Автор книги: Вероника Файнберг
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Более того, предпринятое в книге описание поэтического языка Мандельштама, точнее не всего языка, а его ключевого аспекта – работы с идиоматикой, предлагает в итоге вернуться к истории литературы, то есть переместиться из области интерпретаций в область исторического осмысления словесности. Речь идет не о фактологической истории, а о мало разработанных областях: истории семантического усложнения русской поэзии, изучении лирики в свете теории информации, а также когнитивных особенностях восприятия стихов поэта (эти особенности во многом историчны). Из нашего предисловия видно, что для нас одной из ключевых является фигура читателя, поэтому в книге (в заключительном разделе) мы уделяем ей особое внимание. Вместе с тем основная часть монографии (первый раздел) посвящена анализу языка. Раскрывая все карты, признаемся, что мы не избежали соблазна и во втором разделе не отказали себе в удовольствии стать в позицию интерпретаторов и предложить сообществу свои прочтения нескольких стихотворений Мандельштама. В свое оправдание скажем, что лингвистическое описание для нас не самоцель, а попытка показать, что смысл лирики поэта во многом открывается благодаря языку. Именно язык дает возможность войти в область значений текстов, то есть в ту область, в которую принято входить через подтексты.
В книге к интертекстуальной теории мы практически не возвращаемся – упоминаем ее несколько раз в промежуточных выводах. Нам было важно не столько отвергнуть теорию (тем более что до конца опровергнуть ее невозможно), сколько критически рассмотреть ее в историческом и филологическом контексте, чтобы расчистить пространство и найти новые способы говорения о творчестве поэта.
Тем не менее мы понимаем, что наше предисловие вынуждает читателя сравнивать то, что предлагаем мы, с тем, что предлагают сторонники интертекстуальных построений. Помня о том, что языковой и подтекстуальный подходы на самом деле объективно не противопоставлены, но оказываются в оппозиции в сложившихся условиях, мы закончим этот раздел книги столкновением двух исследовательских оптик. Для наглядности мы выбрали, во-первых, короткий, во-вторых, не самый значимый в поэтическом каноне Мандельштама текст – в этом случае, как нам кажется, сопоставление методологий вызовет меньше эмоций.
В феврале 1937 года Мандельштам написал короткое стихотворение, далеко не самое заметное в корпусе воронежских стихов:
Были очи острее точимой косы —
По зегзице в зенице и по капле росы, —
И едва научились они во весь рост
Различать одинокое множество звезд.
[Мандельштам 2001: 240]
Для «традиционного» мандельштамоведения, как читатель уже понял из нашего введения, главным (и часто единственным) методом толкования стихов оказывается поиск подтекстов. Разборы этого стихотворения не исключение.
Так, Ронен [Ronen 1983: 63–64] связывает одинокое множество звезд как с многочисленными звездами и созвездиями в стихах Мандельштама, так и с нагруженным культурным смыслом образом Плеяд, появляющимся в Библии. Ронен вспоминает Вульгату («Nunquid coniungere valebis micantes stellas Pleiadas, aut gyrum Arcturi poteris dissipare?»), отмечая, что русскоязычный вариант несколько отличается, сохраняя при этом похожее значение: «Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль?» (Иов 38:31). Тем не менее это важно для его последующих построений.
В качестве конкретного подтекста для строки Мандельштама исследователь приводит следующий отрывок из «Спорад» Вяч. Иванова (1909): «Вид звездного неба пробуждает в нас чувствования, несравнимые ни с какими другими впечатлениями внешнего мира на душу <…> Никогда живее не ощущает человек всего вместе, как множественного единства и как разъединенного множества…» <курсив наш. – П. У., В. Ф.>. Подтекстом для всего стихотворения становятся также следующие строки Вяч. Иванова: «Кто, сея, проводил дождливые Плеяды, – / Их, серп точа, не встретит вновь» («Subtile virus caelitum», из сборника «Cor Ardens»). Связь Плеяд и серпа, в свою очередь, возводится к «Трудам и дням» Гесиода.
Согласно Ронену, указанные подтексты позволяют понять герметичный смысл звездных образов у Мандельштама, воплощенный как раз в рассматриваемом стихотворении.
К этому же произведению обращалась Л. Гутрина [Гутрина 2009]. Исследовательница отстаивает идею, что в стихотворении описывается женский портрет. Подчиняя свой разбор этой мысли, она однозначно трактует точимую косу как фольклорный образ Смерти и видит в стихотворении «столкновение преданности/любви – и смерти» [Гутрина 2009: 125]. О теме преданности/любви сигнализирует слово зегзица, опять-таки однозначно отсылающее к плачу Ярославны из «Слова о полку Игореве». Другое указание на женский образ, по мнению исследовательницы, зашифровано в аллитерации гзи-зе (по зегзице в зенице), которая «не может не актуализировать» хлебниковское «Бобэоби пелись губы», в частности его пятую строку – «Гзи-гзи-гзэо пелась цепь». Развивая свою догадку, что перед нами портрет, Гутрина приходит к выводу, что цепь – это женская цепочка. В то же время – в соответствии с биографией и сложившимся образом Мандельштама – та же цепь «напоминает о цепях на ногах каторжан».
Зеница – зрачок – заставляет автора вспомнить о стихотворении «Твой зрачок в небесной корке…», посвященном Надежде Мандельштам (второй женский образ в «Были очи…»). Его Гутрина интерпретирует как «просьбу говорящего о молитве за спасение» [Гутрина 2009: 126], опираясь на строки «Омут ока удивленный, – / Кинь его вдогонку мне». Рассматривая «Были очи…» как стихотворение о Ярославне, исследовательница приходит к выводу, что оно контрастно по отношению к первоисточнику: в «Слове о полку…» «молитва за спасение» была услышана, тогда как у Мандельштама звезды невосприимчивы к молению земной женщины. В результате смысл стихов обозначен как горькое предположение о том, «скольких ждут и скольких оплакивают Ярославны 1937 года» с проекцией «собственной судьбы поэта <…> на историю плененного князя Игоря» [Гутрина 2009: 127].
Вывод исследовательницы: «Стихотворение „Были очи острее точимой косы“ – крошечная портретная зарисовка. Портрет начинается с „крупного“ плана – мы видим очи, наполненные слезами, напряженно вглядывающиеся куда-то, затем „крупный план“ сменяется „общим“, мы – как зрители – словно отодвигаемся от объекта и вот уже видим женщину, обратившую взгляд к звездному небу» [Гутрина 2009: 128].
Авторы настоящей книги, рискуя расписаться в своем невежестве, должны признаться, что не видят в стихотворении ни женщину, ни проекций «я» на князя Игоря, ни цепей каторжан, ни строк Вяч. Иванова, ни узел Хима / звезд Плеяд. Звезды как таковые, впрочем, видят, потому что они точно названы в тексте. Но о видении авторов – чуть позже, после соображений о том, что произошло в разборах Ронена и Гутриной.
На основе четырех не вполне понятных – это положение не вызывает сомнений – мандельштамовских строк Гутрина возводит смысловую конструкцию, главным образом связанную с ее фоновым знанием о мученической судьбе поэта. То есть исследовательница проецирует свое – вполне конвенциональное – представление о Мандельштаме на его текст, фокусируясь на трагической фигуре жены поэта. Поскольку сюжет «Слова о полку…» нужным образом отвечает интерпретации автора и ее подкрепляет, произведение обозначается как подтекст, без актуализации которого понять стихотворение невозможно.
Ронен же воспринимает это стихотворение скорее как философский отрывок и назначает подтекстом цитату из медитативного сочинения Вяч. Иванова. Отметим, что понять формулировку Мандельштама одинокое множество звезд можно и без подключения «Спорад» Иванова, где, впрочем, действительно более развернуто описывается возможность двойственного восприятия звезд как «множественного единства и как разъединенного множества».
Каждый исследователь видит то, что ему присуще и органично видеть. Еще глубже это проявляется в случае с интерпретациями, основанными на подтекстах, то есть сильно связанными с кругом знаний автора работы, а также с литературным каноном – предположительно общей культурной платформой для поэта и исследователя. Возможно, в перспективе автор – текст это отчасти справедливо: Мандельштам безусловно много читал, много знал и отражал культурное богатство в стихах и прозе. Но в таком случае почему выявленные в качестве подтекстов произведения мировой культуры не считаются источниками (см. выше)? Ведь в большинстве случаев их не нужно знать для восприятия и понимания текста.
Так, довольно сомнительный пример со «Словом о полку…» строится только на слове зегзица, которое многие люди знают лишь из этого ключевого произведения древнерусской литературы (возможно, именно оттуда его знал сам Мандельштам). Но мы считаем, что совершенно не обязательно искать в «Были очи…» более глубокую смысловую связь с сюжетом «Слова…» (особенно потому, что в анализируемом тексте для этого нет серьезных оснований).
Если базирующиеся на подтекстах интерпретации настолько персонализированы и часто неубедительны для других читателей, на что же необходимо опереться для формализации смысла текста? Как нам представляется, нужно прежде всего ориентироваться на язык, поэтому ниже мы предлагаем языковой разбор стихотворения.
«Были очи острее…» примечательно тем, что его смысл разворачивается благодаря отталкиванию от «готовых» языковых элементов, так или иначе проявляющихся в каждой строке. Так, первый образ основывается на коллокации острое зрение. Здесь она модифицируется: прилагательное острый как будто понимается буквально и потому очи сравниваются с точимой, то есть острой, косой. Одновременно лексема очи и лексема зеница во второй строке – это фрагменты идиомы беречь / хранить как зеницу ока. Обратим внимание на то, что Мандельштам пользуется закрепленной в языке близостью слов, однако смысл идиомы в текст стихотворения не переносится (очи употребляются здесь в прямом значении, а зеница – как синоним зрачка). Идиома, таким образом, лишь мотивирует словесный ряд.
Во второй строке друг на друга накладываются идиома по капле и частотное устойчивое словосочетание капли росы. Благодаря этому наложению слово с предлогом читается в двух планах: в буквальном (‘в каждом зрачке по одной капле росы’) и идиоматическом (‘в каждом зрачке понемногу росы’). В отличие от предыдущего случая, здесь одновременно сохраняется исходное значение идиомы и актуализируется прямое значение входящих в нее слов. Добавим, что рифмопара первых двух строк – коса / роса – в языковом плане может быть мотивирована пословицей коси, коса, пока роса (отметим также «утреннюю» семантику фразеологизма и второй части второй строки).
По-видимому, фразеологизм в третьей строке – во весь рост – должен восприниматься в идиоматическом смысле – ‘полностью, в истинном значении’. Однако на практике этого не происходит. Обычно во весь рост может являться только тот объект, у которого есть характеристика высоты/роста или который наделяется этим параметром метафорически, например благодаря глаголу вставать (ср. сразу же встал во весь рост вопрос о том, что делать). Здесь же идиома во весь рост связана либо с существительным очи (которое не может быть оценено по критерию высоты / роста), либо с глаголом различать (семантику роста не продуцирующим). Так возникает почти каламбурный эффект: слова, составляющие идиому, прочитываются в буквальном смысле и зрение приобретает не присущую ему характеристику высоты (‘глаза смотрят во весь свой рост’). При этом переносное значение в строке тоже сохраняется и выражает интенсивность нового качества зрения. Вероятно, своего рода пульсация смысла идиомы во весь рост задается и предыдущим случаем – двойным прочтением словосочетания по капле.
Наконец, одинокое множество звезд также обыгрывает «готовые» языковые конструкции, контрастно отталкиваясь от таких частотных выражений, как великое множество, бесконечное множество. Если в узусе такие выражения призваны подчеркнуть только большое количество чего-либо (сема ‘очень много’), то в последней строке стихотворения Мандельштама вновь создается смысловая пульсация: в ней возникает, с одной стороны, антропоморфная (множество звезд названо одиноким), а с другой – математическая (одинокие звезды объединены во множество) перспектива.
Таким образом, семантическая развертка этого стихотворения определяется не столько темой обостренного зрения, сколько устойчивыми языковыми элементами, цепляющимися друг за друга и во многом детерминирующими лексический состав текста.
Так о чем же текст? Он – об остром, переживающем свою «молодость» зрении, которое ощущает возможность воспринимать разномасштабные явления окружающего мира – от росы до звезд. К слову, мы считаем, что это тот редкий случай, когда смысл стихотворения Мандельштама менее интересен, чем его языковое устройство.
Добавим, что нам не кажется необходимым искать цельный «сюжет», как это сделано в работе Гутриной. Взаимодействие читателя с этим стихотворением в первую очередь должно быть построено на осмыслении употребления слов, и тогда становится видно, что образы, их семантика и их новизна возникают в результате неконвенционального, непривычного использования и комбинирования слов.
Быть может, наш скромный вывод, что «Были очи…» – стихотворение о зрении, причем его единственная тема развертывается благодаря обыгрыванию устойчивых языковых конструкций, кому-то покажется слишком простым или даже наивным. Отчасти, в свете глубоких интертекстуальных прогулок, нам самим наше рассуждение кажется каким-то маленьким. Однако в нем мы точно уверены, в отличие от построений Ронена и Гутриной.
Мы также убеждены, что это стихотворение не самое удачное в творческом наследии Мандельштама: нам представляется, что его смысл не вполне продуман, текст кажется наброском или экспромтом. Но происходит это не потому, что нам не удалось обнаружить «главный подтекст», а потому, что мы, понимая его отдельные элементы и видя их связь с языком, упираемся в смысловую неартикулированность. Вероятно, описание «острого зрения» оставляет нас как читателей равнодушными. Кажется, на фоне других воронежских стихов этот текст действительно не самый яркий и эффектный.
Но это стихотворение обнажает одну удивительную особенность поэзии Мандельштама. Описанное выше взаимодействие с языком позволяет его произведениям быть одновременно поэзией сдвигов (столь ценимых в модернизме) и поэзией формул (столь характерных для традиционной литературы в широком смысле слова). За счет такой виртуозной двойственности стихи Мандельштама и удивляют своей необычностью, и кажутся – на каком-то уровне – очень понятными. К этой мысли мы еще вернемся в книге, а пока заметим: вряд ли кто-нибудь возразит, что «Были очи…» – стихи о зрении, хотя о зрении сказано в них достаточно необычно.
Лучше ли такой разговор о стихах Мандельштама интертекстуального метода – решать читателю. Мы считаем, что он тоже уязвим для критики, но все же имеет право на существование. Поэтому дальше мы будем писать о Мандельштаме и его языке.
ЯЗЫК МАНДЕЛЬШТАМА
ПОСТАНОВКА ПРОБЛЕМЫ
Поэтика Мандельштама уже несколько десятилетий неизменно привлекает внимание исследователей. Хотя о его творчестве написано впечатляющее количество работ, странным образом проблемы семантики и устройства поэтического языка остаются практически неизученными. На фоне распространившегося интертекстуального подхода стихи Мандельштама кажутся априорно понятными в языковом плане, но чрезвычайно темными в плане литературном: поэт предстает великим шифровальщиком, который благодаря совершенной рабочей памяти и феноменальному знанию мировой литературы кодирует и перекодирует отсылки, аллюзии и реминисценции из необъятной культурной традиции. Хотя Мандельштам, как и другие модернисты, во многом строит свою поэтику, отталкиваясь от литературы прошлого, сама идея шифра, тайного намека, скрытого подтекста, впаянного в смысл текста и обязательного для его понимания, часто кажется неоправданной.
Думается, что конструирование Мандельштама как интертекстуально перегруженного поэта в научных работах прежде всего объясняется тем, что у исследователей возникает стремление объяснить неясные высказывания по модели высказываний уже существующих, известных по литературной традиции. Лексический ряд стихотворения оказывается как бы набором слов-сигналов, отсылающих к предшествующим текстам, смысл которых представляется закодированным в том или ином рассматриваемом тексте Мандельштама. При таком подходе семантика поэтического текста и ее связь с языком часто игнорируется.
Между тем неоднократно указывалось, что в поэзии Мандельштама именно язык играет ключевую роль. Это положение было отчетливо сформулировано в упомянутой во введении пионерской статье 1974 года, написанной пятью авторами (Ю. И. Левиным, Д. М. Сегалом, Р. Д. Тименчиком, В. Н. Топоровым и Т. В. Цивьян), – «Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма»: «Взгляд на язык как на нечто самодовлеющее определяет один из существеннейших аспектов акмеистической реформы поэтического языка – осознанное и подчеркнутое обращение языка на сам язык» (цит. по: [Сегал 2006: 185]).
Ориентация на язык, как показали исследователи, приводит к созданию новых смыслов за счет необычного оперирования словами [Сегал 2006: 194–195]. Семантический сдвиг, основанный на трансформации нормативного языка, в стихах Мандельштама – важнейший двигатель поэтической речи. На это еще в 1924 году обратил внимание Ю. Н. Тынянов, анализируя особые оттенки слов в стихах Мандельштама: «…странные смыслы оправданы ходом всего стихотворения, ходом от оттенка к оттенку, приводящим в конце концов к новому смыслу» [Тынянов 1977: 189].
В результате семантического усложнения поэтического языка лексический ряд текста становится предельно многозначным. Как удачно сформулировали С. Золян и М. Лотман, в стихах Мандельштама многозначность «из нежелательного, устраняемого различными языковыми и контекстуальными механизмами явления становится фактором, конструирующим поэтическую речь. Языковые и контекстуальные средства не устраняют, а наоборот, интенсивно продуцируют ее» [Золян, Лотман 2012: 97]. Этот принцип, по замечанию ученых, противоположен принципу понимания языковых высказываний слушающим, согласно которому «нужное значение многозначного слова „ясно из контекста“» [Апресян 1995: 14].
В ряде исследований, подробно анализирующих отдельные стихотворения Мандельштама, было показано, каким образом в стихах поэта совершаются глубинные семантические сдвиги, организующие текст (см., например: [Левин 1979; Левин 1998; Сегал 2006; Золян, Лотман 2012]; см. также работы, рассматривающие особенности языка поэта: [Полякова 1997; Семенко 1997; Панова 2003; Гаспаров М. 1996; Гаспаров М. 2012; Успенский Ф. 2014; Napolitano 2017], – а также множество ценных наблюдений и замечаний о языке и семантике в трудах, где интертекстуальный анализ играет ключевую роль: [Тарановский 2000; Ronen 1983; Ронен 2002; Гаспаров Б. 1994; Сошкин 2015], и др.88
Отметим, что в исследовании языка Мандельштама выделяется отдельная область изучения межъязыковых каламбуров. С момента публикации новаторской статьи Г. А. Левинтона [Левинтон 1979] фонд межъязыковых каламбуров в стихах Мандельштама периодически пополняется [Успенский Ф. 2014: 23–43; Литвина, Успенский 2016; Сарычева 2015; Сурат 2017]. Однако, несмотря на ряд остроумных и убедительных наблюдений, такой подход чреват опасностью вчитывания в стихи Мандельштама несуществующих языковых подтекстов, см., например, по преимуществу бездоказательные и произвольные построения Л. Р. Городецкого.
[Закрыть])99
Нельзя не указать на попытки объяснять семантику Мандельштама, опираясь на разнообразные теории метафоры. См., например, опыт описания метафорики поэта через наложение проступающих друг через друга фреймов: [Zeeman 1987]. Надо полагать, такой путь по-своему перспективен, и к лирике поэта можно приложить, например, теорию метафоры как соединения двух доменов, разработанную Дж. Лакоффом. Хотя в работе мы иногда оперируем идеей концептуальных языковых метафор, в целом мы решили пойти по более традиционному пути, в рамках которого метафора (во всяком случае, метафора Мандельштама) вырастает прежде всего из языка, а не из концептуальных представлений (при всей нестрогости этого разделения). Такое решение продиктовано еще и тем, что в поэтике Мандельштама очень сложно провести границу между метафорами и неметафорами, – его стихи насквозь метафоричны. Оперирование сложными теоретическими построениями в этом вопросе, как нам кажется, переусложнило бы работу и увело бы в сторону от ключевого вопроса – как семантика стихов Мандельштама возникает благодаря взаимодействию с языком и языковыми нормами.
[Закрыть].
Сложность поэтической семантики Мандельштама неизбежно порождает проблему ее осмысления и описания. Один путь решения был выбран К. Ф. Тарановским, и его подход на долгое время сформировал парадигму изучения языка поэта. Поскольку, по мысли исследователя, значение почти всех слов в стихах Мандельштама индивидуально и лишь отчасти совпадает со словарным значением, семантику каждого слова необходимо восстанавливать по контексту поэтических словоупотреблений (см.: [Тарановский 2000; Золян, Лотман 2012]). Язык Мандельштама, таким образом, предстает отдельным языком, нуждающимся в специальном анализе. Этот подход оказался очень продуктивным и прояснил многие смыслы мандельштамовских стихов. Не подвергая сомнению его нужность и важность, отметим все-таки, что тотальная установка на контекст привела к тому, что связь идиолекта Мандельштама с русским языком в широком смысле слова (от разговорного узуса до нормативного литературного языка) практически не рассматривалась.
Иная попытка описания семантики Мандельштама была предпринята Б. А. Успенским [Успенский Б. 1996]. Для нашего исследования его работа является отправной точкой, поэтому остановимся на ней подробнее. Анализируя анатомию мандельштамовской метафоры, Б. А. Успенский в большей степени исходил не из контекста поэтического словоупотребления, а из узуса литературного языка. Эта установка позволила исследователю обнаружить важнейший принцип метафоры Мандельштама – принцип лексической замены, основанной на фонетической близости слов и на ритмическом равенстве заменяемого и проявленного в тексте слова. Новое, проявленное в тексте слово предстает словом метафоричным, а вытесненное слово, как правило, взято из обычной, условно-нормативной речи. Иными словами, мандельштамовская метафора прежде всего мотивирована языком.
Рассмотрим в качестве образца только два проанализированных Успенским примера (остальные в основном, но не полностью интегрированы в работу на других основаниях, см. ниже). Например, в строках «И расхаживает ливень / С длинной плеткой ручьевой» («Стихи о русской поэзии, I»), чтобы получить «из метафорического текста обычный текст», мы, как пишет исследователь, «должны, по-видимому, как-то заменить в нем слово ливень (поскольку оно употреблено здесь метафорически). Вместе с тем кажется ясным, какое именно слово должно быть подставлено вместо данного: надо полагать, что это слово парень. Фонетическое сходство обоих слов позволяет легко догадываться о субституте, и в то же время искомое слово подсказывается самим контекстом. Таким образом, слово ливень – реально употребленное – читается на фоне не произнесенного вслух, но ожидаемого слова парень; оба слова как бы соединяются, образуя единый семантический спектр» [Успенский Б. 1996: 313].
Другой пример: «Омут ока удивленный, / Кинь его вдогонку мне!» («Твой зрачок в небесной корке…»). «Слово омут, – замечает Успенский, – при описании радужной оболочки глаза, по всей вероятности, заменяет слово обод: взгляд кидается как обод – подобно обручу в детской игре, – и этот образ находит поддержку в выражении бросить взгляд» [Успенский Б. 1996: 315].
Важность этого открытия сложно переоценить: приведенные здесь и другие рассмотренные в статье примеры демонстрируют, что мандельштамовские метафоры мотивированы языком, вырастают из него. Несколько схематизируя, можно сказать, что «вытесненные» слова в языковом плане кажутся более ожидаемыми, чем слова, представленные в тексте. Разумеется, речь при этом не идет о том, что читатель, чтобы осознать смысл строк, должен в реальности поменять слова (ливень на парень и омут на обод соответственно). В обоих примерах лексический ряд текста должен пониматься в том виде, в каком он дан в тексте. Одновременно, однако, чувство языка может подсказывать читателю исходную модель, и тогда лексемы текста дополняются семантикой «вытесненных» слов.
В работе Успенского ритмическое и фонетическое сходство данного и вытесненного слова – основной принцип создания метафоры у Мандельштама. Однако при таком подходе неизбежно встает вопрос: почему вообще может создаваться ощущение, что на месте явленного в тексте могло бы стоять какое-то другое слово?
Несомненно, это ощущение вытекает из особенностей лексического ряда обсуждаемых строк. Строго говоря, ливень не может расхаживать – это высказывание кажется неожиданным, странным. Однако выражение расхаживает парень предстает понятным и вполне нормативным. Языковой узус, обладающий своими правилами и частотностями сочетания слов, подсказывает как говорящему, так и слушающему, какое слово, скорее всего, должно быть следующим в высказывании. Поэзия Мандельштама, очевидно, этот принцип нарушает, «подставляя» неожиданное слово. Здесь важно подчеркнуть, что речь идет именно о нарушении принципа, а не об уходе от него, то есть мандельштамовский язык во многом строится именно на постоянном взаимодействии с этим принципом (как правило, на отталкивании). На каких же основаниях мы считаем определенное выражение нормативным и привычным?
Помимо логики, сильнее всего возможный лексический ряд подсказывают несвободные сочетания – связь между словами настолько сильна, что мы ожидаем их появления почти по инерции, а когда привычный порядок нарушается, остро на это реагируем. В отличие от свободных словосочетаний, где слово может быть выбрано в зависимости от ассоциаций, в несвободных словосочетаниях связь между словами диктуется самим языком. Например, словосочетание отдать приказ (‘приказать’) в языке закреплено в таком виде, и приказ сочетается именно с этим глаголом (а не с глаголом сказать или начать).
Языковой план примеров из статьи Успенского безусловно связан с категорией несвободных сочетаний. Рассмотренная строка «И расхаживает ливень», помимо свободного словосочетания расхаживает парень, переосмысляет коллокацию идет дождь, а строки «Омут ока удивленный, / Кинь его вдогонку мне» развивают и варьируют выражение бросить взгляд. С точки зрения исследователя, это обыгрывание устойчивых (несвободных) словосочетаний только подкрепляет главный принцип создания метафоры – замену слова на основе ритмического и фонетического сходства.
С нашей точки зрения, все ровным счетом наоборот. В языке Мандельштама первичным оказывается именно переосмысление несвободных словосочетаний, а изоритмические и фонетически близкие замены – частный (но не основной) принцип реализации базовой установки поэта на работу с языком.
Обыгрывание выражений идет дождь и бросить взгляд строится не на изоритмической и не на фонетической, а на синонимической замене. В коллокации идет дождь глагол понимается буквально и к нему подбирается синоним (если дождь способен идти, он способен расхаживать), а ливень оказывается синонимом слова дождь. Точно так же в коллокации бросить взгляд глагол использован в прямом значении (и раз взгляд можно бросить, его можно и кинуть – синонимия), а взгляд заменяется синонимичным выражением омут ока. Более того, семантическая связь омута и ока подкрепляется фондом несвободных словосочетаний русского языка: см., например, выражение (у)тонуть в глазах, в котором глаза сопоставляются с водным пространством; можно вспомнить также выражение мутный взгляд (разумеется, его семантика не проявляется в тексте – речь идет только о лексической спаянности слов). Поэтому в строке Мандельштама «Омут ока удивленный» исходные несвободные словосочетания (обод ока, утонуть в глазах, мутный взгляд, удивленный взгляд) как бы конкурируют друг с другом за право быть первичной, мотивирующей языковой конструкцией. Одновременно, по-видимому, все эти словосочетания в фоновом режиме активизируются в сознании читателя и делают эту строку, несмотря на ее семантическую сложность, предельно понятной и ясной на интуитивном уровне (к этому вопросу мы вернемся в заключительном разделе книги).
Два примера, рассмотренные в статье Б. А. Успенского как однотипные, в перспективе наших рассуждений оказываются связанными на уровне работы с несвободными словосочетаниями, но разными по своей структуре. Поэтому в предложенной ниже классификации они отнесены к разным классам случаев работы Мандельштама с идиоматикой (см. далее). Вместе с тем пример с заменой «расхаживает ливень / парень» в сферу нашего внимания не попадает, потому что расхаживает парень – свободное словосочетание.
Итак, замены, основанные на принципе ритмического и фонетического сходства, с нашей точки зрения, являются частным случаем работы Мандельштама с несвободными словосочетаниями (поэтому ниже такие замены рассматриваются только тогда, когда «исходная» конструкция может считаться коллокацией или идиомой).
Принцип переосмысления несвободных словосочетаний в поэтике Мандельштама мы считаем ключевым.
Тезисно нестандартный тип работы поэта со словосочетаниями отмечался в статье «Русская семантическая поэтика…»: «Для уровня словосочетаний характерно постоянное нарушение норм лексической сочетаемости (необычайно высока для семантически неотмеченных сочетаний, особенно в позднем периоде), выполняющее ту же функцию создания ощущения „неготовности“, „новизны“, „открытости“, „свободы“» (цит. по: [Сегал 2006: 194]). Однако до сих пор не было проанализировано, как именно устроена эта работа. Наше исследование призвано восполнить этот пробел.
Стоит, однако, заметить, что многие исследователи, обращавшиеся к жанру монографического анализа того или иного стихотворения Мандельштама, часто уделяли внимание языковым трансформациям фразеологического плана языка. Однако системно принцип так и не был описан. В работе мы постарались учесть удачные наблюдения ученых в предложенной классификации, объединив их с собственными наблюдениями.
До сих пор мы говорили о несвободных сочетаниях в целом, теперь конкретизируем, на чем именно будет строиться наша работа. Несвободные словосочетания составляют фразеологический план языка. Хотя, как блестяще показал М. В. Панов в статье «О слове как единице языка», значение каждого слова само по себе фразеологично [Панов 2004: 51–87], в области несвободных словосочетаний обычно различают полные фраземы (или идиомы) и полуфраземы (или коллокации) [Мельчук, Иорданская 2007]. К идиомам относятся такие словосочетания, как бить баклуши, к коллокациям – такие как отдать приказ (см. определения ниже).
Долгое время в лингвистике была принята точка зрения В. В. Виноградова, который выделял три типа несвободных словосочетаний – фразеологические единства, фразеологические сращения и фразеологические сочетания (см. статьи «Основные понятия русской фразеологии как лингвистической дисциплины» и «Об основных типах фразеологических единиц в русском языке» [Виноградов 1977: 118–161]; об истории изучения фразеологии см. также: [Телия 1996: 11–55]). Однако современная лингвистика пришла к более удобной бинарной классификации (отменив фразеологические сращения).
В настоящем исследовании мы рассматриваем в равной мере и идиомы, и коллокации. В определении этих понятий мы опираемся на формулировки А. Н. Баранова и Д. О. Добровольского: «идиомы – это сверхсловные образования, которым свойственна высокая степень идиоматичности и устойчивости», а «коллокации – это слабоидиоматичные фразеологизмы со структурой словосочетания, в которых семантически главный компонент употреблен в своем прямом значении» [Баранов, Добровольский 2008: 57, 67]. Отталкиваясь от такого понимания, мы одновременно учитываем работы В. В. Виноградова, И. А. Мельчука и А. Н. Иорданской.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?