Электронная библиотека » Вардван Варжапетян » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:19


Автор книги: Вардван Варжапетян


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +
ГЛАВА ВОСЬМАЯ

А обер-лейтенанта Мюллера разыскали все-таки. После долгих переписок, переговоров, сношений между Государственным департаментом США и Министерством юстиции Германии.

Наконец суд над дряхлым карателем в немецком городке Плэтцхене, откуда Мюллер был призван на службу.


Подсудимый не отрицает, что рапорт о расстреле евреев поселка Насыпное подписан им. Но он не отдавал приказа. Он только составил рапорт в штаб 14-го полицейского полка. Текст рапорта подтверждает его невиновность: перечислены автоматные и пулеметные пули, но ни одной пули из его личного оружия – маузера № 7717730, калибр 9 мм.

Судья:

– Разве личным оружием офицеров СС был не парабеллум?

– Я не эсэс, я – полицейский.

– Хорошо. Но все-таки, кто отдал приказ, если не вы?

– Не помню. Наверное, командир роты. Звание, фамилия? Не помню. Прошло столько лет.

– А номер маузера помните.

– Можно глоток воды, ваша честь, в это время я должен принять лекарство.

– Хорошо. Сейчас ваш адвокат задаст несколько вопросов свидетелю, и сегодняшнее заседание окончено.

– Свидетель Шапиро, вы настаиваете, что именно обер-лейтенант Мюллер командовал расстрелом?

– Да.

– И вы опознали его спустя столько лет? У вас отличная память. Вы точно помните его внешность, какие-то особые приметы?

– Шрам уголком на щеке.

– На какой щеке? Правой, левой?

– Кажется, правой.

– Вы ошибаетесь. Но это в сущности ничего не меняет. У многих солдат имеются шрамы на лице.

Браво, господин адвокат! Но если даже свидетель обвинения вспомнит нужную щеку, добивайте его вопросом: «Угол бывает прямым, тупым, острым. Какой именно был шрам у обер-лейтенанта Мюллера?» Но вы замечательный защитник, обойдетесь без чужой подсказки.

– А где стоял подсудимый: лицом к населенному пункту или к лесу?

– Лицом к траншее.

– Вот схема. Пожалуйста, точно укажите то место. Спасибо. А вы где в тот момент находились?

Молчание. Судья повторяет вопрос защиты:

– Свидетель, где вы в тот момент находились?

Абрам Шапиро хватается за барьер трибуны, чтоб не упасть. Лицо бледнеет. Сереет. Землистое. Щеки запали. Глаза провалились в глазницы. Ледяной пот.

Свидетелю плохо. Нужна неотложная помощь. В зале, конечно, есть врач – для подсудимого. Еще есть советский врач. Он быстро подходит к свидетелю, что-то спрашивает. Тот делает еле заметное движение головой.

А обер-лейтенант Мюллер, хотя тоже старик, держится молодцом: лицо крепкое, подбородок волевой, взгляд твердый. Facies heroica – лицо героическое (оно же священный трепет). Любая война двулика: facies Hippocratica и facies heroica. А фамилии можно подставить любые.


Чем я старее, тем глупее, пошлее кажется мне… не война (война – самое подлое изобретение людей), а трибуналы, суды, показательные процессы. И самый главный – в Нюрнберге – тоже: со всеми судьями, адвокатами, экспертами, переводчиками, репортерами, кинохроникой, конвоирами, тюремщиками, кастеляншами (надо же менять белье и мыть в бане подсудимых, кормить три раза в день – для этого нужны повара, шоферы и др.), с издевательскими процедурами (вроде того что сначала надо удалить гнойный аппендикс или зуб, раздувший десну, а потом уже повесить; похожее было с Николае и Еленой Чаушеску: врач измерил им давление, потом их расстреляли), со священниками (а они обязаны отпустить грехи грешнику), специальным палачом с его специальным палаческим реквизитом, чтобы вздернуть злодеев, признанных за десять месяцев сложнейших юридических разбирательств, слушаний, доказательств, допросов, просмотра миллионов документов, приказов, стенограмм, фотографий, километров кинолент, инструкций и т. д. и т. д. – виновными. Как будто это с самого начала было не ясно, как будто это стало великим открытием. Как будто миллионы людей весь этот ужас не своей шкуре не испытали, а десятки миллионов так и не смогли такое пережить.

Но ведь с этой мразью вели переговоры главы европейских кабинетов, им оказывали государственные почести, над Кремлем во время их визита взвился флаг со свастикой, Сталин предложил тост за здоровье Гитлера. Мир восхищается бандой людоедов: Гитлер открывает Олимпийские игры, Гиммлер возглавляет Интерпол, Геббельс приветствует Берлинский кинофестиваль. А ведь мир не мог не знать, что автор «Майн кампф» (переведенной на русский Карлом Радеком для партийной верхушки) – преступник, его срочно (cito!) надо изловить и повесить на первом же суку.


Люди ничего не поняли. Даже евреи.

Абрам Шапиро-Заборчик понял, когда увидел ров и ряд голых трупов. И Юлик Цесарский понял в лагере для советских военнопленных в Шепетовке. И вот они встретились в городке Шаудер, в зале суда с кондиционером, но им не хватает воздуха.

 
Не гром гремит насчет скончанья мира,
Не буря барсом бродит по горам —
Кончается старик Абрам Шапиро —
По паспорту – конечно же – Абрам.
 

Борис Слуцкий имел в виду, конечно же, не нашего Шапиро. Но обер-лейтенант Мюллер имел в виду, конечно же, его. Нашего Шапиро-Заборчика.


Как я уже говорил, мацу у нас пек Копылович. Но мука – не его забота, а Берла Куличника, он отвечал за все хозяйство. И хотя Ихл-Михл говорил: «Пусть о нашем довольствии у мужика голова болит», но больше всего она как раз у Куличников болела. Им ли не знать: за каждый мешок, за каждую жменю зерна, картофелину, курку, яйцо расплата была человеком. За каждый оклунок муки – чья-то жизнь. Им ли не знать, сыновьям мельника.

Да, мацу пек Копылович. Пузатый, с грыжей, лохматый, носатый, как клоун, в широченных штанах на подтяжках, всегда зачем-то желтый коленкоровый метр на шее.


Раньше не приходило в голову… Мюллер – по-немецки мельник. Но Мюллеры перемалывали жизнь. А Куличники перемалывали смерть.


Хлеб за спасибо никто не даст.

Хорошая мельница была в Рафайловке – вальцовая, двухэтажная, молола зерно для немцев и окрестных крестьян: с пуда муки хозяин брал себе четыре килограмма и одно яйцо. Но партизаны грозились ее сжечь как пособницу оккупантов. Вот Ихл-Михл и наложил на мельника контрибуцию: шесть пудов в месяц – за охрану. Охотников охранять вызвалось много: сыт, в тепле, на полном довольствии. А что воевать придется за мельницу, никто не подумал.

Идл отобрал Гиндина – ему за громадную величину в хорошей армии пять порций полагалось бы, вот пусть его в Рафайловке подкормят; вторым в расчете стал шабес-гой Дрыгва-Корова, но «Коровой» его позже прозвали, когда доставил в лагерь «контрибуцию» на корове: «Це корова на завтрак».

Шесть пудов – это два оклунка, холщовых двойных мешков с широкими прочными лямками. Муку же от Рафайловки до лагеря тащить тридцать верст, не по шоссе, а по кривинкам, тропинкам, кочкарнику. Зимой на санках, остальной сезон – на горбу. Хорошо верблюду, у него два горба, а мы – одногорбые. Значит, две ходки идти. Доставка тоже входила в обязанность боевого охранения. Дыскин и Дрыгва между собой чередовались.

В декабре 42-го тащить мешок досталось Дрыгве. Вдруг на снегу – коровий след с кровавыми кляксами. Подумал: может, волки задрали корову? Такое дело надо разведать, у него же наган и граната за валенком. И нашел по следам ту корову – заблудилась в лесу, рог обломала, видно, неловко упала, споткнулась о поваленную лесину.

В общем, приспособил Дрыгва ту корову под вьючное передвижение и заявился в лагерь, как тракторист на тракторе: «Це корова на завтрак».

А корова оказалась полицаева. И тот полицай с другим полицаем ее искали, и тоже по крови из обломанного рога вы шли к нашему лагерю. Хорошо, что вовремя заметил с верхушки сосны дозорный, выстрелил красной ракетой, поднял тревогу. А те дурни не догадались белые повязки снять с черных шинелей. Обоих застрелили.

Конечно, пришлось бы по той же тревоге сниматься с места, ведь пропавших стали бы искать. Два полицая с винтовками – это тебе не корова. Но нам повезло: настоящий новогодний снег повалил и шел два дня, не переставая.


Еще про мацу…

Сын Копыловича тоже печет мацу. В Израиле. Обратите внимание на упаковки, которые в России на Песах раздают бесплатно: две пачки мацы на одного еврея. Там крупно написано: «Герц Копылович». Это сын нашего партизанского Копыловича из Чярнух.

А сын Герца даже не кончил школу. Сопляк! Вбил себе в голову, что Израиль ему слишком мал. Надо же! Целый миллион советских евреев влез в страну, как в трамвай, а ему показалось тесно. Уехал в Канаду, хотя и отец, и дед были против. Но когда евреи слушались своих родителей? Даже Талмуд примером, как надо чтить отца и мать, приводит не еврея, а какого-то гоя из городка на берегу Средиземного моря, где живет Эстерка, где родилась наша внученька Идочка. Лепит куличики из песка в песочнице и сажает цветы под окном на новенькой, игрушечной улице Адама – первого человека.

Одни говорят: Господь сотворил Адама из глины; другие: нет, из земли. А для меня Адам сотворен из земли, в которую зарыты евреи, из которой выбралась наша Эстерка. Она драгоценнее для меня, чем драгоценные камни. Но и о них самое время вспомнить.


В давние времена жил ювелир Дама Бен-Нетин. Случилось однажды, что из нагрудника первосвященника, украшенного двенадцатью дивными самоцветами, выпала и разбилась яшма, и не могли отыскать во всем Израиле подобную ей. Но кто-то сказал: она есть у Бен-Нетина.

Мудрецы пришли к нему в дом и спросили, сколько он хочет за камень. «Сто динаров», – назвал ювелир свою цену и пошел в кладовую, но увидел, что на сундуке с драгоценностями спит отец. Сын не стал тревожить родителя, вернулся к покупателям и сказал, что не может продать яшму. Те предложили двести золотых монет, четыреста, тысячу! Но он не продал камень.

Мудрецы ушли, а вскоре проснулся отец. Тогда Дама Бен-Нетин догнал мудрецов и отдал им яшму. Те отсчитали тысячу золотых, но ювелир взял только сто: «Я не продаю своего уважения к отцу и не хочу извлекать из этого выгоду».


Поучительная история.

Но мне известна еще поразительнее. Про моего друга Бориса Израилевича Шапиро. На самом деле отец назвал его Барух – «Благословенный». Но в загсе отказались записать еврейское имя. С 1943 года на территории РСФСР разрешались только русские имена, либо нейтральные, без национальной окраски. Понятное дело, имя Барух никак нельзя отнести к нейтральным.

Израиль Шапиро умер в 1976 году. Просил, чтобы его кремировали в Москве, а прах предали земле Израиля. Все равно что попросить решить задачу с квадратурой круга. Борис – замечательный физик и математик, но будь он хоть сам Пифагор! А задача, заданная отцом, оказалась принципиально невыполнимой, ибо иудаизм запрещает кремацию евреев.

Борис прошел все пути: похоронные бюро, адвокатов, раввинаты, главного раввина Израиля, Министерство иностранных дел, слушания в кнессете, аудиенцию у премьер-министра Голды Меир. Нет, нет, нет! Израиль – это вам не Востряковское кладбище, чтоб хоронить московских евреев. А главный аргумент, твердыня: тело сожжено по сознательной воле покойного; таким образом, он нарушил Завет и тем более не может быть погребен в соответствии с еврейской традицией.

А Боря приводил раввинам свои доводы. Недаром же он Шапиро. А эта фамилия происходит, как я слышал, от «сапир» не то «шафир» – жучок-камнеед. Блоки для Первого Храма тесали не молотом и скарпелью – железо не должно было прикасаться к камням Первого Храма. Каменотесов заменил сапир-шафир, жучок-камнеед. Одним словом, раввины возводили против Баруха Шапиро каменные надолбы аргументов, а он сокрушал их один за другим.

Возражение первое. Израиль Шапиро был в плену у красного фараона.

Возражение второе. Израиль Шапиро происходит из благочестивой семьи, он мечтал переехать в Израиль, но не успел. Намерение предшествует поступку и в случае смерти должно рассматриваться как начатое, но не завершенное дело, как если бы мой отец умер в пути.

Возражение третье. Израиль Шапиро был набожным человеком и всей своей жизнью подтвердил глубокую веру в Бога и свою праведность. Он был убежден: Тот, Кто может поднять человека из праха, может поднять его и из пепла.

Верховный суд справедливости счел такой аргумент «необходимым и достаточным».

Прах Израиля Шапиро – в земле Израиля, на его могиле растет кипарис. Будьте благословенны, сыновья, подобные Дама Бен-Нетину и Баруху Шапиро.

И вы, непослушные дети, тоже будьте благословенны.


А я не исполнил отцовскую волю.

Папа, прости, что гроб не несли на руках через весь город, как ты хотел. Но твоя смерть вернула меня в еврейство, в дом Авраама, Исаака, Иакова, который я оставил мальчиком и куда вернулся стариком.

Я вспомнил идиш бабушки, дедушки, мамы, по субботам хожу в синагогу. Папа, я думал: вот, провожаю тебя в последний путь, а оказалось: это ты вывел меня на дорогу. Нет последних путей. Бесконечна дорога живущих.


Вспомнил!

Мельницу в Рафайловке охраняли не двое, а трое, караул по всем правилам: два часа ты на посту, затем тебя сменяют, но ты не спишь – ты еще два часа внимательно бодрствуешь, а потом уже два часа отдыхаешь. И снова на пост.

Старшим Идл назначил Гиндина, вторым номером – Дрыгву, а третьим, по требованию женщин, Абрама Шапиро, прозвище Абраша-Заборчик.

Не может быть, чтоб я про него забыл.

Когда после Песаха 43-го умер реб Наумчик, Сара-Малка не голосила. Ее всю перекосил инсульт. Язык застрял во рту, как яйцо. Но когда Абраша-Заборчик первый раз обложил матюгами Сару-Малку, она так голосила!

А кто знал Абрашу в Воложине, больше всех удивлялись. Тихий мальчик необыкновенных способностей. Про него даже писали: вундеркинд из Воложина. В одиннадцать лет решил какую-то нерешаемую задачу. В двенадцать принят без экзаменов в Минский университет. На каникулы приехал к бабушке в Раков в августе 41-го. Не рассчитал. На следующий день местечко заняли немцы.

А после расстрела у мальчика жутко испортился характер. Такое случается, если конечно человек остается живым. Моя троюродная сестра Сталина Кравченко (по мужу), чуть что недослышит, сразу в крик: «Что, Гитлер?»

Сын говорит:

– Мама, иду в булочную. Что тебе купить?

– Что, Гитлер?

Лучше не спрашивать.

Глупые дети пишут на заборах слово из трех букв; подрастут – перестанут. А Абраша Шапиро наоборот: вдруг стал материться через каждое слово. Его и прозвали Заборчик.

Сара-Малка Наумчик и Элькина, делегатка от женщин-хасидок, просили Куличника выгнать Заборчика к чертовой матери, хоть снова выдать полицаям. Потому что дети же берут с него пример, он же взрослый, в кипе, талесе – четырнадцать лет человеку, пора остепениться.

Но наш командир дал великую клятву принять в отряд любого еврея.

– Женщины, хотите, прямо на ваших глазах застрелю паршивца? Но прогнать не имею права.

Короче говоря, все Заборчика сторонились как заразного. Даже те, кто спал с ним на одних нарах. Только Дора Большая, Изя великий охотник и Дрыгва-Корова с ним знались.

Но он же, Абрам Шапиро, можно сказать, нашел средство от вшей. Как часто бывает в науке, случайно. Сел, не глядя, на муравейник. Они и забегали по нему. Скинул он рвань свою и стал их сгонять, они же его всего искусали. А стал одеваться, в портках – ни одной вши.

Заборчик рассказал Изе-охотнику, тот все повадки лесные знает. Но Изя затылок поскреб, засомневался. Нашел большой муравейник (в сосняке их много), накрыл кожухом. Пока свернул козью ножку, пока трут запалил, пока покурил, еще какую надобность справил, – муравьи подчистую всех паразитов истребили или перетащили в муравейник. У них там чего только нет: хвоя, труха древесная, живица, земля, трава, веточки, листья. Я потом сам на себе проверил Заборчиково открытие. Даже предложил переименовать его из Заборчика в Мурашку. Не поддержали. Но Берл Куличник премировал Шапиро трехлитровой крынкой молока. Собралась вся мелюзга: Мамкины, чярнухинские, новогрудковские, фастовские, всякая прочая разная босота попробовать молочка.

Когда женщины узнали, что снаряжается пост охранять мельницу, тут Заборчика и геть из отряда в Рафайловку. Да он не особенно и кобенился.

Прочитал недавно Андрея Платонова «Город Градов» и там с радостью встретил мацу:

«Секретарь приник к Шмакову и прошептал вопрос:

– Вот вы из Москвы, Иван Федотович! Правда, что туда сорок вагонов в день мацы приходит, и то будто не хватает? Неужто верно?

– Нет, Гаврил Гаврилович, – успокоил его Шмаков, – должно быть меньше. Маца не питательна – еврей любит жирную пищу, а мацу он в наказание ест».


Не в наказание, Шмаков! Всевышний дал нам два великих подарка: субботу и мацу.

Я еще помню ту, что дедушка приносил из синагоги, ее пек старик Копылович – отец того Копыловича, который нам в лесу пек мацу, и дед Герца Копыловича, который целые вагоны мацы бесплатно отправляет в Россию.

Хороша израильская маца. Но с той, чярнухинской, не сравнится: та была огромной, толстой, прожаренной, твердой, ряды проколов, как книга для слепых. Маца и есть хлеб для незрячих. Или, наоборот, прозревших.

Знаю одно: это хлеб, вложенный Господом в руку еврея. Как пропитание и напоминание: помни, ты был рабом, голодным, обездоленным.

Многие это забыли. Забыли, что обязанность еврея – быть благодарным Всевышнему.

Я и сейчас слышу хруст мацы под ногами евреев, когда они выбирались из тесно составленных в длинный ряд – в три ряда! – столов, накрытых в синагоге в пасхальный седер. Послушали раввина Фишмана, выпили, хорошо закусили. Пора покурить, поговорить о делах.

Только маца под ногами хрустит. Так оскорбленно и грозно!

И вспомнил я Притчи Соломоновы: «Сытая душа попирает и сот, а голодной душе все горькое сладко».

И так еще понял я притчу: много евреев, откормленных, как свиней, великой мудростью, но не потрудившихся поверить, понять, исполнить хоть крошку великой веры и знания, зато их распирает: мы – народ Книги, мы дали миру… А что ты сам дал миру?

А ты, Веня?

Интересный вопрос. Я подумаю.


Я действительно думал всю ночь. Лежал, думал. И улыбался.

Во времена Пушкина и Гоголя жил в Москве знаменитый игрок Иван Петрович Селезнев по прозвищу Хромой.

От него осталась одна-единственная партия – «косяк Хромого», где он, играя черными, блестяще разгромил соперника. Он мог с первых же ходов указать, какой цвет выиграет. Вот и я теперь могу.

Всю жизнь продумал над вторым ходом белых ed4 (1.gh4 ba5). Великим, неожиданным, гибельным. Архигибельным! Белые обречены. Но они не знают этого, как праздничные, нарядные Помпеи, чем грозит им извержение Везувия. В этой обреченности невыразимое величие.

Полуход ed4 я посадил как семечко вот здесь (стучу костяшками себя по лбу), оно взросло громадным деревом, где я вижу, как созревает каждый сук, ветвь, развилка, веточка, лист, стебель, черенок, прожилки каждого листа. И все это звучит во мне тысячами струнных, медных, клавишных, органных. У каждого хода звучание, перемена гармонии. Эта партитура бесконечности переполняет мое сердце радостью.

«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»

О, нет! Гетевское (точнее фаустовское) восклицание, восхищающее столько поколений ученых немцев, есть формула мертвечины.

Прекрасное неостановимо – вот формула прекрасного.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

А так хотелось толкнуть дверь с настоящей дверной ручкой, коснуться ладонью старинной серебряной мезузы на косяке и прижать ладонь к губам, как в детстве, когда папа еще не завел общую тетрадь для конспектов по «Краткому курсу истории ВКП(б)», а был, как его отец, хорошим скорняком. Но меня всего несколько раз вызывали в штабной блиндаж.

Стены блиндажа – сосновые бревна, законопачены несъедобным мхом, потолок бревенчатый, ступени – дубовые плахи, пол утрамбован, настелен лапником. Дыши витаминами, Веня. Но все перебивает табак и самогон.

Каганец коптит. Вокруг фитиля – радужный круг гало, как описывают его полярные путешественники.

На столе из горбыля медный чайник с костра. Чай, видно, попили, теперь перекур: трофейная немецкая «Прима» и папиросы «Три богатыря».

– Значит, ты и есть Балабан?

Спрашивает человек лет сорока, но могу ошибиться. Бледный, под глазами чернота от недосыпа. Черноволос, гладко зачесан назад. Командирская гимнастерка, широкий шеврон на рукаве спорот, и на груди не выцветшие пятна от двух орденов. А серебряный «Почетный знак ВЧК-ОГПУ» не свинчен. Видно, он ему дороже орденов. Туго затянут портупеей; как важный пакет, весь проконвертован.

– Закуривай.

– Можно две, товарищ…

– Там-бов, – диктует он по слогам.

Уверен, ему только сейчас такая фамилия в голову пришла. В смысле: «Тамбовский волк тебе товарищ, гражданин Балабан». Понимаю, военная хитрость. Так и я не скажу, для кого вторая папироса.

Такая радость – чиркнуть настоящей спичкой по коробку.

Тамбов сгоняет ребром ладони хлебные крошки. Из планшета достает два листа настоящей белой бумаги. Отвинчивает колпачок самописки.

– Фамилия, имя, отчество.

– Балабан Вениамин Яковлевич.

– Национальность? Ясно. Но для уточнения.

– Еврей.

– Дата и место рождения.

– 1917-й год, Чярнухи.

– Ты по-русски отвечай. Город, село, станция, аул?

– Райцентр.

– Партийность?

– Не состою.

– Смелый боец, – аттестует меня Куличник. – Пришел с личным оружием, двуствольной ракетницей.

– Редкое оружие, – замечает Тамбов.

– Морально устойчив. Мастер спорта по шашкам. Чемпион Белоруссии. Инициативный.

– Да уж наслышан про твою инициативу, шашки-башашки. Куличник, ты выдь, распорядись покормить моих автоматчиков.

И тихо, на ухо Ихлу-Михлу, но не учел мой музыкальный слух: «С моими хлопцами досмотри вещички этого. Волосинки не пропусти, каждый шовчик, где и вошь не поместится. Хлопчики знают».

Командир зло разогнал гимнастерку под офицерским ремнем, но вышел.

– Давно воюешь?

– Как немцы напали, так и воюю.

– А теперь внимательно посмотри.

Из крафтбумажного конверта Тамбов достает пять фотографий, как с доски почета, 6х9. Все приблизительно лет тридцати.

– Ну?

Конечно, я своего фрица сразу узнал: четвертый. Почему-то по лицу видно, что он выше всех.

– Этот.

– Не путаешь? Точно?

– Да уж не путаю.

Прячет снимки в конверт.

– Теперь встань, скинь все, как у доктора, только ягодицы не раздвигай. Ты же в жопу ничего не засунул? А вот куда? Це трэба шукати. Не может такого быть, чтоб ничего не было на человеке.

Почему? Вот у меня теперь как раз ничего: портки вонючие скинул, рубаха нагольная, ватник, желтые сапоги с тремя парами портянок.

– Обувка с него? Это я у тебя конфискую.

– А мне босым ходить?

– Какой размер носишь?

– Сорок первый.

– Как я. Значит, шухнемся.

Он правда стаскивает яловые сапоги, ставит за ушки рядом.

– Портянки себе оставлю.

Так и остается во фланелевых портянках, аккуратно заправив уголки под навертку.

Каждую мою портянку прощупывает сухими быстрыми пальцами, каждую проглядывает на свет каганца. Все шесть. А я рассматриваю свои ноги – они даже чище, чем руки. Наконец возвращает мне портянки. Наворачиваю самые свежие и натягиваю «тамбовские» яловые. Самый раз.

Тамбов протягивает мне кружку с недопитым самогоном.

– Полей.

И подставляет ладони ковшиком, моет каждый палец, как хирург перед операцией. Насухо вытирает платком.

– Поехали дальше.

Еще пакет, в таких продают фотобумагу. Тоже пять 6х9. Но все в немецкой форме.

– Внимательно гляди.

Гляжу. Закрываю глаза.

– Перетасуйте их заново, товарищ Тамбов.

Хмыкает, но тасует. Опять выкладывает.

– Второй.

– Точно?

– Ага.

– Откопали мы его с вашей врачихой. Толковая. А труп четыре ваших партизана еле вытащили, да еще мои хлопцы помогли. Метр девяносто два, это рост. А вес прикинули – центнер.

Легко встал.

– Вставай, вставай. Бей! Со всей силы.

Тамбов даже не уходит от ударов, а движением корпуса обманывает мои кулаки. И без замаха, просто обозначил удар в солнечное сплетение, но я хватаюсь за стол, не могу вздохнуть, круг гало перед глазами.

– Это, партизан, я шутя. А вот как ты его завалил, тут шарада. Не мог ты, Балабан, такой удар нанести. Не мог, понимаешь?

Не мог, а нанес.

Тот фриц не держал удар. Николай Королев держал. А Шоцикас нет, хотя был чемпионом Европы. Помню его бой с Юшкенасом. Такой увалень. И вдруг бьет боковым в челюсть – и Шоцикас на полу. На «девять» только голову приподнял. Аут! По-моему, чемпион после того нокаута больше не выходил на ринг.

Великое дело – держать удар.


Как-то в Пицунде, в Доме творчества кинематографистов… Нет, я не член их творческого союза, хотя по моим сценариям сняты две научно-популярные одночастевки про шашки (их крутили в фойе перед сеансами в зале). Еще в производстве придуманный мной мультфильм «Апофеоз войны»: всем известная груда черепов с картины Верещагина превращается в головы, в людей. Каждое лицо находится на экране десять секунд, как диапозитив. Оказывается, это невыносимо долго.

Фильм отснят, но никак не озвучат. Предлагают Мусоргского «Песни и пляски смерти», «Всенощную» Рахманинова, оратории Генделя, реквиемы (Палестрины, Моцарта, Керубини, Берлиоза), «Плач по жертвам Хиросимы» Кшиштофа Пендерецкого. А может, не надо озвучивать?

В общем, путевки в Пицунду я для нас с Идой по блату достал.

И вот кручу в тренажерном зале велосипед. Вдруг влетает хулиган лет шести, обежал все тренажеры, грохнул железными грузами, все включил-выключил и уставился на меня.

– Сколько вам лет?

– Шестьдесят один.

Даже не верится, что я был таким молодым, занимался на тренажере.

– Никогда не видел такого древнего лица. А чего это вы делаете?

– Занимаюсь физкультурой.

– Так вы же ногами крутите, а надо ставить удар.

– Зачем? Я ни с кем драться не собираюсь.

– Вы-то не собираетесь, а вам как треснут!


Правильно, пацан, ставь удар! Но еще важнее – научиться держать удар.

Каждый боксер отрабатывает бой с тенью. Обязательно. Это основа основ: бег, отработка удара, скакалка, бой с тенью. Но кому придет мысль, что тень сама нанесет удар: прямой правой в челюсть и крюк левой в голову. И – аут.


Мало кто умеет держать удар. Из всех, кого я знал, самым непробиваемым оказался Скрыпник.

Его сыночку первому сделали обрезание. Моэлем (тот, кто делает обрезание) он позвал Хайма Бровастого, своего земляка из Лиозно. У Хайма левая бровь смоляная, правая – сивая, не просто седая, а волос какой-то конский. Что за болезнь такая?

Хайм был скорняком и шорником. До его прихода в отряд все шкуры и кожу выделывали только хасиды, у них были свои колоды дубовые, ведра, куда все мочились.

Хасиды на Хайма плевались. Дознались, что он до войны кабанов у мужиков колол, а шкуру свиную себе брал. Как будто он людей резал! Одним словом, не кошерный еврей, да еще его мать монашки-кармелитки крестили.

Хасиды, объяснили бы вы немцам такое дело, а то они обсмолили всю семью Хайма, а он не догорел, спасся.


Вот Хайм Бровастый и сделал обрезание сыну Скрыпника, партизанскому первенцу, первому еврею, обрезанному в Глыбенской пуще. И до него рождались, но до брит-милы не доживали. А тот уже прожил на белом свете целых восемь дней.

Малыша назвали Бен-Цви – Сын войска. Вроде как «сын полка», но не точно, ведь у Бен-Цви были родители. Правда, недолго.


Узнав, что жена родила сына, Скрыпник ушел в самоволку, никого не предупредив. После выяснилось, что он на что-то выменял на хуторе торбу муки, жменю сушеных яблок и баночку меда. Хотел жене и сыночку устроить праздник. И напоролся на полицаев. Отстреливался, но его смертельно ранило.

Первым про это узнал Маркс Брайнин. Был такой, родители назвали его в честь Карла Маркса. Хорошо еще, не «Капиталом». Такие примеры тоже известны.

Всех переполошил: «Нашли Скрыпника. Под обрывом».

Обрыв – это страшенный овражище, там весь наш лагерь мог сховаться. Но если полицаи или сичевики обнаружат, никто не выберется оттуда живым. Ловушка.

Когда со Скрыпника сняли фуфайку и всю одежду, нашли место пулевого удара в сердце. Его двумя разрывными пулями ранило. Первая перебила голень. Он бы, может, где и сховался, но ведь снег, опасался, что по крови дознаются про наш лагерь. Вот и уводил полицаев к обрыву. Отстреливался до последнего патрона. Даже мертвый не выпустил обрез, знал, что в отряде нехватка оружия. И с пробитым сердцем сам бросился с обрыва.

Обрез передали Берлу, – Скрыпник числился во второй роте командиром отделения. А продукты – Циле Скрыпник и ее сыночку. Циля оставила мед и сушеные яблоки, а муку отдала раввину Наумчику – на мацу, у нас же не было мацы, не то что сейчас. И ребе с благодарностью принял.

Наш хлебопек Копылович поскреб под кипой:

– Простите, ребе, но эта мука с кровью, а еврею же такое никак нельзя.

– Хвала Всевышнему, что не вода попала на муку, иначе бы она заквасилась и была бы для мацы уж точно негодной. Спасибо, Копылович, что напомнил: Всевышний велит нам жить по Его законам, а не умирать по ним. Так что испеки нам доброй мацы.

Где он теперь, Бен-Цви Скрыпник? Знает, с какой высоты падал его отец? И на какую высь вознесся? Все тела (кроме людских) падают с одинаковой скоростью. Но ни одно тело не возносится. Лишь человеки.


Тамбов продолжает меня допрашивать. Хоть бы самогона предложил, чем руки им мыть.

– Не мог, понимаешь? Вспомни, может, он хоть выругался, какое-то слово сказал?

– Штайн. Это точно. А первое слово я не расслышал. Коф… копф… И еще: кайн.

– Может, копфштайн? Булыжник?

– Может.

– Немецкий учил? Ну-ка, напиши здесь. Через «s». Немецкое «s» перед «t» читается как «шэ», и пишется соответственно.

Я зачеркнул лишние, осталось: Kopfstein.

– Теперь еще раз, без помарки. И подпись. Как говорится, «исправленному верить». И дату поставь – 12 мая 1943 года.

– Товарищ Тамбов, немец, наверно, подумал, что я камнем ударил.

– А ты чем? Свинчаткой?

– Кулаком.

– Этим вот фаустом?[15]15
  Faust– кулак (нем.).


[Закрыть]
Прямо по Гете у нас получается. А мне теперь пальчик за пальчиком разгибать этот самый кулак. Плохо получается, Балабан: труп есть, а фактов нет. Был в Германии? Встать!

И взглядом сверлит: смотреть в глаза, когда спрашивают.

– Чего я там забыл?

– А вот это мне и придется выяснить. Значит, в Германии не был, говоришь. А в Столбцах?

– Где это?

– Ну, не был и не был. Иди, зови командира.


Солнышко. Хорошо. Еще бы выпить, закусить, закурить. Но не предложено Балабану. Хорошо, хоть три сигареты добыл и одну папиросу.

Ой, Веня, не к добру этот Тамбов. И что за фашист такой, что его из земли выкопали, взвесили и измерили.

Вот тебе и фауст. Вот тебе и Гете вместе с Шиллером.

Через много лет, уже сам став дедом, узнал: у Гете был сын Август (незаконнорожденный), добропорядочный бюргер, которому законная жена родила двух сыновей. Так что правнуки Гете вполне могли голосовать за Гитлера. Всего сто лет разделяют события: умер Гете – да здравствует фюрер. Интересно: кто больше объединил Германию – Гете или Гитлер?

Гете знал, чем закончит Германия. «Судьба однажды накажет немецкий народ. Накажет его потому, что он предал самого себя и не хотел оставаться тем, что он есть. Грустно, что он не знает прелести истины; отвратительно, что ему так дороги туман, дым и отвратительная неумеренность; достойно сожаления, что он искренне подчиняется любому безум ному негодяю, который обращается к его самым низменным инстинктам, который поощряет его пороки и поучает его понимать национализм как разобщение и жестокость».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации