Текст книги "Прожитые и непрожитые годы"
Автор книги: Вардгес Петросян
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
9
Вечером позвонила Татевик и сказала, что приедет в субботу, что дважды обедала у Бармена, соскучилась по кафе «Крунк». Их прервали, потом зашел Ашот. Алина сдала минимум по философии и на время освободила его от вечерних забот. Они заговорили о болезни Ваграма. Ашот – врач той больницы, где лежит брат. «Пока ничего определенного», – сказал Ашот. Выпили по рюмке виски. Левон вспомнил редактора.
– Завидую тебе, – сказал Ашот.
Всем женатым кажется, что неженатые счастливы.
– В чем же дело, разведись, – посоветовал Левон.
– Ты что, с приветом?
– А что ты тогда хочешь?
– Женишься – поймешь.
– Не женюсь.
Он вдруг встревожился за Ваграма. Еще вчера ему было чуждо это чувство, он жил, месяцами не видя брата и мать. Казалось, так можно прожить всю жизнь.
– Слушай, я за Ваграма очень боюсь…
Ашот не ответил, он медленно отпивал виски и был чем-то доволен. Виски было горьким и непривычным.
– Ничего, я думаю, обойдется. В субботу подробнее узнаем о нем. На сердце он никогда не жаловался?
– Бывало, жаловался. – Левон редко захаживал к брату и знал о нем не очень много. – Трудная у него была жизнь.
– Знаю, ты говорил. Кстати, ты ведь, кажется, что-то писал про нашего врача Арменяна? Вчера он интересовался.
– Написал, да не напечатали. Меня мало печатают.
– Потомки оценят, – засмеялся Ашот. – А в чем дело-то?
– Долгая история.
Снова позвонила Татевик.
– Разъединили. – Голос у нее был визгливый, детский, она, видимо, кричала в трубку, чтобы было слышно. Левон подумал, что ему уже нечего сказать, и в душе посочувствовал ей: ведь сколько, наверное, ждала, пока снова соединили.
– Соскучился, – сказал Левон.
– В самом деле? – вскрикнула из своего далека Татевик.
И Левону стало совестно, он понял, что не надо шутить такими словами с девушкой, которая, может, уже созрела для теплоты или даже для любви и, чего доброго, напридумывает себе сказок и станет потом ночами строить планы, ждать.
– Кто это? – все приставал Ашот.
– Ну ладно, приедешь, поговорим, Татевик.
Глаза Ашота так расширились от любопытства, что Левон поспешил утолить его нетерпение:
– Молодая девушка. В автобусе познакомились. Будет в деревне французский преподавать. В субботу приезжает. Есть еще вопросы?
– Есть. Хорошая девушка? Женись.
– Только что ты завидовал неженатым.
– А чем ты лучше нас?
Посмеялись, выпили. Все жаждут того, что потеряли или не имели совсем. То, что есть, приедается. До чего все мужчины похожи! Когда же все-таки уйдет Ашот, который так явно рад своему холостяцкому вечеру? Оставшись один, он выпьет, попытается поработать. Но сейчас, пожалуй, и не писалось бы. Все слова похожи на истертые игральные карты, найти бы другие, сдержанные и немного сжатые. Это как сборы в дальнюю дорогу, когда надо уложить в небольшой чемодан только самое необходимое. Найти нужные слова, сжать их в предложениях-чемоданах, но не набивать, словно шпроты, в банку. До сих пор у нею так не получалось, а на этот раз должно выйти, иначе нельзя, иначе будет душещипательная история об армянских Ромео и Джульетте, ставших жертвой деревенского невежества и косности. Это, конечно, одна из причин, но не самая главная. Подобный случай на фоне второй половины двадцатого века, у народа, имевшего свой театр еще две тысячи лет назад и строящего сейчас на своей земле атомную станцию, – вот где гвоздь этого дела, только его не вбивать надо, а вытащить хотя бы наполовину. Хотя бы… Трудно.
– Уснул? – Это Ашот, значит, он еще не ушел.
– Нет. Хочешь кофе?
– Боюсь, сон отобьет.
– Ты сегодня не уснешь от счастья.
– Только не сладкий.
Хоть бы Алина позвонила, а он-то надеялся, что от кофе Ашот откажется. Итак, он начнет со старых кладбищ. И что? Нет, так не пойдет. Может, с беседы с Гарником? Он лениво поднялся и пошел на кухню. Папикян рассказывал, что из соседней деревни умыкнули девушку, а она возьми и заяви в милицию, что никто ее не крал, просто на «Волге» прокатили. Вот и пойми после этого что-нибудь, создавай логические связи. Вспомнился всезнающий Парнак. Он, говорили, привез из Германии два чемодана фотографий, изображающих, должно быть, женщин. Тоже живет в том селе.
Постепенно вырисовывается уравнение с тысячью неизвестными. Кофе убежал, огонь стал красным и зашипел. Может, начать с Егине? Вспомнились строки Чаренца: «Девушка, как светильник, с глазами богородицы…»
Богородицы? Ну, не совсем. Просто ей семнадцать. «Всем когда-то бывает семнадцать», – сказала Егине. Возраст – это не только сумма лет, а мировоззрение, взгляды на мир, на людей, готовность от всего отказаться или все принять. Брату ничего от этого не досталось.
Ашот молча отхлебывал кофе.
Закурили.
– Ну, ступай, – сказал Левон, – а я малость посплю.
– Иду, иду, – с готовностью поднялся Ашот. – Отпуск мой кончился, велено возвратиться к одиннадцати. Я, кажется, допек тебя, да?
Посмеялись.
Теперь он останется один.
Один. В субботу приедет Татевик. Позвонить Лилит, что ли? Лилит семнадцать было бог знает когда, и она ужас как боится постареть хоть па один день, но растрачивает свою жизнь так, будто это случайно найденные деньги. А Ашот уже дома, сейчас будет пить чай с вареньем из роз, затем облачится в полосатую пижаму и уснет, повернувшись к жене спиной. Почему он выбрал одиночество? Э, да разве человек выбирает что-нибудь сам? Он набрал номер.
– Лилит?
– А-а, Левон… Что это ты пропал?
– Меня не было в городе. Как ты? В деревне парень и девушка покончили самоубийством. Тяжелая история.
– А из-за чего?
– Из-за любви.
Лилит замолчала. Сидит, наверное, на кровати, с телефоном на подушке, в небрежно накинутом халатике, в пепельнице недокуренные сигареты. Дома она какая-то утомленная, а так подвижная, болтушка, но дома сникает и утихомиривается, словно вернулась со спектакля, в котором ей по роли пришлось быть на сцене во всех актах. Левон подождал, чтобы она заговорила. Мы умеем ждать, чтобы человек кончил говорить, и не ведаем, что дождаться конца молчания часто важнее.
– Значит, из-за любви? – заговорила Лилит. – Значит, человечество еще имеет – право существовать, раз двое могут умереть из-за любви. Сколько им было?
– Лет по семнадцать.
– Да-а!.. Что еще нового, который час?
– Одиннадцать.
– Очень поздно, я уже разделась.
– Тем лучше, – попытался сострить он.
– Поздно. – Она помолчала. – Говоришь, лет по семнадцать? – Снова молчание. – Хочешь, завтра?
– Но ведь совсем не поздно.
– Я устала, мне еще надо накопить прибавочную стоимость. – Она работала машинисткой и иногда брала работу на дом. – Не сердись, ладно?
– Что печатаешь?
– Стихи, по-двадцать копеек за страницу. Знала бы, какие они серые, все тридцать стребовала бы.
Посмеялась.
– Спокойной ночи, – сказала Лилит, – когда встретимся, ты мне расскажешь о них.
Комната Лилит маленькая и теплая, одновременно и спальня, и приемная, и будуар, как в шутку называет она угол, в котором стоят трюмо, обремененное духами, всякой парфюмерией. Стоит там и старый диван. Сколько вообще одиноких уголков в мире, как у Лилит или у него? А я становлюсь сентиментальным, подумал он и включил магнитофон: двадцатый век делает все, чтобы человек не осознавал своего одиночества. Улыбнулся: пел слепой ашуг, которого он два года назад записал в поезде. Шум поезда мгновенно заполнил комнату. Лилит сейчас печатает глупые стихи. За слепым ашугом идет Эдит Пиаф, ее опаленный, по-мужски хрипловатый голос повторялся несколько раз. Он прокрутил ленту обратно, еще раз послушал ее. Полистал заметки, сделанные в деревне, сел за машинку и стал печатать. Странно звучала машинка в тишине ночи. Лилит тоже сейчас стучит. А ребята не позвонили. Нет, ничего не получается. Он вышел на веранду, которую придумали, чтобы не открывать окон. Подышит – и обратно. Лилит бы сказала, что для многих мужчин она просто балкон, где можно свободно подышать воздухом. Трудной жизнью она живет. Все началось в восемнадцать лет, когда кто-то ради нескольких поцелуев поклялся, что любит ее. До этого глагол «любить» она склоняла лишь в грамматических упражнениях и читала в романах. Она поверила, вернее, не задумалась над этим, но вскоре поняла, что станет матерью. Этого она не захотела. Тем более что тот, кто клялся, куда-то исчез. С того и началось.
Зачем он вспомнил о Лилит? Что в ее истории нового и какая связь с Серобом и Асмик? Но разве стоило ради нескольких поцелуев клясться в любви? Нет, ничего не выходит. Лучше завалиться спать.
Он погасил свет.
10
– Степанян вызывает, – сказал редактор. – Расскажи ему. Только ничего лишнего.
Погос Степанян… Левон с неприятным чувством подумал о встрече с ним, лучше бы уж кто-нибудь незнакомый. В университете его называли Погосиком, а теперь он Погос Кюрегич.
– Я еще ничего не написал, зачем мне к нему идти?
– Он звонил, оказывается, этот вопрос будут обсуждать, и он хочет узнать твое мнение. – И добавил: – В типографию зайдешь? – Что означало: виски будем пить?
– Приду, конечно.
Редактор просиял.
– Какой сегодня день? Пятница? В среду уезжаю.
– Куда?
– Далеко отсюда. – Он подошел к сейфу, что-то вынул. – Знаешь, что это такое, а? – Он показал синюю записную книжку.
Левон с недоумением пожал плечами…
Редактор стал перелистывать блокнотик. Левон редко видел его таким оживленным. В чем дело?
– Не догадался еще? Эх ты, Ремарк! Это номера телефонов и адреса, понял?
Он понял – номера телефонов знакомых женщин.
– В сейфе держишь?
– А как же? Нет, братец, на фронте я разведчиком был…
Вдруг вспомнилось, как мучился редактор по вечерам в поисках мацуна.
– А ключ от сейфа держишь в кармане? Опасно…
Редактор посерьезнел:
– Нет, правда?
– Не знаю, но был у меня товарищ…
Редактор помрачнел, сунул обратно в сейф книжку и замолчал, о чем-то думая.
– Пойду, – сказал Левон. – Я пошутил. Когда идти к Степаняну?
– Сейчас. – Редактор махнул рукой. – Э, да что ты понимаешь, свободный человек, сам себе голова… Не опоздай в типографию.
Позвонил Ашот и сказал, что через час состоится консилиум и, похоже, Ваграма придется оперировать, но пока это опасно, он потерял много крови. Левон решил пойти в больницу. Он вспомнил записную книжку редактора. Бедняга. А его жену, наверное, считают счастливицей: муж редактор, добывает мацун, ходит на рынок, просто клад. А жену Левона никто не сочтет счастливой, и на рынок он не пойдет, и детей в садик не отведет, а мацуна даже днем, когда все магазины полны, не достанет, и телефоны знакомых девушек запишет в общую телефонную книжку. Бедняжка будущая жена!
Погос Степанян поднялся навстречу, поздоровался, спросил, как дела, как поживают родные и не женился ли еще. Левон сказал, что все в порядке. Степанян улыбнулся доброй улыбкой, ну вот и отлично. Прелюдия окончилась. Он кашлянул, поправил галстук.
– Ну, рассказывай. Говорят, ты специалист по самоубийствам.
– А ты ничуть не изменился, – холодно произнес Левон.
– В каком смысле?
– В смысле остроумия.
Степанян отечески улыбнулся.
– Сильная была у тебя последняя статья.
– Что вас интересует?
– Да-а! – Степанян помолчал, но все же с удовольствием перешел на официальный тон – здесь он был сильнее Левона: – Мы собираемся обсудить это событие, вот почему я решил узнать твое мнение.
– Я ничего еще не написал.
– Писать? А удобно ли вообще писать?
– Это вопрос или указание?
– Вопрос.
– Тогда я скажу: необходимо.
– Да-а? – Степанян помрачнел. – Самоубийство… ты понимаешь, что это означает в наши дни? Стоит ли обнародовать подобный факт? Мы что, поощряем душевную слабость?
Левону вспомнился давний случай. Погос сидел как-то с девушкой на бульваре, подошли двое парней в масках, сказали, что хотят поцеловать девушку. И Погос бежал, бросив девушку. На другой день в университете все узнали об этом, потому что «разбойниками» были однокурсники Погоса.
– Говорите, душевную слабость?
– Что же другое?
– Меня эта трагедия волнует совсем по другой причине.
– Обсудим, выясним обстоятельства, найдем виновных, потом подумаем. Кстати, я получил письменную жалобу от директора школы. Редактору я не сказал, но…
– Не понимаю, зачем меня вызвали… Вы сказали, что интересуетесь моим мнением.
– Конечно.
Бедные, наивные дети, думаете, вы что-нибудь доказали миру? Наивные… Это был обычный, ну, может быть, не совсем обычный случай, происшедший в мае сего года, потом он превратился в вопрос повестки дня, его обсудят, поставят на вид директору, старшему пионервожатому, осудят (посмертно) душевную слабость членов ВЛКСМ Сероба Варданяна и Асмик Саруханян, разработают соответствующие мероприятия…
– Наверное, будет лучше, если я напишу.
– Но учти наши замечания. Сколько экземпляров вашей газеты идет за границу?
– Не интересовался.
– А надо бы. Одним словом, пиши, не думай, что мы ограничиваем тебя. Пиши.
Могилы наивных детей в соседстве с атомной станцией! Нелепо, но это ничего. И при коммунизме, наверное, будут совершать самоубийства во имя любви. Когда-нибудь за это будут ставить памятники. Памятник Неизвестному влюбленному. И если Погос Степанян доживет до тех времен, он произнесет проникновенную речь и вас, может, вспомнит, приведет в пример. А теперь… Теперь ваша смерть просто свершившийся факт, его изучают, обсуждают…
Вошла секретарша.
– Завтракать будете? – спросила она.
– Да. Левон, тебе чаю или кофе?
– Кофе, – ответил Левон.
Степанян поднялся и пересел за низенький столик в углу. Кофе пили молча. Погос, как и в былые времена, втягивал питье очень шумно. Левон был доволен: за столиком Степанян больше походил на прежнего Погосика, прибавился только длинный мундштук.
– Ну, рассказывай.
– Я, кажется, все рассказал, остальное напишу.
– Не об этом я, – отмахнулся Степанян. – Кого из ребят видел, что поделываешь? Времени нет собраться. – Он посмотрел в окно, потом скользнул взглядом по книжному шкафу. – И читать некогда. Ты прости, я даже твою последнюю книгу не читал.
– Ничего не потерял. Бабель полагал, что человеку достаточно прочесть не больше шести книг за свою жизнь…
– Шесть – мало.
– Я еще не кончил, – сказал Левон. – Но для того, чтобы отобрать их, надо прочесть двадцать пять тысяч. Бабель пишет, что…
– А это много. Ты вот лучше скажи, чего не женишься?
– Не знаю. Говоришь, директор жалуется?
– Не придавай значения. Я куда-то его жалобу задевал. Печальная история.
– Печальная – не то слово.
– Рассказывай… – Съежившись в своем кресле, Степанян закрыл глаза, напоминая маленького мальчика на качелях, который жмурится от солнца. Дед его был сасунец, из семи братьев только он один спасся, добрался до Еревана. – Рассказывай.
Левон вдруг нашел нужные слова и начал обстоятельно, долго и горячо все излагать, словно читал по писаному. Он чувствовал себя в роли защитника Сероба и Асмик, хотя теперь им это было ни к чему. Степанян слушал внимательно, даже забыл про хлеб с маслом и выпил уже остывший чай.
– Значит, гроб с телом девушки ставили в церковь?
– Вначале, пока о ней судачили, не разрешали. А после врачебного освидетельствования поставили.
– Да-а!..
– На похоронах были только двое из их класса.
– Да-а?…
В раскрытое окно ворвался весенний ветер, наполнив комнату прохладой. Степанян открыл глаза и уже был не прежним маленьким мальчиком. Он о чем-то сосредоточенно размышлял. Левон глядел в окно, сожалел о рассказанном, чувствуя себя выжатым, как лимон.
– Значит, так. – Степанян встал, медленно и важно подошел к письменному столу, опустился в кресло и потер лоб. – На обсуждение придешь и будешь выступать.
– Когда оно состоится?
– Посмотрим, пока вопрос изучают. – Он протянул руку. – Захаживай. Привет ребятам.
На улице нещадно палило солнце.
Подняться к Ваграму не разрешили. Ашот сам спустился к нему.
– Во вторник или в среду, наверное, будут оперировать. Сердце вроде приходит в норму. Он только что о тебе спрашивал.
– Что говорил?
– Просто спросил. Мать сейчас у него. Левон посмотрел на Ашота как судья и палач.
– Слушай, ты мне голову не морочь. В чем дело?
– Спасение в операции, уверяю тебя,
11
Они с Татевик пошли в кафе.
– Как поживает Агабек?
– Прекрасно, – засмеялась Татевик. – Бармен приветствует тебя.
Завтра собираемся, интересно, кто явится. Он задумчиво смотрел сквозь стеклянную дверь кафе «Крунк». Ваграма оперируют. Анаит, не спрашивая, расставляла на столе закуски, поглядывая на Татевик. Здесь его знали и даже любили, потому хозяйка кафе, как называл ее Левон, завидев его еще издали, широко улыбнулась, подошла и подсела к ним.
Левон представил Татевик.
– Что будете пить? – спросила Анаит.
– Говори ты, – предложил он Татевик.
– Принеси шампанского, – приказала Анаит хозяйка кафе. – Ты что-то не в духе, Левон-джан, ничего не случилось?
– Брат болен.
Выпили по бокалу, и хозяйка ушла.
– Ему плохо? – спросила Татевик.
– Не знаю. Оперировать будут.
– Дядя у меня профессор. Может…
– Нет, спасибо.
Грустит он не только из-за Ваграма. Очень измотался в последнее время, и одиночество давит на душу, а в голове будто трещит, как пишущая машинка, на которой отстукивают графоманские стихи. Татевик осторожно, медленно ест салат и чего-то ждет. Чего? Стареет он, что ли? Тридцать три года – немало.
– Прости меня, Татевик.
Она не отвечает, улыбается, будто давняя знакомая.
Рядом сдвинули несколько столов, словно открыли птичий базар, щебечут девушки, ребята ухаживают за ними. Поют, шутят. Хорошо.
– Хочешь, уйдем? – спросила Татевик.
Левон молча взял ее за руку. Встретились глазами. Кто эта девушка, откуда вошла она в его жизнь, зачем хочет проникнуть в его внутренний мир, этот приусадебный участок каждого человека, цитадель его одиночества? Но Татевик ничего не хотела, она смотрела просто и ясно, как смотрят I на воду, на хлеб, на тишину.
– Останемся еще немножко, – сказал он. Потанцуем.
Все танцевали твист, а они танго. За ними внимательно, с улыбкой следили хозяйка и Анаит. Думали, наверное, что скоро эта девушка отнимет у них постоянного клиента. Левон усмехнулся, потом поверх головы Татевик с улыбкой посмотрел на ее каштановые волосы, ощутил упругое тело. Чего он хочет от жизни, или, как выражается Ли-лит, от этого краткого отпуска перед возвращением в небытие? Он с какой-то завистью оглядывал танцующих, хотя и не был так наивен, чтобы судить о них по бесшабашному танцу. Но они, пожалуй, менее одиноки, чем он и все его поколение, им, наверно, смешон этот старомодный танец. И пускай. Когда было учиться танцам? В войну или после нее все пронизывала горечь, старые раны только смазывались йодом, а об излечении говорить было преждевременно. Самые счастливые воспоминания – студенческих лет – ассоциировались с собраниями и аплодисментами. Если сложить вместе потраченное на это время, получатся месяцы, а ведь эти дни тоже жизнь, прожитая 'жизнь, они уже вычеркнуты из твоей биографии. Поймут ли эти? Твист захватил их, они напоминали пестрые заводные игрушки. И у них, наверное, свои горести, бессонные ночи, дни, когда хочется спать, чтоб не думать, не понимать. Понимает ли он их? Тяжело считаться средним поколением, мостиком через тонкий ручеек, по которому проходят– одни лишь пенсионеры, а молодежь перепрыгивает ручеек, не замечая или пренебрегая мостом… Пусть падает снег, пусть покроет все и не тает, чтобы на этом снегу родилась жизнь, путь снег покроет все непрожитые годы, заблуждения, падения, и, может, вернутся назад годы непрожитые… Твист разгорался, разноцветные игрушки перемешались, а Татевик молчала.
– Ты ничего не говоришь, Татевик.
– Говорю, но только про себя, как и ты.
Грохот вдруг прекратился, игрушки сразу остановились, потом расселись вокруг столов, став парнями и девушками.
– Идем, Татевик.
– Идем.
Снаружи «Крунк» казался громадным аквариумом, вместо воды был воздух, а вместо рыб – люди.
– Только на пять минут, – сказал дежурный врач.
Он взбежал по лестнице.
Первой почувствовала его появление мать. Ваграм как будто спал, но на шум приоткрыл глаза.
– Все будет хорошо, – сказал Левон, – сейчас я с Ашотом говорил, вероятно, придется оперировать. Что скажешь?
– Что сказать?… Если нужно…
Глаза у Ваграма были грустные, пустые и примирившиеся.
– Не думай ни о чем, все будет хорошо.
– Э… – Ваграм закрыл глаза, мать умоляюще посмотрела на Левона, а куда было смотреть ему? Ваграм, открыл глаза. – Что сказал профессор?
– То же самое, Ваграм, то же самое.
Неправда, главное в человеке – это зов крови, в решающие минуты кровь дает о себе знать. Еще неделю назад он считал, что можно обойтись без родных, ведь есть рестораны, друзья, девушки, книги, магнитофон, есть тишина. Неделю назад он мог думать, что кровное родство – нечто условное в безумном двадцатом веке, разделяющем людей, воздвигающем стены, занавесы, перегородки. За последние годы они с братом встречались так редко – только на Новый год… И что же, теперь он стоит, жалкий и беспомощный, лицом к лицу с природными инстинктами, с душой обнаженной, как тело Адама, и не знает, что делать. Ну, помоги же, двадцатый век, притупи нервы, придумай пилюли радости, чтобы глотать их. когда боль становится невыносимой. Бледная, почти женственная рука Ваграма, подобно бумаге, лежала на стареньком одеяле. Так стареют люди, подумал Левон. Мать смотрела на сына, который был для нее всем на свете. Куда она еще могла смотреть в эту минуту?
– Как он? – спросила Татевик.
– Останься со мной, – сказал Левон.
На улице – шумела жизнь, люди. Они смешались с толпой, и улица поглотила их, словно хлеб, мороженое или папиросный дым.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.