Электронная библиотека » Василий Ливанов » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 10 июля 2017, 18:00


Автор книги: Василий Ливанов


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Все театральные деятели Москвы, друзья и ученики его напряженно следили за здоровьем Владимира Ивановича. Старались узнать все, малейшую подробность.

Рассказывали еще, что после этого последнего посещения Большого театра Владимир Иванович сказал своему случайному молодому собеседнику: «Какой вы счастливец! У вас впереди целая жизнь!»

«Гамлет» не увидел света рампы. Всякий поймет, что стоило театру пережить это. Я же, так мечтавший об этой роли, не сыграл ее, и теперь никогда уже не сыграю. Но репетиции не прошли для меня бесследно. Они оставили глубокий след в моей душе, в моей эмоциональной памяти.


Мне всегда казалось, что Константин Сергеевич и Владимир Иванович относились к молодым артистам с интересом, который (да простят мне мои товарищи это сравнение) может быть равен интересу охотника к щенку, с которым предстоит впоследствии охотиться. Тревога за каждого из нас, молодых, напоминала именно заботу охотника о щенке: поднимутся у него ушки или не поднимутся? И не слишком ли задран у него хвост?

До конца дней Владимир Иванович относился к нам по-отечески, считая нас членами своей многочисленной семьи. Не могу не вспомнить, как однажды Владимир Иванович, поздравляя Василия Ивановича Качалова с днем рождения, спросил, сколько ему исполнилось лет. Василий Иванович сказал – 65. Владимир Иванович долго думал и сказал: «Ха… Мальчишка!»

Мы, ныне старшее поколение Художественного театра, глубоко благодарны Константину Сергеевичу и Владимиру Ивановичу за требовательность к себе, которую они воспитали в нас.

И если у нас бывают промахи, все должны быть готовы, засучив рукава, начинать все сызнова, не щадя ни себя, ни своих сил. Да и вообще, я думаю, в искусстве, как на велосипеде: либо едешь, либо падаешь – стоять нельзя.

А как радостно было видеть Станиславского и Немировича-Данченко вместе! Помню, как-то во время репетиции, которую вел Константин Сергеевич, в репетиционный зал вошел Владимир Иванович. Константин Сергеевич и не заметил его. Он в это время, держа руки за спиной, что-то увлеченно объяснял актерам.

Владимир Иванович подошел к нему сзади, взял своими ручками огромные руки Константина Сергеевича и крепко пожал их. Константин Сергеевич быстро обернулся к нему, улыбаясь так, как мог улыбаться только Константин Сергеевич – широко, своей знаменитой белоснежной улыбкой… И мы, все присутствующие, понимали, какие мы счастливцы – мы ученики двух гениев.

…Вспоминается еще. Впервые в Москве Константин Сергеевич играет князя Ивана Шуйского в «Царе Федоре Иоанновиче», роль, которую он сыграл лишь на гастролях МХАТ в Америке. После генеральной репетиции Владимир Иванович идет к нему за кулисы. Константин Сергеевич, волнуясь, стоит около дверей своей артистической уборной.

Надо представить себе внешность Константина Сергеевича: и без того гиганта, а в роли Шуйского – с огромной бородой, необыкновенно к нему идущей, с большим мечом в руках… Образ масштаба микеланджеловского Моисея. И он-то, склонившись к элегантному, спокойно молчащему Владимиру Ивановичу, ждет покорно своей участи. Таков был непререкаемый художественный авторитет Немировича-Данченко для всех и для Станиславского тоже.

Константин Сергеевич, когда он вел репетицию и, когда на сцене происходило что-то поистине смешное, начинал так смеяться, что трудно было продолжать репетировать. А у Владимира Ивановича только лишь одно-единственное коротенькое «ха», равное гомерическому смеху Константина Сергеевича. «Ха». Небольшая пауза. И затем, в тишине зала одно его спокойное, медленное слово: «Смешно».

Иногда на репетиции Владимир Иванович начинал рассказывать о чем-то, казалось бы, совсем не имевшем отношения к ходу репетиции. Вдруг вспомнит, как сидел он с Александром Николаевичем Островским (шутка ли!) на заседании по поводу создания будущего национального общедоступного театра. И как во время дебатов о репертуаре Островский встал и сказал: «Что вы беспокоитесь, одного Островского вам хватит на сто лет».

Пауза. «Ха». И опять: «Ха. Продолжаем…»

Владимир Иванович понимал юмор, ценил его, считал, что остроумие есть высший дар: «Остроумие, это же проявление острого ума!» Но говорил он об этом всегда строго, серьезно и даже драматично… И смешное тоже рассказывал серьезно, сопровождая рассказ своим неизменным «ха».

Да, он любил бывать в Большом театре. Приедет, посидит один акт в директорской ложе, поразмышляет под музыку и уедет.

Помню, как однажды он рассказал нам, что был накануне вечером в Большом театре на «Пламени Парижа». Сидел рядом с ним человек пожилой, милый, по виду колхозник, восторженно воспринимал все, что происходило на сцене и удивлялся: оперный театр, а не поют… «Почему это, – обратился он за разъяснением к Владимиру Ивановичу, – ведь театр оперный!» Владимир Иванович объяснил ему, что балет – особый жанр, в котором петь не обязательно. А в это самое время как раз запели: в балете «Пламя Парижа» пели «Марсельезу». Человек тот заглянул в лицо Владимира Ивановича, укоризненно покачал головой и произнес: «А ты, видать, вроде меня, первый раз в театре-то». «Ха», – заключил Владимир Иванович.

Василий Иванович и Леонид Миронович

Есть разные художники. Одни несут в своем искусстве восхищение смыслом жизни, поют гимн ее красоте. В музыке – это Моцарт. Другие, показывая жизнь, как бы подают руку на борьбу. Для них жизнь – борьба. В музыке – это Бетховен.

Среди актерских индивидуальностей Художественного театра четко и ярко обозначались оба эти направления, различные, но не взаимоисключающие В. И. Качалов и Л. М. Леонидов. И тот и другой обладали несравненными природными данными, определившими своеобразие искусства каждого из них. И хотя было нечто, роднившее и объединявшее их – красота и высота интеллекта, они производили разное впечатление, подобно тому, как по-разному воспринимаются Моцарт и Бетховен.


Несомненно, и до Художественного театра в России любили и высоко ценили труд актера. Но в ту пору, когда белая чайка впервые появилась на театральном занавесе, возникло новое отношение к этому труду, к творчеству театра. И Василий Иванович принадлежит к числу тех людей, которым мы обязаны новым пониманием значения артистического труда.

Качалов – умнейший артист. Я думаю, что в мировом искусстве драматического театра таких немного. Все, что делал Качалов, всегда было изумительно умно, необыкновенно благородно. Во всем его творчестве было то, что можно назвать качаловским.

Вся качаловская природа величественна и классична. Его артистический аппарат совершенен. Василия Ивановича было отовсюду видно, отовсюду слышно. Следить за малейшим его движением доставляло безмерную радость. Голос? Я таких голосов у других людей не слыхал.

При этом он замечательно умел по-своему выражать ту главную мысль, которая всегда заключена в настоящем художественном произведении.

«Ничего подобного я не написал. Это гораздо больше, чем я написал. Я об этом и не мечтал. Я думал, что это «никакая роль», что я не сумел, что у меня ничего не вышло». Эти слова сказаны Горьким об исполнении Качаловым роли Барона в пьесе «На дне». Мало актеров, которые слышали такую хвалу от автора, да еще от такого великого, каким был Горький.

Качалов – тонко мыслящий художник, философ, гражданин.

Я видел, как работал Василий Иванович. На репетиции он обязательно приносил то, над чем работал дома. Он любил работать в одиночестве. А потом проверял найденное среди близких друзей и дальше, на репетициях.

Хорошо помню работу Качалова над ролью чтеца «от автора» в спектакле «Воскресенье».

Самое страшное, чего боялся Василий Иванович, это, что он, чтец, будет чужеродным элементом в спектакле, где все интересы зрителей прикованы, главным образом, к действию на сцене. И Качалов сумел силой своей творческой личности, своего искусства заставить зрителя искать именно в нем, в Качалове, раскрытия глубочайшего смысла толстовского шедевра.

Василий Иванович искал внутреннюю действенную активность образа «от автора». Он много думал о костюме, гриме чтеца, о месте его на сцене. И, в конце концов, добился идеального.

В синей тужурке без особого грима с карандашом в руке (единственный аксессуар его громаднейшей роли), Качалов нашел какой-то особенный артистический такт, позволивший ему проходить в двух шагах, а то и менее, мимо загримированных, одетых и действующих в это время актеров, ни на миг не нарушая гармонии спектакля.

Таков был Василий Иванович в театре, в спектакле.

А Качалов в концертах, читающий стихи или выступающий с симфоническим оркестром? Это был все тот же Качалов, который и здесь относился с таким же глубоким уважением к внимательно слушающей его аудитории, всегда ожидавшей от него чего-то нового, необыкновенного.

Мне кажется, что сила творчества Качалова была заложена в его глубоком сознании своего долга художника и гражданина. И зритель это чувствовал.

Как и в театре, Василий Иванович с эстрады всегда нес в своем исполнении большое содержание, огромное богатство мысли.

Вспоминается Ленинград, освобожденный от блокады. В эти дни группа артистов МХАТ была в героическом городе. Качалов выступал по нескольку раз в день в самых различных аудиториях города-героя, где он учился и где начинал свою артистическую деятельность.

Он играл сцены из Шекспира, читал Гоголя, стихи Блока, Маяковского, Тихонова. Играл и читал так, что мы, его товарищи, аплодировали ему вместе со зрителями. Казалось, его мастерство, зрелое и точное, вдруг по-новому блеснуло – так вдохновил артиста героический подвиг ленинградцев.

В Художественном театре все по-особому любили Василия Ивановича. В день спектакля он всегда очень рано приходил в театр. Большинство участников спектакля, зная, что Василий Иванович сегодня играет, прежде чем начать гримироваться, считало своим долгом, хотя бы на несколько минут, заглянуть к нему.

В его артистической уборной было очень уютно. По стенам развешано множество фотографий его друзей: артистов, поэтов, художников, театральных портных, которые его одевали.

Василий Иванович отдыхает, покуривая папиросу, как бы заново рассматривает заходящих к нему товарищей. Добродушная, доброжелательная улыбка не сходит с его лица. Все сообщают ему свои новости, а он рассказывает разные уморительные истории, комическим персонажем которых иногда является и он сам.

Будучи свободным, он иногда любил прийти на спектакль, посмотреть один акт из ложи. В антракте зайдет к актерам поделиться своими впечатлениями и обязательно найдет, за что одобрить.

Можно было бы многое рассказать об исключительно внимательном и чутком отношении Качалова ко всем молодым артистам театра.

У себя дома Качалов отдавал много времени своей любимой поэзии. Василий Иванович всегда готовил что-то новое. И вечером, сидя за столом, он обязательно устраивал генеральную репетицию новых работ, читая своим близким подготовленные им новые и новые стихи.

Образы, созданные Василием Ивановичем, останутся в нашей памяти навсегда, их удел – бессмертие, их место – в пантеоне русского искусства. Творчество Качалова как бы олицетворяет в себе все лучшие черты Художественного театра: его высокую идейность, общественный, гражданский пафос, тонкую интеллектуальность, совершенство мастерства. На протяжении всей своей сценической деятельности Качалов неизменно оставался верен миссии передового русского актера. Вступив в советский театр уже прославленным сложившимся мастером, он с великолепным подъемом отдавался служению нашему социалистическому обществу, и никогда раньше не было его искусство таким мужественным, строгим, таким классически прекрасным, каким оно стало в послеоктябрьские годы.

Его душа была широко открыта жизни. Мы никогда не забудем его глаза, наполненные слезами, когда он смотрел на разрушения, причиненные Ленинграду фашистскими варварами, мы никогда не забудем, каким мощным вдохновением вскипал он, выступая перед мужественными защитниками города Ленина. Это были незабываемые минуты: его талант, вдохновленный благородным патриотическим восторгом, сверкал как никогда!..

Он обладал великолепным аналитическим даром. С изумительной чуткостью умел он проникать в самые глубины творческого замысла поэта или драматурга, в совершенстве чувствовал тончайшие особенности их литературной манеры. Даже исполняя произведения писателей-современников, близких друг другу по мироощущению, по тематике, он всегда умел подмечать и выразительно оттенять то, что составляло их неповторимое творческое своеобразие.

Но что бы ни играл он, его исполнение всегда было пронизано острым ощущением современности. В любой своей роли он стремился выразить идейные потребности своего времени, своих современников. Театр никогда не был для него ограничен узкоэстетическими успехами, сцена была для него, как завещал Гоголь, кафедрой, с которой он пламенно провозглашал лучшие, благороднейшие мысли великих писателей…

Качалов сделал так много для русской сцены, что было бы невозможно даже просто перечислить здесь его роли. В каждой из них он был новатором, в каждой из них он открывал новые пути последующим поколениям актеров. И всякий раз, когда и мы, и наши потомки будут впредь обращаться к образам горьковского Барона, чеховского Тузенбаха, Гамлета, Глумова, Чацкого, Дон Жуана, мы будем внимательно и благодарно изучать сделанное Качаловым.

Одним из первых среди старшего поколения актеров Художественного театра обратился Василий Иванович к образам нашей современности. Ему принадлежит честь создания образа партизанского вожака Вершинина в спектакле «Бронепоезд 14–69», которым открывается список советских спектаклей Художественного театра. В этой роли, такой неожиданной для всех, кто знал Качалова прежде, великий артист создал подлинно народный характер, выразил всю устремленность к социалистическому будущему, всю ненависть к врагам Родины, которая жила в широких народных массах. В этой роли Качалов был прост, человечен, искренен, мягок. И монументален! Его искусство всегда было прекрасно именно сочетанием естественной простоты с поэтической обобщенностью. Он умел улавливать тончайшие переходы в психологической жизни своих героев и никогда не разменивался на мелочи, давая в каждой роли строгие и крупные обобщения. Так было и в спектакле «Блокада» Всеволода Иванова, где Качалов создал – опять-таки первый на сцене Художественного театра – героический образ большевистского комиссара.

Огромную роль сыграл он в пропаганде советской поэзии. Он любил стихи и знал их так много, что не раз изумлял самих поэтов своей феноменальной осведомленностью. Он мог читать стихи всегда, и казалось, что в мировой поэзии не было поэта, которого бы он не знал. Рассказывают, что незадолго перед смертью его посетила группа врачей. Чтобы точнее узнать состояние его здоровья, они попросили артиста продемонстрировать им состояние его голоса. И, тяжело больной, он начал читать им стихи. Он читал почти час, и врачи стояли около его постели и плакали – так потрясло их это зрелище великого таланта, несокрушимого в своем вдохновении и все же обреченного на смерть.

Он был весь воплощение жизни, весь устремлен в будущее… С какой надеждой торопил он завтрашний день советского театра, в прекрасном будущем которого он был непоколебимо уверен, с какой верой всматривался он в лица молодежи, которая всегда платила ему за его дивный дар такой горячей и нежной любовью!

Я слышу дивную музыку его голоса, произносящего бессмертные пушкинские строки:

 
…И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть…
 

Он очень любил эти стихи, ибо они выражали сущность его оптимистического и мужественного мировосприятия. Он был воинствующий художник, он жил и умер как великий патриот, как артист, весь свой талант, все свое вдохновение отдавший своему народу.

Память о нем бессмертна…


Могучий – это определение, пожалуй, наиболее точно соответствует художественному и человеческому облику Леонида Мироновича Леонидова. Его деятельность в театре вызывает своей силой и яркостью удивление, радость, восторг. Если бы я не видел Леонидова на сцене, я никогда не понял бы, что такое – «мочаловское» в театральном искусстве. И когда я смотрел игру Леонидова, я думал, что легендарный темперамент и яркость Мочалова давались ему такой же дорогой ценой, как и Леонидову.

Путь Леонидова в искусстве был труднее, мучительнее обычных проторенных путей артистов. Он был великий актер. Но не было в его актерской судьбе благополучия. И оттого, что неосуществленными остались многие его замыслы, и, главное, оттого, что прожить с образом и в образе так, как умел Леонидов, было невероятно мучительно и трудно. Он слишком широко и глубоко вбирал в себя жизнь образа, весь, без остатка, отдавался ей. Именно это подчас очень мучило его и привело однажды к тому, что он возненавидел сцену. Для Леонидова не было праздником выйти на сцену, ибо его состояние перед спектаклем походило на казнь, так он волновался за свою психотехнику, подчинится ли она ему. Причем для Леонидова не было разницы между премьерой и рядовым спектаклем. А условного искусства для него не существовало. То, что Станиславский называл искусством представления, Леонидов не понимал и не принимал.

Человек большой совести, так часто недовольный собой, неимоверно требовательный к себе, Леонидов не терпел никакого преувеличения, наигрыша, позы. Он ненавидел театральщину. Но он любил театр – театр, в котором мысль и страсть, свободные от всего внешнего, очищенные от всевозможной бутафорской фальши, живые, острые, трепещущие представали перед зрителем во всей своей человеческой простоте и значительности и потрясали его. Именно такому театру служил Леонидов. Он для меня и по сей день остается недосягаемым примером полноты органической жизни актера на сцене. Это был неповторимый инструмент. И когда ничто не мешало ему звучать в полную силу, происходило то, что называется великим искусством.

Прекрасно помню репетиции «Отелло» с Леонидовым в заглавной роли. Некоторые из них навсегда останутся в моей памяти, как самое сильное впечатление от артистического творчества. В моменты особого подъема голос Леонидова приобретал львиную силу, способность какого-то внутреннего клокотания, от которого сжималось сердце.

Но я помню и тот час, когда Леонид Миронович вышел на сцену и впервые увидел великолепные декорации Головина. Мне, стоящему рядом, как электрический ток, передался его испуг. Кругом все восхищались декорациями, а он был подавлен их пышностью и великолепием. Тогда он еще не был в костюме. Когда же его загримировали и надели на него изумительный костюм работы того же Головина, артист еще больше растерялся – сколько ненужных для его искусства кисточек было в этом костюме!

И вот премьера. Я не мог усидеть в своей уборной и бродил по коридору, беспрестанно зевая от волнения. Вдруг я услышал голос Леонида Мироновича:

– Борис! Что вы зеваете? Мне даже завидно. Я сейчас приду к вам в уборную.

«О ужас! – подумал я. – Леонид Миронович принял мои зевки за равнодушие и спокойствие».

Он пришел, сел, и я увидел его лицо в гриме. Оно показалось мне чрезмерно черным. Грим нивелировал прекрасную скульптурную выразительность его лица. Блестящее одеяние, казалось, сковывало его движения. Как это все было досадно неверно! Но я не мог ему этого сказать. Так мы и сидели – две молчаливые, нахохлившиеся фигуры в маленькой уборной…

Последний звонок. Пора. Стоим за кулисами, ожидая выхода: впереди – Леонидов, за ним – все мы, остальные участники спектакля. Помощник режиссера Сергей Петрович Успенский приглашает:

– Пожалуйста, на сцену…

Я так волнуюсь, что боюсь посмотреть в лицо Леониду Мироновичу. Наконец, слышим его голос, предельно точно. Леонидов очень любил и учил нас, молодых, доносить мысль четко и ясно, чтобы она была понятна зрителю, чтобы ничем не была раздроблена, не приукрашена ничем.

Начинается сцена в сенате.

 
Что дочь увез у старика я – правда,
Не выдумка и то, что я на ней женился…
 

Легко, свободно преодолевает Леонидов подступы к своему знаменитому монологу. Наконец, идет и сам монолог. Такой настоящей красотой большого чувства, такой покоряющей гордостью за человеческое счастье дышит каждое слово, произнесенное Отелло-Леонидовым! Чувствую, что спазмы сжимают грудь, клубок подкатывается к горлу.

И вдруг замешательство: Леонидов остановился, а монолог еще не кончен. Пауза? Нет. Что же случилось? Лихорадочно ищу причину. Мурашки бегут по телу. Взгляд падает случайно на кресло, возле которого он стоит, и я вижу, что одна из кисточек его костюма зацепилась за какое-то замысловатое украшение этого кресла. И сразу вспомнилась тревога, охватившая Леонида Мироновича, когда он увидел впервые всю эту роскошь декораций и костюмов. Какое обидное, мучительное препятствие! А Леонидов молчит, молчит… Он уже не понимает, что случилось. Еще какое-то мгновение – и он окончательно выбьется из роли. Подбегаю к креслу, пытаюсь вытащить эту великолепную, эту ничтожную кисточку. Руки дрожат, ничего не получается. Мелькает мысль: оборвать! Но я же могу дернуть за костюм… Решаюсь. Обрываю! Удачно…

Леонидов поднимает руки, продолжает монолог. Вот и конец его:

 
Она меня за муки полюбила,
А я ее за состраданье к ним
Вот вся волшба, что я здесь применил.
Она идет сюда. Пусть подтвердит.
 

Лицо Отелло-Леонидова светится счастьем от сознания своего права на эту выстраданную, завоеванную, нерушимую любовь…

Пауза, если и была замечена, то прощена.

Были в спектакле моменты, когда Леонидов потрясал. Никогда не забуду сцену «Козлы и обезьяны»! Леонидов сыграл ее так, что Иван Михайлович Москвин прибежал к нему в уборную, обнимал, целовал, благодарил. А с какой исполинской силой прерывал Отелло-Леонидов шум и драку в бурной сцене опьянения Кассио. До сих пор звучит у меня в ушах окончание его гневной реплики: «…и в кар-рауле!!!»

Но в целом, облаченный в пышный головинский костюм, окруженный красочными головинскими декорациями, Леонидов не вернулся в спектакле к тому великому, трагическому образу, который он создал на репетициях в простом пиджаке.

Примерно то же самое произошло с Леонидовым несколько ранее в «Пугачевщине». Я хорошо помню репетиции этого спектакля. Они были «леонидовскими» в полном смысле этого слова. Но в спектакле лишнее количество цветовых пятен противоречило каким-то самым важным для Леонидова законам театра, мешало темпераменту артиста проявиться во всю свою мощь, не давало Леонидову стать тем Пугачевым, каким он был на репетициях. Много было и других случаев, когда мы, актеры, буквально дрожали за судьбу спектакля, опасаясь, что появится какая-нибудь «кисточка» и помещает ему, не даст потрясти зрителей той силой, которую мы-то очень хорошо знали. Был, например, случай на одном из спектаклей «Отелло», когда Леонидов, стоя на сцене в красивом зале сената, долго смотрел на декорацию, на костюмы сенаторов и дожа и вдруг – как вывод! – стал пятиться назад, еще, еще и уже откуда-то из-за камина начал свой монолог.

Когда я думаю о Леонидове, меня неотступно преследует одна мысль: как могло случиться, что Леонидов стал играть Отелло в Художественном театре так поздно, когда он уже нес на своих плечах слишком большой груз всяческих огорчений и разочарований. И горестно от сознания, что Леонид Миронович сыграл так мало трагических ролей в сопоставлении с тем, чего от него ждали в этом репертуаре его современники. Трагическая участь трагического артиста…

Я думаю, что если бы «Отелло» (не хочу и не имею права никого обвинять) был поставлен в Художественном театре лет на пятнадцать раньше, если бы Константин Сергеевич Станиславский писал свой план не вдали от исполнителя заглавной роли, то иной была бы судьба спектакля и созданного в нем Леонидовым образа. И уж, конечно, Константин Сергеевич не допустил бы появления ни одной «кисточки», ибо он так же ненавидел их, если они хоть в малейшей степени могли помешать актеру.

При одном взгляде на Леонидова чувствовалось, что этот человек живет чем-то очень значительным. Такой же значительностью были проникнуты и созданные им образы. Он любил взять в роли главное. Он намечал для себя в образе одно большое, всепоглощающее чувство и шел к нему и от него.

В Дмитрии Карамазове таким стержнем была любовь к Грушеньке и сознание своей невиновности. Мне выпало счастье увидеть Леонида Мироновича в этой роли в самом начале моей работы в театре. С тех пор и по сей день у меня не было более сильных впечатлений от искусства, я имею в виду все виды искусства. Высокий, стремительный, весь сжигаемый, испепеляемый каким-то внутренним огнем – таким стоит передо мной Дмитрий-Леонидов. А глаза! Какие глаза! Фотографии не могут передать и десятой доли той силы мысли, какую они излучали. Причем не только тогда, когда он произносил вслух ту или иную мысль, но и когда он молча думал о том, что не виновен в смерти отца.

– Борис, вы знаете, я вообще не люблю играть, – говорил мне как-то Леонид Миронович. – Черт его знает, не понимаю, что главное. И понимаю и не понимаю. А вот Дмитрий… Разбудите меня ночью – выйду: «В крови отца моего не повинен…» И могу играть.

Сколько бы раз не приходилось видеть эту потрясающую сцену «В Мокром», нельзя было смотреть ее и даже вспоминать о ней без слез.

Плюшкин Леонидова был тяжел, страшен, даже могуч – в такую степень возводил артист страсть стяжательства. Это был Плюшкин не из поэмы, а из трагедии.

В «Страхе» я ни одной минуты не сомневался в том, что передо мной настоящий профессор. Здесь у Леонидова главным «зерном» всей роли была убежденность в верности своей идеи. Это был русский ученый, хорошо знающий свое место в науке, очень уверенный в себе. Он всеми силами (леонидовскими силами!) отстаивал свои интересы. И если уж Бородин-Леонидов чего-нибудь не принимал, то это было сто Бородиных, а не один, – такова была сила противодействия. Когда же леонидовский Бородин видел и понимал свою ошибку, он был очень мужественным. У Певцова, великолепного, блистательного исполнителя этой роли, здесь как бы наступало второе рождение. У Леонидова проявлялись жесткость и сила. Он оставался тем же Бородиным, но все у него становилось на свои места. Леонид Миронович очень любил эту роль, очень гордился ею. Станиславский, которому мы показывали «Страх» у него дома, перед выпуском спектакля, был в восторге от Леонидова, хвалил его, благодарил.

Константин Сергеевич любил и ценил в искусстве все то, что несет в себе большую правду – правду, рожденную взыскательным и строгим отбором жизненных явлений, крупностью понимания и простотой выражения человеческих чувств. Именно за такую крупность понимания, простоту выражения и силу чувств ценил и любил Станиславский Леонида Мироновича Леонидова.

В свою очередь, Леонидов боготворил Константина Сергеевича. Он считал Станиславского своим великим учителем и был одним из самых верных, самых последовательных и самых честных пропагандистов его «системы». Как никто другой, понимал Леонидов истинный смысл и назначение «системы». С присущей ему честностью и резкой прямотой он писал:

«Свет искусства, принесенный Станиславским, будет освещать творческий путь настоящих артистов. Спекулянты, торгующие системой Станиславского, не заслонят ее величия и правды… Надо ее чувствовать, с этим надо родиться. Я не верю, что может научиться играть по «системе» человек, не имеющий для этого задатков»[3]3
  «О Станиславском». Сборник воспоминаний. М., ВТО, 1948, С. 274–275.


[Закрыть]
.

Ту же мысль Леонидов выразил в своей знаменитой фразе, заменившей ему однажды целую лекцию об искусстве актера:

– Для того, чтобы быть актером, нужно иметь одно: талант.

Будучи художественным руководителем Государственного института театрального искусства, Леонид Миронович стремился «не замудрить» «систему», чего, кстати, так боялся и сам Станиславский. Большая человеческая мудрость, громадный творческий опыт подсказывали Леонидову, что «система» не всегда может помочь. Сам он никогда не полагался в своей актерской практике только на метод как таковой.

Леонид Миронович всегда настораживался, если где-то в его творчество проникал «сальеризм». Алгеброй поверять гармонию он не счел возможным. Это было ему противопоказано.

Когда МХАТ готовил пушкинского «Скупого рыцаря» (Леонидов должен был играть роль Барона), пригласили для занятий с актерами по чтению стихов С. В. Шервинского, крупного знатока в этой области. Леонидов был очень внимателен на занятиях, терпеливо все записывал, при разборе стихов все размечал в своей тетрадке. Потом мы читали свои роли, и Шервинский останавливал нас и поправлял. Дошла очередь до Леонида Мироновича. Шервинский остановил и его, сделал ему какие-то замечания. Леонидов выслушал, поблагодарил, а потом неожиданно:

– Извините, я больше сюда не приду.

И ушел.

Нет, не ложное самолюбие, не уязвленная гордость двигали им! Он был бесконечно далек от этого. Но он не любил разнимать искусство на части, и, при всей своей необыкновенной требовательности к себе, боялся излишних анализов, которые могли спугнуть его актерскую интуицию, боялся мудрствовать лукаво и не терпел искусственности, ящиков, по которым все можно было разложить. У него существовали свои яркие представления о законах выразительности театра, о смысле деятельности актера. И он никогда не поступался ими, был верен им до конца.

Неотъемлемое качество Леонидова – гражданственность. Без этого качества просто невозможно представить себе человеческий и художнический облик Леонида Мироновича. Высокий гражданский пафос пронизывал все его страстные публицистические выступления, устные и печатные, всю его творческую работу актера, режиссера, педагога. Отсюда шло его непременное требование к себе, к товарищам, к своим ученикам – отчетливо понимать, какова главная задача роли, пьесы, всего театра, всего искусства родной страны в каждый данный момент, сегодня.

Облик Леонидова будет неполон и односторонен, если не вспомнить Леонида Мироновича смеющимся, жизнерадостным, любящим шутку, острое слово. Никогда не забуду одного заседания Художественного совета нашего театра. Я случайно сидел рядом с ним. Слушая докладчика, я по привычке набрасывал на листке бумаги его портрет. И вдруг над самым ухом (а доклад был очень серьезный) раздалось:

– Ох-о-хо-хо! У-ух-у-ху-ху!

Это смеялся Леонид Миронович: он заглянул через мое плечо и увидел рисунок. После этого случая он частенько даже подзадоривал меня:

– Борис, нарисуйте вот этого!

Вспоминается разговор Леонидова с Немировичем-Данченко, о котором рассказывал сам Леонид Миронович. Владимир Иванович, разбирая однажды недостатки какого-то спектакля, сказал Леонидову: «Ну, а об этом мы поговорим с вами уже на том свете.» На что Леонидов ответил:

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации