282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Василий Киляков » » онлайн чтение - страница 4

Читать книгу "Двое на всей земле"


  • Текст добавлен: 18 ноября 2024, 09:00


Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

А весной молодая сирень зазеленела в его возглавии, зацветала ранним душистым цветом. Молодой, ладный по-солдатски паренёк в голубой рубахе приехал из далёкого областного города, положил букет полевых цветов на аляповатую серую плиту под красной звездой. Сидел, думал, зябко пожимал плечами, плакал, что ли, – не поймешь. Проходила мимо старушка, гнутая, неприветливая, в чёрном рваном фартуке, похожем на подрясник, в рваных голенастых кирзовых сапогах.

– Не надо плакать, – сказала она сердечно, – не надо… Это счастье – умереть в своём доме, там, где родился…

– Опасался он, что земля не примет…

– А приняла земля-то, ишь, как ладно лежит. Один, на отлёте. Как барин или король. Никто не мешает, привольно так-то ему. Свободней. Вот она и свобода. Здесь свобода. Люди ищут её, мучатся. А она здесь. Сама их ждёт. И ищет. «Придите ко мне все труждающиеся и обременённые, и Аз успокою вы…» Мудрено? – спросила она с чувством, пристально и не мигая, глядя на могильную плиту, молвила ещё: – И-и, милый, земля всех примет. Она, матушка, для всех ласкова.

И, перекрестившись, пошла шепча: «Господи, не суди нас по грехам нашим, а суди по милости Твоей…»

Шла, опиралась на клюку, крестилась.

И всё также на отшибе, на отвале, над горой села стояла Заозёрская церквушка с колоколенками… Со взлетающими дружно и при каждом испуге голубями.

Стояла церковь, как и могила Фомы Евсеича. Без креста.

Последние

 
Подвиг есть и в сраженьи,
Подвиг есть и в борьбе;
Высший подвиг в терпеньи,
Любви и мольбе.
 
А. С. Хомяков

Объект

Именно по безработице в стране, по опасению потерять и то место, которое занимал, я терпел вовсе не безоглядно «все тяготы и лишения» службы и ждал. Ждал, когда же вернётся былая уверенность и стабильность. И забота о служивом, и порядок в государственных делах. Постперестроечный советский мир рухнул. Я ждал с тоской и надеждой – даже и не перемены уже, а хотя бы возвращения старого оболганного социализма, пусть не во всём… Скорое окончание безыдейного и бессмысленного бытия, когда долларовая бумажка правит миром, было, казалось, так очевидно. «Девяностые на излёте». И разве один только я, мучительно и до последнего, ждал в доставшем меня безденежье и унижении возвращения «империи» СССР. Ждал и не дождался. Тысячи офицеров разделённой по живому на части страны ждали в ту пору, терпели нищету, настоящие гонения, унижение и развязную травлю армии, но не увольнялись. Подрабатывали преподаванием, разгрузкой вагонов, чтобы прокормить семью, пробавлялись, кто как и кто чем.

Усилием воли заставил однажды себя спохватиться и устыдиться перед прилавком какого-то третьеразрядного продмага – устыдиться того положения, до которого довёл себя и свою семью. Спохватился на мысли, что вот думаю и прикидываю: а стоит ли взять буханку хлеба и пакет молока, или можно дотянуть ещё несколько дней на чёрством хлебе и воде. И именно то, что я спохватился от этой мысли и ужаснулся ей, и, памятуя о том, что у меня немалая семья, не один я живу, а значит, и не вправе решать за всех, голодать ли им вместе со мной, ради моих надежд и опасений. Не сказано ли в Писании: «А кто о своих не печётся, тот хуже неверного». И питать, и кормить их, «своих», «паче, нежели свою плоть» – долг каждого. А затем уже – раздумья о стране, о будущем. И ненависть к «председателям по госимуществу», продажным, разложившим, растерзавшим страну, – и это тоже должно быть «потом». И презрение к партфункционерам, отдавшим победу партии, доверие народа – всё отдавшим очень легко, не за понюшку табака. И недоверие к ним – тоже потом, к тем из них, кто присягнул в поспешности новой власти, чикагским мальчикам и «первому президенту».

И всё ясней становилось, что ждать, в сущности, уже нечего. И понимали мы тогда, что вот и довели семьи свои до полной нищеты такой преданной службой-работой именно потому, что и опасение, и гордость сковали, точно цепями, способность действовать и мыслить… И нужно, как это ни высокопарно звучит, «идти вперёд с открытым забралом» и «приветствовать звоном щита» всё, пусть даже и гибель.

Именно такой строй мысли и толкнул в охрану. То, что я больше всего презирал в жизни, даже ненавидел, – и стало судьбой, настоящей профессией. И вот – охранник, да ещё и личный. И всё с той же самой оперативной кобурой под мышкой, в которой плотно зажат по-прежнему пистолет. Но теперь уже не «макар», а служебный ИЖ-71. Замена боевого ПМ на служебное оружие даже подчёркивала нравственное и физическое поражение.

И вот уже не узнаю сам себя: всё ли это я тот же, бывший тяжелоатлет, полутяж, мечтавший о карьере Юрия Власова, и именно я ли тот и есть «феномен», который должен укрощать и себя, и совесть свою всё тем же единственным убеждением, что и это тоже судьба. И эта охрана, она ведь только вдруг и кратковременно мгновенна, как жизнь-подёнка. Да и что постоянного вообще в этой жизни? Но что-то уже тогда подсказывало мне, что нет ничего более постоянного, чем временное…

Что-то говорила мне ещё тогда моя совесть. Напоминала, что многие даже боевые офицеры, мои товарищи, которые и рекомендовали меня на эту новую «службу», они тоже терпят. Вынужденно и временно (это тоже понятно). И едва ли не все вынуждены терпеть. «Терпилы». И «контора», будто бы и она, сама контора (комитет), терпит, вся под властью коммерсов. Она, конечно, выберется и овладеет ситуацией, а пока отсылает для охраны кадровых офицеров и прапорщиков вполне официально к влиятельным и богатым «представителям бизнес-элиты». Да и чины МВД мечтают о частнике, пусть и «авторитете», «законнике», лишь бы платил хорошо. Такое время: мутное, тревожное время девяностых.

В основном же ничего не изменилось, даже антураж в кабинетах начальников охраны тот же, что был и в кабинетах советской «конторы». На столе – обязательный бюст с кабинетным Феликсом Дзержинским на бюро, выполненным в меди, появился ещё фотопортрет «господина президента». Вот и всё. Да ещё здание «госслужбы» из пасмурного серо-грязного, с крашеными стенами, казённого и сурового вида, мрачно-дикого цвета, сменилось теперь для меня на частный фасад, на ярко освещённый «офис» с подсветками-цветами на розовом фасаде концерна, да вот ещё – на голубые ели, рассаженные вдоль забора и по периметру нового места «службы». Да евроремонт по последней моде. И, глядя на это превращение великой вчера ещё державы в Золушку, не мог уложить в голове: у государства вдруг не стало средств, государство стало нищенкой. Все средства перекочевали к бизнесменам. И сказано твёрдо: «Пересмотра приватизации не будет». Только вот в душе появились, свили гнездо мрачный неуют и дерзкое недовольство, которые и подсказывали, что дело ещё и в том, что каждый из нас с девяностых стал немного предателем и дезертиром, подчинившись вопиющей этой несправедливости. И каждый офицер причастен к этой торговле, этим сребреникам, этим тоске и нищете. И от таких мыслей становилось тошно и горько, и совестно.

И да, не оттого ли и здесь, в этих офисах, было непривычно, особенно вначале, и бело, и чисто, среди жёлтой яркости коридоров царства той «бизнесвумен», к которой меня привели и к которой я пришёл наниматься на службу. И платить тотчас обещали в десять раз больше, чем на госслужбе. Но служба ли ждала впереди на самом деле и в полном смысле слова? Или, быть может, ждала некая сделка, торговля будущим? И своим, и будущим детей и внуков… Где же это древнее, смешное теперь в своей архаике, то незыблемое офицерское, дворянское, российское, эта твердыня духа: «Сабля – государю, кровь – Отечеству, а честь – никому».

Внутренние упрёки забывались, запивались и заедались. И та ещё примета, что когда звенит в кармане, то разгибается спина, стала последним аргументом в выборе «за» и «против». Именно то, что теперь я стану получать в иной день больше, чем получал в ФСО за целый месяц, что смогу наконец-то смотреть в глаза домашним, оправдывало и обеляло в собственных глазах окончательно.

Итак, вот он, новый руководитель, генеральный директор, а на деле – малограмотная «чесотка», как именовала эту наглую бизнесвумен охрана, – «вип-персона», вечно создающая из ничего, на пустом месте, проблемы, которые с таким напряжением, подключая все старые знакомства и связи, используя подкуп и убеждения, вынуждена была решать эта самая наша наскоро составленная группа – «безопасность». Всё достоинство «вумен» в том лишь и состояло, что папа её – однопартиец и друг высокого, очень высокого ранга чиновника.

И вот, до полусуток не выходя из машины, приходилось развозить по делам этих «высокоохраняемых господ» с их бумагами, и их самих, и их родню, и друзей по точкам и тайным тёмным домам. Или сопровождать саму бизнесвумен в её вечных дефиле и шопингах по бутикам, ресторанам с заветными заведениями или с салонами тату, пирсинга, по знакомым и знакомым знакомых. И тогда каждый принуждён был слушать и слышать, и вынужденно поддакивать её восторгам по поводу некоего Тимати или Николая Фоменко – с её же упоительными рассказами о жизни теле– и рок-звёзд или диджеев… Или актёров. Именно в эти времена актёры стали всем и во всём. Актёришки. Или о жизни «звёзд», совсем недавно зазвездившихся толковала она, или отзвездивших очень рано и даже ушедших в расцвете сил. Иногда она останавливала вдруг свою милую трескотню и спрашивала: «А где мы видели те обои, такие чудесные, синенькие, весёленькие, итальянские?..» И приходилось мучительно припоминать, напоминать ей, где именно, вероятно, и когда мы могли видеть то-то и то-то.

А иногда сразу и просто: необходимость командировки. На несколько дней и как-то вдруг. Час или два на сборы и для закупок самого необходимого, и тотчас же указание быть готовым к отправке на некие заимки охотхозяйства, куда-нибудь под лесистый Муром или под – бескрайнего волжского и степного размаха – Нижний Новгород. Или под Златоглавую, с лобастыми великими храмами, Суздаль… И тогда где-нибудь под Большим Болдино или на дороге «Золотого кольца», среди намоленных храмов становилось ещё больней и тревожней на душе. «Так что же, – спрашивал я себя самого, – такой ли ты службы и жизни желал?» Или ещё категоричнее: «А писатель-фронтовик пошёл бы в частную охрану? Или поэт-фронтовик?..»

Имя ей было – Люда, Люся. Но требовалось, чтобы её называли не иначе, как Маргарита. Она всё ещё миловидна и даже грациозна порой. Проворна и ловка в движениях, быстра на решения. Весьма сообразительна и сметлива. Но как-то всё в свою сторону, как-то всё по-звериному, даже по-крысиному: под себя и быстро-быстро. Реакция её мгновенна, но недалека, недальновидна, и решения неприкрыто циничны. Вечно взлохмаченная, голос осип от постоянного курения дорогих сигарет. Тембр слаб, а запах духов и дыма – эта смесь приторно-пахуча, узнаваема. И не потому ли летят эти окурки сигарет, один за другим, вылетая в окна машины недокуренные, оставляя в салоне возбуждающий запах некоего интима и тревоги, – не оттого ли, что счастья всё-таки нет? И от каждой какой-то давней забытой встречи, даже удачной сделки остаётся лишь печаль да бессмысленность.

Не знаю, отчего, то ли от запаха этих сигарет с пластмассовым угольным фильтром, что напоминает мне запах пудры учительницы из детства, то ли ещё отчего-то, но иногда пронизывает жалость к ней. Или только так кажется. Но несчастное бытие в богатстве и достатке оставило отчётливую печать на всём её существе. И даже на её голосовых связках остаётся всё тот же табачный след глубокой печали несчастливого, впрочем, человека.

И, пожалуй, если бы она захотела спеть простую русскую песню, это получилось бы по-настоящему трогательно – так осип и сел её голос, такая сквозила прозрачная печаль, плохо скрываемая за напускным высокомерием. Тем более если бы спела она что-то протяжное, в манере и в репертуаре французских шансонье. Не знаю, почему приходили, приходят иногда такие мысли. В сущности, да, её жаль. Она не любит ни русских храмов, ни русских песен, ни частушек, не понимает Пушкина. У неё нет даже собственного подлинного имени, а значит, нет и святого покровителя, ангела-хранителя. Нет, по сути, ничего, что поддерживает на плаву простого русского человека, что связывает его с этой жизнью и страной.

Иногда, когда присутствует начальник службы безопасности, её предусмотрительно и в третьем лице вынуждены называть неопределённо и коротко, как выстрел дуплетом в небо: «Объект». И этим всё сказано.

Объект охранять – не то чтобы тяжело, а порой просто мучительно – так непредсказуема она в поступках и замыслах, истинно обезьяна с гранатой. Говорит одно, думает другое, а делает третье. Или даже четвёртое. И при этом пытается прикрывать истинные свои чувства неким флёром «великосветской» простоты и непринуждённости. Очень скоро за этой лёгкостью отношений чувствуешь натянутую тетиву недоверия и подозрительности. И как же изматывает эта скрытая подозрительность, недоверие ко всем и ко всему, к каждому. Несчастное создание никогда не читало ни Евангелия, ни Рубцова, а если читало, то ничто не трогало её, ни одной её струны. Она сплошь аппликация с Запада.

Бывший комитетчик, возглавивший это наше СБ, наловчился все вопросы и претензии от неё, даже самые серьёзные, переводить в шутку и тем ловко обороняться. И всё ему сходит с рук. Он обещает повысить чаевые (читай – зарплату) и сулит повышение по службе. Обещает отдельный кабинет и должность «замгенерального по связям». Но всего этого можно ожидать только с улыбкой. Он подарил мне свою охотничью «Сайгу». Вынес ружьецо любовно, в чехле, с торжествующей и тихой грустью, словно расставался с любимым существом, а не с трофеем. И пока «раздевал»-разбирал ружьецо, внушал мне вместо поздравления с днём рождения статьи и обязанности, ответственность по работе, опять-таки с шуткой, и тут же сообщил, что я вынужденно остаюсь на время вместо него. Это стало новостью:

– Теперь именно ты отвечаешь за всё. От давления и количества атмосфер в камерах колёс её лимузина до сохранности всего того, что находится в карманах, в её сумках, – всё и всегда должно быть в целости. И конечно, по безопасности посетителей. Сход-развал колёс и вся подноготная… О гостях и посетителях «Объекта» и обо всём ставь в известность меня. Кстати, похмелье шоферов вчерашнего дня по твоему недосмотру – тоже на твоей совести.

На днях мне показалась «наружка», но этот факт я вынужден был оставить для себя во избежание лишнего шума. Следили не за «Объектом», а за нами. Хоть, конечно, я предполагаю, что именно Маргарита-Люся-Луиза-«Объект» успела-таки насолить кому-то, и этот «кто-то» нанял слежку. Кто они, филистеры-филеры-топтуны или профессионалы? Смена машин по магистрали была хорошо организована.

Началось с того, что в одном из московских ночных казино у этой «волшебницы момента» выкрали шубку и борсетку с ключами от дачи. И это случилось как раз за неделю до угона её любимого автомобиля. А накануне угона неизвестные разбили стекло и выкрали с сиденья лот-сумку с её документами на аренду здания на юго-западе; холдинг переоборудован был из детского сада № 5 и вот теперь – перестроен во второй офис её филиала. Такова примета времени: всё против детей, но для больших людей. Не оттого ли детей рождается всё меньше, а взрослых умирает всё больше. Убыль населения. И не помогают ни посулы «маткапитала», ни достижения здравоохранения. Пускать детей в такой справедливый и внимательный мир, который расцветает пышным веником вокруг нас, пускать детей в эту жизнь желающих всё меньше…

Дела по расследованию этих краж развивались всё стремительнее, и хорошо, что я в это время был отправлен в Тюмень, а затем и в Нижневартовск нарочным. Я был отправлен с такой суммой в евро, за которую местные бандиты-нефтяники положили бы плашмя и надолго, прямо на взлётной полосе. Навсегда, быть может, положили бы. Ни секунды не задумываясь, и не только одного, а даже всех провожавших меня фельдъегерей. Взвод положили бы. Конечно, с этаким кошельком-подушкой, опломбированном в десяти местах, – едва ли не в течение трёх суток – вздремнуть не пришлось ни минуты. И лишь по возвращении я узнал, что «Лексус Эл-Икс», угнанный у «Объекта», уже в розыске.

Накануне вечером Марго, приехав на дачку, оставила автомобиль прямо во дворе и, поднявшись с очередным другом в мансарду, выключила свет. До утра свет уже не включался. Тогда-то и подломили дачку. Собаку усыпили в два счёта (хоть натаскивали на чужих два месяца). Братва легко перемахнула через забор, открыла ворота и завела облюбованный «лексус». Затем – и бесшумной работы кадиллак-кабриолет. Обе машины «воспарили» по бескрайним просторам России или провалились, что ли, надо полагать, в преисподнюю.

Ввиду того, что во время этих событий я был отправлен нарочным с деньгами, произошедшее меня задело лишь по касательной, косвенно. Но и здесь из-за общих проблем пришлось напрягаться основательно, известное дело: лес рубят – щепки летят.

Обе головы службы внутренней безопасности – Лямпорт и Олялин – были уволены в один день. Жизнь многим в ЗАО как-то вдруг стала казаться невозможной, хоть прежде нравилась невероятно. Нравилась и эта забава – за два часа по звонку безопасности убирать подальше со двора офиса личные автомобили персонала: налоговики могли неправильно понять такое обилие дорогих лимузинов в небогатой, судя по отчётам, фирме. Было забавно видеть, как в открытые ворота стремительно вылетают иномарки всех цветов и размеров. Налоговая полиция, однако, никогда не обижалась и не возбуждалась, словно не видела и не замечала ни этой роскоши автомобилей, ни дороговизны приёма и угощений. И вот теперь, после возвращения из Тюмени, я и сам стал подумывать о покое, о жалкой, но честной зарплате и о глубоком спокойном долгом сне. Даже просто об отдыхе. Хотя бы и временном, хотя бы и на месяц-полтора. Стал болезненно мечтать и лелеять надежды на святки с хорошей охотой, совершенно независимой, в полном одиночестве. Стал мечтать о писательском творчестве, сумерками, в совершенной глуши… Об одиноком ужине и, что казалось слаще всего, о возможности разобраться-таки в накопленном ворохе рукописей, в собственных мыслях и чувствах. Мечталось о какой-то архимедовой точке опоры и отсчёта. О том самом главном, что всё откладываем мы на многие годы, а получается нередко, что навсегда.

В сущности, я имел теперь право на эти мечты, заслужил их. И уж тем более – имел полное право на три отпуска за три года этакой преданной и нелёгкой службы.

Три года назад я был возвращён по отзыву из отпуска, так и не добравшись до пыльного Адлера. Меня сорвали обратно в столицу с южных берегов из-под Туапсе. И что болезненней всего, без особой, как оказалось впоследствии, нужды. С тех пор все мои попытки повторить манёвр с отпуском пресекались в одно-два слова.

И вот этой зимой моя мечта о покое, о лесном снежном чертоге в глуши, об очарованной тишине в царстве-государстве, в своём «имении» на природе в старом родовом доме, о лыжах, да вот ещё и о тоскующей по моим рукам и пока ещё не собранной «Сайге» (даже и не пристрелянной) – о том ружье, которое покоилось в смешном самодельном сейфе на ножках, привинченных к полу, – эта мечта наконец-то отбыть в места моего счастливого детства начала сбываться. Становилась всё необратимей, болезненней, навязчивей. Я мечтал о родной деревушке под Рязанью, где прошло моё детство, где окончена была начальная школа.

Дом в две связи остался от бабушки. Сколько было связано с этим домом! Память всегда приукрашивает прошлое. И, засыпая, я видел цветные сны. Эта мечта-надежда выматывала до спазмов, до аритмии. Там, где-то далеко-далеко в прошлом, было всё ясно: и первая дружба, и первая любовь. И белые грибы, и купание. И вишня чёрной спелости сортов – «Владимирская» и алая – «Тургеневская», и заводь с рачьими норами в родниковой речке среди ядовито-жёлтых кувшинок. Сквозная, прозрачная до косточек смородина – всё это было там, в дальнем детстве, в той стране-стороне, где пригнулась к земле от тяжести ягод и дождей вишня, чёрная, гибкая, с выкипевшей янтарной смолой на чёрных стволах. И там же, в детстве, остались навсегда и корзины белых грибов, радостно собранных, и сказочный уловов рыбалка со щуками и вьюнами. И как забыть всё это?

Это было нечто подобное той аритмии-ностальгии, которая за три месяца вымотала меня когда-то в Германии, в Висбадене, куда (по местам Достоевского и по местам отдыха русских князей) я по случаю отправился по предложению Гёте-Института и языковых курсов… И на третьем месяце сбежал из этого кукольного чистенького и самодовольного городка: так заболел я тогда тоской по родине, по семье.

Богом определено каждому родиться именно там, где суждено и сгодиться. И тот, кто уезжает, нарушает Божье установление. И чем дальше он уезжает от места своего рождения, тем в большей степени принуждён будет носить в сердце тоску по неисполненному о нём замыслу Творца. И вот такая же внезапная и острая боль-кручина стала всё чаще терзать, изводить и тормошить, мучительно донимать… А как там, в деревне?

Деревня, в которой никого теперь уже не осталось: бабка с дедом давным-давно покинули этот мир, – деревня эта казалась теперь самым реальным, подлинным местом, именно и только тем местом, где имело смысл жить. Жизнь важна не ради самой только жизни – жизни растительной или животной, жизни-подарка. Жизни, «данной нам в ощущении», в осязании, запахах и в замкнутой системе «раздражение – реакция». А важна и необходима именно ради того процесса жизни, кипения её и переживаний, в которых созреваешь к Небу.

Именно так мне думалось. И именно так зрела и оживляла меня примером своим вишня в вишнёвых прохладных садах: не только ради чёрной спелости, а и ради той радости, которую поселяет она в сердце человеческое. Как радуют и ландыш, и подорожник. Именно так выспевали огромные боровики и бросали споры, и продолжались, и длились в этом сплетении своих корневых систем в единстве с деревом, с травой-муравой, с ежевичником, – и в этом симбиозе солнечного бытия земли и неба тоже был великий Замысел о человеке. Именно так начертано было жить и мне, выполнить свою обязанность там, на родине, в деревне. И те, кто бежал в затхлые города, пусть даже и по весьма веским на то основаниям, казались противниками Замысла о себе. И хоть я по-прежнему с иронией называл деревеньку барским своим имением, всё же и в шутке этой таилась такая бездна здоровой солнечной печали, той, что и не высказать.

То и дело в быстром сне проносились в живой памяти давние кряжистые, разодранные повдоль невероятной силой жизни великолепные вязы и тополя в снегу. И тальниковая речка в распадке, и ракита, и ива в три обхвата над прудом. И черёмуха в цвету, распростёртая, как снежная простыня, бьющаяся от ветра в низинах. Виделся внутреннему взору стрижовый глинистый бережок, крутой, точно срубленный огромным топором, страшным ударом. Земляной, изрытый непогодой и палыми, с вывороченными корнями вековечными соснами луг, и речные распадки со стрижиными норами-гнёздами в жёлтых суглинистых недалёких оврагах. А у речки – палисад школы с пеньком-обрубком, торчащим вечным укором директору школы и ветеринару. Ветеринар по пьянке спилил на пару с плотником Алёшкой огромную красную рябину у школьного крыльца. «От неё только мусор, тут и паутина летит. Да гусеницы и бабочки», – мотивировали оба свой подвиг со спиливанием и порубкой рябины. Мы же, ребятишки, так жалели эту курчавую густую величественную, как осенний пожар, рябину, так грустили о ней. И непонятно было нам, что такое гусеница-тут, и куда он идёт, этот тут, и откуда этот тутовый шелкопряд у нас, в срединной равнине русской. Этого, по правде, и сегодня невозможно понять: Россия же, не Китай.

Итак, два неиспользованных отпуска потрясали возможностями и той несказанной обещанной прелестью одиночества, творчества, перекладывания записок с места на место в той живительной задумчивости, которая облагораживает душу и оживляет думы самые сокровенные. А пока ежедневно мучила до этого отпуска столица с её рампами афиш, с витринами хрустальнейшими «баккара», хрусталя, подсветок и прочей мишурой, такая привлекательная для «Объекта» и такая придурковатая бессмыслица для меня, с бессчётным размахом этих ярких щитов и плакатов. С отвратительно и ослепительно бегающими огнями вперёд и назад, и куда-то вверх, ввысь, к дьявольской матери, с улетающими огнями казино, с размазанными по снегу блёстками мёрзлых луж от засыпанных солью дорог, с сумасшедшей и какой-то павлиньей гордостью и при всём этом тусклой и особенной в эту сиротскую зиму навязчивостью. И вдруг – с пронзительной и окончательно страшной тоской, с предчувствием инфернальной тысячелетней бездны для всех и общего ощущения этого падения в общую пропасть.

Придерживая локтем служебный пугач в оперативной кобуре, выбрался на Тверской бульвар из вновь купленного автомобиля вместо угнанной машины – и вдруг ошалел от всей той сутолоки, от несмолкающего, какого-то похожего на шум морского прибоя шквала звуков, терзающего машинного воя, летящих ошмётков грязного снега, вони газа и бензина от ползущих сквозь пробки машин с включёнными фарами. Неукротимо несущихся вперёд с включёнными огнями, как трансмиссия. Опекушинский Пушкин грустно смотрел под ноги, стыдливо и покаянно в снежной своей ермолке… Именно в этот миг я твёрдо решил: в деревню. С сугробами. С зайцами-русаками. Кроме того, мой новый начальник в последние дни вовсе не внушал доверия. Даже напротив, внушал опасения на будущее. И что-то внутренне говорило, обещало мне новые события-перемены. Что-то предупреждало, что он – из того именно типа людей, которые, наподобие гончих, не оглядываясь, идут по раз и навсегда выбранному ими следу, ничего не видя и не слыша вокруг. И добиваются своих задач вне зависимости от нравственных устоев и систем. Они вне координат общества. Они вытаптывают поляны, в том числе и земляничные, не считаются с другими в этой жизни. И вот этот Валентин Валентинович Карнаухий как-то, на беду, попал в доверие «Объекта». Прочно присел в её кабинете. И весьма основательно занялся делами, которые далеки были от безопасности.

Я вошёл с рапортом к «Объекту». На столе стояла бутылка открытого «Хеннесси» и лежал шоколад. Прочитав со вниманием мой рапорт, он посоветовал:

– Зачем же так сразу – расчёт. Всё образуется.

– «Когда образуется всё, то и незачем жить», – процитировал я, зная то болезненное обожание нашей бизнесвумен некой поэтессы и её бывшего друга и мужа, которого она ставила выше Пушкина, – диссидентских стишат и кручёных поэтических кружев, которые и впрямь так легко спутать с истинной поэзией.

Он не понял, но она поняла и слегка кивнула. Он опять усмехнулся и вопросительно поглядел с поволокой в глаза «Объекту». «Объект» опять сочувственно слегка кивнула головой и напомнила мне фамилию поэта, строчки из которого так цепко удержала моя память.

– Вот-вот… Отдохните и решите сами, – сказала она. – К вам по части охраны и доставки кэша у меня претензий нет и никогда не было.

Уже за дверями я подумал, что Валентин идёт по следу верно. И след Карнаухим выбран безошибочно. «Дичь» не уйдёт от него. «Объект» уже в хватких лапах и совершенно очарована им, как это бывало очень часто, всегда бывало с ней. Она легко очаровывалась новым. И эта влюблённость будет длиться месяц или даже два, смотря по обстоятельствам. А если в такой короткий срок он уже сумел настойчиво влезть в «субъективные отношения» и, по существу, даже в управление фирмой, на этот раз двухмесячный период может продлиться и три месяца, и полгода. И тогда эта мысль: исчезнуть, испариться на месяц, два, три, а быть может, и совсем лечь на дно, на снег, под снег, закопаться, как те сектанты когда-то в Погановке под Пермью закопались в землю, ожидая конца света, – эта мечта и здесь открывала и подтверждала какую-то сермяжную подлинность и своевременность жаркой моей мечты – уехать.

Известно, что и животные, и сумасшедшие необычайно остро и ясно чувствуют надвигающуюся на них опасность, чувствуют трагедию и бунт стихий, возникающие отдалённо тайфуны или тайные и дальние признаки землетрясения. Этот факт давно установлен и в психиатрии имеет свой термин.

И вот я уже в поезде. Ехать далеко, за Рязань, не доезжая Тамбова. Моя тихая заводь – на границе с Тамбовской областью. Поезд идёт и останавливается, как ему вздумается, кланяется каждому столбу, каждому полустанку, но это уже не раздражает, а даже успокаивает. Каждое новое движение от любого полустанка радует, наполняет душу тишиной, торжественным и весёлым ожиданием. Бесконечно думается, когда глядишь на эти белёсые дальние поля с голыми лозинами, похожими на розги, торчащие из-под снега наружу и вверх, на завьюженные теперь горелые болота с сухими и тоже обгорелыми берёзами без вершин. Думается о прожитом. О смысле пережитого…

Я молча, сквозь брезент вещмешка трогаю уродливо-ладный приклад «Сайги» и засыпаю. Я ещё не знаю того пути, что придётся мне одолеть, того снежного бездорожья, того страшного чувства Богооставленности и тех минут счастья, боли и прелести, что ждут меня в родной деревне.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации