наслаждаться и никогда не заскучать.

Впрочем, выше Льюис обмолвился, что счастье пришло к его любимой слишком поздно, и мы готовы ухватиться за эту наброшенную на счастье тень сожаления, чтобы наковырять под ней корень недуга.

«С хорошими людьми так не поступают», – говорила и моя мама, видя в приговоре проклятье, прижизненное отлучение, и вспоминала, очевидно, по прямой ассоциации с этой главной несправедливостью жизни, все причиненные ей обиды, включая четверки в школе от историка, ревновавшего к ее независимому нраву, и немки, отомстившей за раз только прогулянную мамой олимпиаду. «С ребенком не надо бодаться», – наставляла меня мама, но в нее саму будто норовили упереться лбами все значимые взрослые ее жизни, от ее матери до моего отца, старше мамы на… вот уже забыла, сколько лет, но помню, что вравшего ей про свой возраст.

И когда я пыталась подогнать ей неловкое утешение в стиле брошюр для прихожан, где практические советы по спасению смешаны с расхожей риторикой, мол, испытания не проклятье, а наоборот, способ помочь стать лучше, мама отвечала с искренним удивлением ребенка: «А я от этого лучше не становлюсь».

«Обиду обидой не лечат», – поддержит маму и Лена Лапшина, когда я признаюсь ей в своем изумлении перед тем, как жесток урок Божий, если поверить, что болезнью Он исцелял маму от обиды на жизнь. В моем понимании урок имеет смысл только в свете гарантированной практики. Уроки здесь – чтобы научиться жить здесь.

Вина мертвого – главный щит живых. Горе – стыд перед людьми, это чувствовала и мама, запрещая мне писать в Фейсбуке или говорить знакомым о нашей беде. Здешний мир – для выживших, для счастливых, а горе отъединяет от всего, чем держится у очага узкий человечий круг. В горе ты вытолкнут во тьму внешнюю.

Я помню, как единственный раз за наш первый год меня до злости задело хлопотливое внимание к моему ребенку посторонних женщин – санитарок в хосписе. Меня раздражали их воркования, и советы прикрыть сквозящую дверь, и подложенные под малыша с игрушками чистые цветные простынки, и расспросы, и умиляшки – в то время как я прилагаю усилия к тому, чтобы маме срочно исправили кислородный аппарат, где кончилась вода, умыли пересохший рот и приподняли, как выразилась наша последняя «Скорая», головной конец. Живые о живом – теперь я лучше понимаю их, неосознанно переключающих внимание с той, кому уже ничем не помочь, на того, в кого стоит реально вкладываться. Я и сама чувствую, как переключаюсь, и великий свет прощания, осенивший меня в день ее ухода – так что я чистосердечно признавалась подруге, что вовсе не в отчаянии, и потом боялась, что она сочла меня бесчувственной, – сменился червивым страхом перед внезапной неизбежностью.

Поэт и критик Елена Погорелая утешала меня тем, что матери нас учат умирать. Но я теперь боюсь быть как мама. Боюсь, когда чувствую в себе ее стремительное желание разделаться с очередным отрезком дня и страстную концентрацию на том, что там, за ним, хотя помню, как сама же учила ее, поздно поумнев, не ждать нетерпеливо лета, потому что вместе с осенью, зимой и весной к новому лету минует новый год жизни. Боюсь, когда наваливаю на себя забот и злюсь на них, как на упорно наползающих муравьев, к кому сама забрела в муравейник, хотя помню ее повторяющиеся ночные проекции многозаботливых дней, когда снится, что надо вскарабкаться, отбиться, рассчитаться, вломить первой, от которых я спасала ее, подбегая будить, когда закричит, и мы шутили, что ночью я всегда на дежурстве. Боюсь, когда, споткнувшись посреди самого рядового дня, я вдруг почувствую, как мелкое разочарование – ударилась, пролилось, рассыпалось, убежало – вдруг добивает каплей по макушке, и я восклицаю в сердцах: «Как меня все достало!» – или: «Как я несчастна!» – или, совсем по-маминому: «Сволочь я», – и тут же дергаю Бога за полу домашнего маминого халата, дергаю и прошу: «Нет-нет, не слушай меня, у меня все хорошо, я счастлива, я всем довольна, только не отбирай у меня, не отбирай еще и это, оставь мне их, родных, живых, я учусь, я уже почти умею быть благодарной за все».

«Как часто горькую обиду подавляет смертельный страх», – пишет Льюис, и я чувствую, что мою благодарность Богу я теперь предъявляю, как паспорт с отметкой о регистрации: только отпусти! И со страхом жду, что он еще предъявит в ответ. «Нельзя ругаться, а то Боженька язычок отфигарит», – непечатно и мрачно высмеяла мама свое впечатление, как чересчур много того, за что ей могло вот так прилететь.

Воздаяние – пожалуй, самый далекий от Евангелия этический принцип. О людях, «уже», то есть здесь, при жизни, «получающих награду свою», там сказано с пробирающей до костей угрозой. А о жертвах, к примеру, массовых катастроф – что они не грешнее прочих. Евангелие мотивирует не на добро в десяти заповедях, а на любовь в двух направлениях: к Богу и ближнему, а тот, кто любит, не нуждается в мотивации. «Слава Тебе, положившему великую награду в самоценности добра», – спотыкаюсь я в благодарственном акафисте о слова, которые на язык психологии переводятся как принцип полноты ответственности за любое решение: что делаешь, делай для себя. Однажды я сообщила подруге, что подала в храме, и она усмехнулась: большое одолжение Богу сделала.

Добрые дела – наш амулет от встречи с Богом: мы стараемся доказать, как полезны на этом свете, чтобы избежать увольнения на тот. «Я бы многим помогла», – с нежной мечтой проговорила мама, словно от души протягивая Богу на льготных условиях составленный договор, а потом, недели спустя, разрывая его в отчаянии: «Я никому не помогла», потому что уходила, не проводив мать и не вырастив внука, в междуцарствие ее преклонных и его ранних лет, вынужденно и впервые допустив мысль, что ни матери, ни внуку она в глазах Бога ничего не должна.

Последние годы она жила в страхе, что с матерью там, в Киргизии, за три тысячи километров от нас, случится непоправимое, окончательное, а ее не будет рядом для немедленных действий, и мать будет «валяться», и надо было видеть облегчение, с которым она крестилась в условные дни, отзвонив бабушке, чтобы словить дзен от безразличия, с которым она махнула в хосписе на мою тревогу, что придется с младенцем ехать в Киргизию: да зачем, там же есть еще Джамиля.

Самый бесполезный год своей жизни мама проведет, считая, что выполняет свой долг: в Киргизии с матерью, которая не выходит из дома и все хуже видит, но выжила ведь без дочери, когда пришлось. Я помню, что отпустила маму по внутреннему договору, который и мне Бог не подписал: отпустила по-хорошему, чтобы не отнял силой, потому что не ругай постылого – отнимет Бог милого, говорится в еще одной не подтвержденной Евангелием бытовой мудрости, которой и мама верила, и в тот же год призналась мне, что специально решила меня теперь не слишком любить, дабы не перегружать карму ожиданиями.

Весь свой бесполезный год мама мерзла, изнывала от скуки и мучилась животом, подключаясь к миру, радости и смыслу через планшет, который я насилу уговорила ее взять с собой для связи. Весь год она гладила меня, беременную и счастливую, на экранчике и, пользуясь неограниченным ночным интернетом, смотрела на Ютубе ролики про любимую и только однажды вживую увиденную Италию.

Бог забрал ее, когда она могла быть полезней и счастливей не меньше, чем Льюисова жена, к которой счастье тоже пришло слишком поздно и ненадолго, как будто в примерочную перед закрытием магазина. Мама успела понянчиться с чужой внучкой, к которой нанялась для подработки, и впервые, насмотревшись на наши титановые обручальные кольца, которые я едва уговорила мужа купить и теперь, под стать ему, не ношу, пожелать чего-то для себя. «Хочу, – говорила в планшете, – какое-нибудь кольцо. В молодости, – вспоминала, – я не признавала серьги, а вот кольца носила». Я разволновалась так, будто она потребовала у меня определиться с квартирой для ипотеки, но к осеннему ее дню рождения случился отбой. «Нет, – сказала мама, – меня не порадует, без главного, чего бы я теперь хотела, меня ничего не порадует».

Многие утешали меня, указывая, как милостив Бог, допустивший, чтобы я вышла замуж и успела родить до того, как маму перестанет радовать. А я теперь думаю, не больше ли Его милости в том, что я тщетно пыталась выйти замуж и родить и тридцать пять лет прожила с мамой, несмотря на предупреждения подруг, что пора и квартиру снять, а то никакой личной жизни, – тридцать пять неразлучных лет перед полным обрывом контакта?

«Тебя Бог не любит», – сказала вместо «спасибо» маме едва ходившая соседка, которой мы носили молоко и хлебные батоны, потому что ее единственной племяннице, как она говорила, некогда. Но чем мы меряем Его любовь? Только что не батонами.

В наше последнее лето с мамой я будто репетировала утрату. Я была на пороге перемен и торопилась переступить, смутно чувствуя непонятно кому адресованное досадливое облегчение от надежды, что уж на будущий год я не в том буду положении, чтобы опять, как девочка, ехать на каникулы к бабушке. Я приехала отдыхать с полным колчаном нерастраченных сил, которые вдруг просыпались вхолостую: весь отпуск меня трясло от призраков прошлого и тревоги за будущее. Кульминацией того лета стала ниоткуда, как облако в окно, вплывшая после счастливого вечернего сна в маршрутке из дышащего горными ледниками селения мысль, будто бы у меня будет рак, – и животный хрип сознания, боровшегося с этим всплывшим ужасом до следующего лета, когда я родила малыша в зодиакальный месяц Рака и подумала, что вот так легко отшутилась от непонятных предчувствий. А завязалось в шашлычной с пивом, где я впервые столкнулась с утратой – тоже как будто всплывшей в пивной пене и ударившей маме в голову, обычно не отвлекающуюся от текущих забот. «Бедный, – сказала она ни с того ни с сего, – бедный Касатик».

Это еще один урок от мамы: что чувство вины, как и чувство долга, не дружит с чувством реальности. Мама не должна была мучиться в Киргизии год, как я не должна была подскочить, будто от пивной икоты, когда она размякла от радости встречи и еды и приоткрылась душой.

Знаменитая Гиппенрейтер учит родителей активному слушанию в диалоге с детьми, но даже взрослых, понятных и равных, признания колотятся в нас, как мяч, заскочивший в трубу, и застревают в уме резиновой падалицей. Прошло два года, прежде чем Гиппенрейтер в аудио, терапия и собственные неотступные размышления подсказали мне единственно верный ответ на мамину реплику, которая вытянула бы мяч обратно в веселую летнюю игру.

«Бедный Касатик», – говорит мама, называя своего брата с домашней лаской их бабушки, это прозвище мама закажет выгравировать на его кладбищенском памятнике, и я тщетно буду подбрасывать этот ориентир администратору Ракиток, с которой мы ищем место захоронения, куда через день подселим мою маму и где трава забрала и домашнее имя, и ФИО, и полтора года назад цепко вкопанные мамой в землю тряпичные на проволоке цветы.

И я отвечаю: «Скучаешь по дяде Вене» – без вопроса, как советует Гиппенрейтер, и называя чувство мамы тем словом, какое ко мне самой пришло только через полгода после ее смерти, когда я только и научилась понимать, что могла она чувствовать, когда ушел ее брат.

Вместо этого я, как часто в детстве, блокирую ее приоткрывшуюся ко мне дверь и напираю со своей стороны полным сумбуром чувств об ушедшем дяде, куда включено все, кроме собственно утраты, которую я и в отношении мамы расчувствовала не сразу. Мы вспоминаем самую детскую – а потому неподконтрольную взрослому человеку – боль: про то, как дядя Веня собрался с мужскими силами и, будто заемный отец, отправился с мамой встречать меня из первого и единственного в моей жизни горного похода, оставившего мне большой рюкзак, с которым я моталась в Европу и на форумы молодых писателей в Липки, спальник с пенкой и долгие годы не заживавшую травму. В походе у меня не сложилось общение со спутниками и вообще все пошло против моих ожиданий от компанейской прогулки в лесах – пожалуй, сейчас я бы оценила возможности той поездки, и она прошла бы глаже, но, если бы не обожглась тогда, боюсь, в принципе бы не научилась ценить. И вот меня встречают два человека, которых мне не хватало призвать в походе, чтобы разрулить непонятные трения с насмешливыми спутницами и узнать, как действовать, когда на тебя вот только что, в аэропорту, наорала из-за неразберихи с чемоданами и каталками твоя бывшая одноклассница, с которой мы уютно просидели несколько лет математики и английского, да горный маршрут рассадил. Только став мамой и впервые раздражаясь на того, кто передо мной беззащитен, я глубоко пойму главное утешилово, которое подгоняют психологи обиженным клиентам: люди срываются от бессилия, не бери на свой счет. Тогда же я вываливаюсь из аэропорта окончательно раздавленная, будто горная букашка туристическим рюкзаком, с одним желанием – немедленно уткнуться в маму и поплакать, но при дяде приходится держаться и дергаться, а он тоже не знает, что люди срываются от бессилия, и берет на свой счет, и счет тот подлиннее моего, и вот торжественная встреча родных подмочена, медные трубы хрипят от залившей их грусти.

И надо же было, чтобы именно в это лето мне подвернулись фотографии моих давних спутниц из нового похода в дивной плюшево-зеленой траве алтайского плоскогорья, с подписью моей одноклассницы, на этот раз, видимо, набравшейся в дороге сил для радости: она писала, что здесь, в зеленом раю коней, отчетливо внимает голосу, раздающемуся отовсюду: «Я тебя слышу. И я тебя люблю».

Психолог мне потом скажет, что зависть – лучший контролер уровня счастья, но плохой навигатор: подсказывает, чего сейчас не хватает, но не говорит, куда за этим бежать. На плоскогорье раздавали глас Божий, над плоскогорьем разливалась безусловная Божья любовь, и я несколько дней отпуска посвящаю прениям с мамой, обиженной тем, что я рвусь от лучшего, что она и жизнь мне дают сейчас, к каким-то чужим людям, в какие-то чужие места. Я помню, что на будущее лето собираюсь быть уже не в том положении, чтобы ехать на лето в горы – ни за конями на Алтай, ни хорошо кушать к бабушке. И отчаиваюсь, что место встречи с Богом, который бы меня вот так, в голос, слышал и любил, откладывается на неопределенно долгий срок. И негодую, что все внимание Бога сейчас достается не мне, а людям, в связи с которыми я и мой дядя так глубоко захлебнулись грустью.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации