Текст книги "Мужчины: тираны и подкаблучники"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Боль за народ
Наравне с геморроем любимым заболеванием интеллигенции до ее ухода из жизни, оставалась боль за народ. Однако для меня это вопрос личной гигиены и профилактики. На родине я практически никогда не испытываю боль за народ. В ранней юности, бывало, испытывал. С годами прошло.
Но когда в январе я гуляю на острове Капри между виллами Круппа и Горького, среди мимоз, лимонов, красных рождественских звезд, бугенвиллей, бамбука, приморских сосен, банановых пальм, когда вплываю, ложась на дно лодки, под низкие своды Лазурного грота, когда, жмурясь от солнца, лезу в гору навстречу разрушенной вилле императора Тиберия, который правил Римом с Капри в то время, как распинали Иисуса Христа, когда любуюсь длинноногой скалой в виде природной арки, когда ем сердца артишоков, спагетти с frutti di mare в местной траттории, беседуя с рыбаками о жизни и о любви, или захожу в церковь Святого Михаила, окруженную кактусами, или в часовню Святого Петра, что неподалеку от автобусной остановки, тогда я опять начинаю испытывать боль за народ.
Точнее сказать, за разные народы.
Я испытываю боль за итальянский народ, потому что он так избалован своими красотами, своими охуенными колокольнями, что ему стало трудно выезжать за границу.
Я испытываю боль за черствый, буржуазный, не умеющий по-славянски дружить народ Франции.
Я тревожусь за американский народ, которому намертво запретили курить в общественных местах и который никак не решит свои расовые проблемы.
Я испытываю боль за английский народ, потому что он живет действительно в плохом климате.
Я переживаю за немецкий народ, потому что на нем, по-моему, лежит грех.
Я испытываю боль за китайский народ, потому что китайцы угнетают терпеливый, длинноухий народ Тибета.
Я испытываю боль за голландцев, потому что у них нет гор, за швейцарцев, потому что у них нет моря, и за венгров, у которых – шаром покати.
Я волнуюсь за чешский народ, потому что он пьет слишком много пива.
Я испытываю боль за алжирский народ и другие кровожадные народы мира, которые истребляют самих себя.
Я испытываю боль за дагомейский, киргизский, болгарский, корейский народы, ибо плохо их знаю и ленюсь узнать лучше.
Я страдаю за мексиканский и индийский народы, потому что у них культура сильнее цивилизации.
Я испытываю боль за канадский народ, потому что у них цивилизация сильнее культуры.
Я испытываю боль за белорусский и украинский народы, потому что они – соседи.
Я испытываю боль за армянский народ, потому что его порезали турки в 1915 году, но и смуглые руки турецких боевиков, уставшие от резни, мне тоже жалко до слез.
Я испытываю боль за лапландский народ, эскимосов и чукчей, потому что они не умеют пить.
Я испытываю боль за японский народ, потому что он тоже пить не умеет.
Я жалею червей, жрущих трупы.
Я нервничаю за еврейский народ, потому что с ним всю жизнь поступают некрасиво.
Я испытываю боль за татаро-монгольский народ, потому что русские беспощадно разгромили его на Куликовом поле, и за древнегреческий народ, потому что его фактически не стало.
Я испытываю боль за сенегальский народ, который я давно не навещал и, признаться, не помню в лицо.
Я испытываю боль за фрейдистские, униатские, мясоедские, мармонские, лесбиянские, скорпионские, неметапсихозные, гастритные, педофильские, половецкие, маниакально-депрессивные народы, потому что они до сих пор не обрели самостоятельности.
Я испытываю боль за христианский и буддистский народы, потому что они не попадут в мусульманский рай.
Сердце болит за народы «третьего мира», за существ других измерений, за мелких бесов, самоубийц, вурдалаков, сусликов, домовладельцев, раненых птиц.
На острове Капри цветет миндаль. Всех очень жалко.
И за русский народ я испытываю боль. Все-таки не чужие люди. Я испытываю боль за русский народ, потому что он вял и сир, а я излучаю энергию. Когда-нибудь я поделюсь с ним своей энергией. Но еще не настало время.
Как свежи были розы
Вчерашняя мода – самая не мода. 3ато позавчерашняя – забава искусствоведа. В забаву превратился соцреализм. В сталинских небоскребах видится не столько ностальгия, сколько талант. Соцреализм объявлен продолжением авангарда, а не его палачом: они вместе мечтают об изменении жизни и, взявшись за руки, выходят из берегов искусства.
Прошло время простодушных людей, самородков, энтузиастов, борцов за правду. В таких условиях мало кто выживает, и не жалко. Неблагодарность писателей почти мифологична: ученики пожирают учителей, чтобы, в свою очередь, быть пожранными. Никто никому не поможет. А если кем заинтересуется широкий читатель, тот гибнет первый.
На этом жестком фоне аксеновская проза выглядит голо и мазохично. Только гуманист пощадит, но гуманисты не в чести. Нужно перетерпеть. Шестидесятники из трупа отца превращаются в вечный скелет деда, открывавшего Запад в таллинских кофейнях, на джазовых предтусовках.
И пока я не позабыл того июньского вечера 1966 года, когда Василий Павлович в зените своей славы вошел вместе с опальным Бродским в квартиру Евтушенко, чтобы найти тайный способ напечатать Бродского в «Юности», и казалось, все будут всегда молодыми, а дружбе не видно конца, и я, случайный юный соглядатай, бескорыстно ликовал при виде такой великолепной дружбы… «А это, – сказал Евтушенко, показывая на меня своим друзьям, – гениальный исследователь Хлебникова…». Друзья поглядели на меня с интересом… Аксенов – с бОльшим, Бродский – с меньшим… Вася, – сказал Аксенов с боксерским оскалом… Иосиф, – без улыбки сказал Бродский… Я принес Евтушенко свою курсовую работу филолога-первокурсника о неологизмах Хлебникова… я залился краской… на евтушенковских стенах висел авангард… Евтушенко всех расставил по местам… он выдал нам на троих новейшую игрушку нью-йоркской полиции: walky-talky… сам спрятался со второй половиной игрушки в уборной… «Я вам прочту сейчас свои новые стихи…» Мы прильнули к игрушке… Аксенов с интересом, Бродский – без… «Я – Гойя!..» – вдруг звонко, по-евтушенковски, зашипела игрушка… все грохнули… шутка удалась… неслыханный джин с тоником потек в четыре горла… Евтушенко открыл ящик письменного стола… там валялись невиданные зеленые деньги… курили только Winston… тут Бродский вставил, что ему в деревенскую ссылку слали Kent… ящиками… он обклеил Kent’ом стены… это тоже произвело впечатление… хотелось быть тоже сосланным в ссылку… Под утро для меня нашлась работа… с грехом пополам я переводил им лестные американские статьи о них же самих из толстого профферовского три-квотерного журнала… некоторые лестные эпитеты я на ходу придумывал сам, из чистого умиления… меня удивило, как плохо все трое знали английский… или мне показалось после джина?.. Когда совсем уже рассвело, мы с Бродским сели в одно такси… я – вперед… он – на заднее сиденье… через несколько минут из его рта потекли какие-то неопределенные звуки… я нервно оглянулся… Это я так стихи… – спокойно заметил поэт… я присутствовал при священнодейст вии… У Белорусского вокзала мы расстались, в общем-то, навсегда…
«Здесь каждый второй на улице похож на Бродского… посмотри… вон стоит у светофора… похож?.. город Бродских…» – говорил мне Аксенов за рулем «мерседеса» в Манхэттене где-то на уровне 1988 года… и желчно, сильно морща нос, смеялся…
Осенью 1994 года в Торонто мы снова оказались с Бродским вдвоем в одной машине… Не обращайте на меня внимание, – сказал лауреат Нобелевской премии… меня нет… это только одна оболочка… я утром прилетел из Милана… А я из Москвы, – сказал я… Из Москвы? – слегка усмехнулся Бродский… – Разве она еще существует?.. Я наскоро сбил референтную группу общих знакомых… А, Женька!.. – рассеянно отозвался он о том, кого назвал своим учителем… А у Б., – сказал я, – серьезные неприятности с головой… Бродский задумался… Он выживет, – сказал уверенно и не ошибся, – ему еще рано умирать… А помните, – спросил я, – вечер у Евтушенко?.. Мы поднимались в скоростном лифте на последний этаж небоскреба… на писательский банкет с фейерверком… Неожиданно Бродский по-человечески улыбнулся…
И пока я все это не позабыл, для меня «Звездный билет» – литературная веха, переворот в головах, маленький шаг одного писателя, но большой сдвиг российской ментальности. И книги, следовавшие за «Звездным билетом», – утверждение менявшейся ментальности, новый трепет, торжество дерзости, к счастью для всех, превратившейся сначала в общее дело, а уже после в общее место.
Писатели, выросшие на Аксенове, знают: это он открыл правила новой литературной игры, в условиях морального гнета первым ослабил галстук-удавку, и стало свободнее писательским шеям. И он радовался не только за себя. В нем всегда была редкостная щедрость.
Стоит ли придираться к безвкусице и комсомольским коннотациям его героев, тем более что сейчас это даже – ну да – забавно? А то, что «старик Хэм» и маэстро Набоков стали его интертекстуальными друзьями, то так распорядилась доборхесная эра.
Дело не в «чуваках» и «чувихах». И не в литературной истории. А в том, как свежи были розы.
Цена проститутки
Каждая женщина торгует своим телом. Поцелуи дарит, как пробные флакончики духов, а остальным торгует. Удачно и неудачно, по-крупному или по-мелкому, осознанно и неосознанно.
Женщины обидчивы. Их обидчивость, готовая проступить на поверхность в любой момент женско-мужских отношений, обнажает законы рынка.
– Почему ты не даришь мне наборы шоколадных конфет?
– Почему не приглашаешь в дорогой ресторан?
– Почему он меня не домогается?
Это не игра. Это – рыночные претензии. Многие женщины целиком состоят из претензий. Многих женщин заслуженно называют стервами.
– Почему мы не переезжаем в новую квартиру?
Несостоятельный мужчина выталкивается вон.
Современная статистическая русская девушка не прочь взвешенно менять мужика «похуже» на мужика «получше», на мужика «еще получше», до бесконечности.
Исключения бывают. О них поют в песнях.
Если мужчина не уважает законы рынка, он – говно. Или – урод. В зависимости от обстоятельств.
Если мужчина теряет интерес к женщине, он хуже говна. Женщина не допускает даже мысли о том, что ее можно разлюбить. Женщина звереет, когда чувствует, что падает в цене, что ее прелести затовариваются. Вот тогда она выцарапает вам глаза.
Женские прелести хороши в сборе. Они не выдерживают длительной деконструкции. Груди-сиськи превращаются в куски натурального жира.
Почти все женщины оценивают себя неадекватно. То есть они себя переоценивают. Уродки считают себя симпатичными, симпатичные – хорошенькими, хорошенькие – красотками, красотки – красавицами, херувимы – архангелами. Попадается немало уродок, перепрыгивающих через все ступени. Нет ни одной, которая считает себя дурой. Заплетет косички, наденет тюбетeeчку.
– Правда, я на турчанку похожа?
– На кого?
– На турецкую женщину!.. А правда, у меня из письки тянет вкусным жареным луком?
– С чего ты взяла, что вкусным?
Острый дефицит недооценивающих себя женщин.
Есть нации и культуры, которые запросто умеют покупать и продавать женщин. У грузин в советские времена эта торговля была доведена до совершенства.
– Девочка, на тебе тыщу рублей. Слушай, сделай минет. Только руками не трогай, да? Руками каждый умеет.
Грузин покупал девушку, чтобы красиво унизить. Проститутки, если жалуются, жалуются на то, что главное удовольствие мужчины – заставить их ползать на четвереньках.
– Мало не покажется! – усмехаются проститутки.
Русская высокая культура этого в принципе не выносила. Ее передергивало от купли-продажи. Она была уникально немеркантильна. Не вникая в суть дела, не вдаваясь в подробности, она объявила женщину бесценной. Именно поэтому русская культура так напряженно относилась к проституции. Сонечка Мармеладова. Живые, а – продаются. Среда заела. Все плакали и жалели. Интеллигенция задумалась, как бы это искоренить.
Интеллигенция (как мозг нации) вообще никогда не могла понять, что женщина тоже любит ебаться. Татьяна Ларина кончает? Ну, что вы такое говорите! Этого не может быть! Анна Каренина? Но ее тоже среда заела!
И только русский крестьянин, вечный хам, утверждал, что хорошая жена на хую не дремлет.
Проститутка проста, как жизнь.
В духовном споре с крестьянином победила интеллигенция. Проституцию искоренили, но как-то очень искусственно. Рынок ушел в подполье. Женщины научились себя продавать по какому-то сложному безналичному расчету.
Счастье не наступило, но все запутались.
А теперь вот проясняется.
Солженицын и Джеймс Бонд
По логике вещей они должны быть союзниками. Оба – борцы против тоталитаризма. Обоих гноит КГБ. Казалось бы, их поражение неминуемо. Но нет! Оба изобретают различные средства самозащиты и, пройдя через сказочные испытания, не только остаются в живых. Они побеждают.
Однако сказать, что Солженицын и Джеймс Бонд – близнецы-братья, не поворачивается язык. Враг – общий и цели благие, а тем не менее трудно представить себе, чтобы они сели вместе где-нибудь на Бермудах у кромки бассейна с голубой водой и, прихлебывая мартини с водкой, обменялись опытом диверсантов.
– Я слышал, что вы неплохой писатель, – улыбнулся Джеймс Бонд.
– Лучше не бывает! – польщенно хохотнул Солженицын.
– Как там теперь, в России? – поинтересовался английский агент.
– Да херово, – помрачнел Солженицын.
– Почему? Ведь Ельцин вернул Россию в свободный мир!
– Свободный от чего? От морали? – еще больше помрачнел писатель.
– Не расстраивайся, мой русский друг! – погладил его по бывшему зековскому плечу Джеймс Бонд. – А как вам мой коллега Путин?
Солженицын криво улыбнулся в ответ.
Оба – в черных очках от Армани.
На Джеймсе Бонде: белая хлопчатобумажная маечка, черные брюки в серую полоску, подтяжки и носки – Уго Босс.
На Солженицыне: черный велюровый халат, серые облегающие трусы, черные домашние тапочки с солнечными львами в кружочке.
– Домашние тапочки тоже от Версаче? – придирчиво спросил Джеймс Бонд.
– Все от Версаче, – скромно сказал Солженицын.
Красиво, но несбыточно, а жаль.
Слишком разные люди.
А ведь мог бы стать всенародным героем, как Джеймс Бонд! Семь лет лагерей, затем один на один «бодался с дубом», победил смертельную болезнь. Тайники, стукачи, западные журналисты, обезумевшие гэбэшники. Весь мир рыдал над книгой. Яркая, запоминающаяся высылка из страны. Дружеская рука Набокова. Какой суперменовский список! Где ошибся? Когда?
Не хватило джеймс-бондовской иронии и самоиронии.
Не хватило джеймс-бондовской или гагаринской улыбки.
Не хватило обалденной блондинки и смокинга. Не хватило большого, крупнокалиберного пистолета. Не хватило «приколов» и местного колорита.
Не хватило веселья, реактивного полета, красивых жестов.
Не хватило ума подмигнуть перед тем, как «бодаться». Не возвысился над русской материей. Джеймс Бонд и не стал бы «бодаться». Слова не те: дуб, теленок. Не та харизма. Победили русская угрюмость, русская сексуальная затхлость.
Подвели серьезность и тесный френч.
Не мучайте меня, пожалуйста!
Творческий человек ворует энергию, необходимую для творчества, из всех карманов бытия. Гомосексуализм здесь – не исключение, это – тоже карман.
Художник не имеет возраста. В этом его преимущество перед людьми. Был ли Пикассо стариком, дедушкой, прадедушкой, импотентом или, напротив, могучим мужчиной – какая разница, если он – Пикассо.
Нет, однако, более грустного в мире зрелища, чем вид стареющего гомосексуалиста. Мужская опустившаяся, свалявшаяся красота, дряблость щек, подкрашенные виски, разбалансированная жестикуляция, не достигающая никакой цели, а уж тем более цели «понравиться», и, главное, глаза, совершенно собачьи глаза – все это противно и щемяще жалко одновременно. Редкий гомосексуалист (см. выше о Фрэнсисе Бэконе) имеет золотую осень. Евгений Харитонов не дожил до осени. Он умер в сорок лет на московской улице в жаркий летний день от разрыва сердца.
Не напечатав при жизни в России ни строчки, Харитонов пережил пик посмертной славы. Предчувствуя стилистический ход времени, он первым из русских литераторов протянул руку рок-культуре, став руководителем группы «Последний шанс». Ныне он классик российской гей-культуры, его имя – пароль.
Едва ли он достоин столь блестящей участи. «Мущина» (как Харитонов любил писать это слово) других измерений, он был далек от сытого, триумфального урчания, свойственного освобожденной однополой любви.
Давным-давно, прочитав в самиздате короткую повесть Харитонова «Духовка», я испытал острое чувство зависти. Не знаю более высокой оценки текста. Вырываясь прямо из подсознания, она либо стимулирует, либо делает тебя беспомощным. Помню, как я переполошился. Это был мой современник, всего на шесть лет старше меня, который оторвался в общем забеге и которого хрен догонишь.
Мы никогда не стали друзьями. В первый вечер знакомства мы едва-едва не подрались в жуткой, громыхающей подмосковной электричке, возвращаясь со свадьбы общего приятеля. В тамбуре я с брезгливой гримасой сказал Харитонову, что на своем тщедушном, богобоязненном гомосексуализме он делает литературную карьеру. Я был пьян, несправедлив и никогда не извинился. Несколько незначительных встреч в окололитературных компаниях. Неожиданно хорошая последняя встреча. Мучнисто-бледный, с кусачим взглядом, он рассказывал, как к нему в маленькую квартиру нагрянула милиция с угрозами, и он от волнения упал в обморок, разбив головой стеклянную дверь кухни. Мы вдруг сошлись во всех мнениях, объяснились в общей любви к Добычину, после чего он стал мне делать «мужские» комплименты, от которых я, замявшись… я просто пожал плечами.
Испытал ли я подлое облегчение оттого, что он умер? Во всяком случае, меня еще долго ломало от зависти. На его поминках богема много блевала. Какая-то женщина, сняв туфлю, стала мерно бить своего соседа острым каблуком по голове.
Затем включился голубой счетчик, и все замелькало.
Настала эпоха, когда молодые, веселые люди, с эстетически правильной томностью, перетрахали друг друга и всех вокруг. Они носили длинные итальянские пальто. Когда не хватало кого трахать, они ехали на Киевский вокзал и за шоколадку cнимали солдатиков-отпускников. И очень много об этом весело рассказывали.
Потом пришла пора, когда в театре Виктюк стрелял под овацию из «Рогатки», а про каждого знаменитого мужчину журналисты говорили, что он – голубой, и выяснение голубизны стало темой.
Потом гомосексуализм победил окончательно и куда-то незамедлительно провалился как предмет модного разговора.
Харитонов же как тема сохранился.
«Я мышка. Я быстро-быстро бегаю, ищу сухарик», – его словесный автопортрет из книги «Под домашним арестом», звучащий как вызов духовным драмам русской культуры. Кому что, а Харитонову – сухарик.
Название «Под домашним арестом» – метафора дважды подпольной (литературное диссидентство и гомосексуализм) жизни. Весь Харитонов – из осколков: проза, стихи, дневниковые записи, обозначенные как «слезы на цветах», фрагменты писем и лукавый манифест «Листовка», утверждающий, что «все вы – задушенные гомосексуалисты».
Наверное, это преувеличение, полезное в круговой обороне. Признаться, я не вижу проблемы ни в «биологическом» гомосексуализме (где просто нет выбора), ни в «социальном» (где многое построено на выборе и сознательном переходе из игры с обстоятельствами через границу в иное существование), за исключением проблемы насилия и совращения (роль, отведенная жертве, возбуждала и беспокоила Харитонова). Гомосексуализм – не входной билет в эксклюзивный мир, не повод для гордости, но и не причина для унижения. Гомосексуализм – направленная форма страсти.
– Я девушка, – улыбается мне любимый народом рокер в ночном клубе, приняв стакан. – Понюхай, – подставляет щеку, – как я пахну!
Я ничему не удивляюсь. Женщина живет, наверное, в каждом мужчине, даже в тех, кто никогда в жизни не мечтал надеть женское белье, а фантазмы (на то они и фантазмы) охотно питаются всем, включая самые дикие картинки однополой любви.
Фантазмы – проверка нации на сексуальную зрелость. В России слово еще не привито, понятие не отрефлектировано. На что дрочится русский мужчина? Мужчины дрочат, а на что в своей голове они дрочат? На розовый туман? На гладкожопых малолеток? На расстегнувшийся чулок из голливудского фильма 1950-х годов? На коллективное изнасилование, в котором они принимают участие?
Ау!
Однако в России, при всем богатстве «фольклорного» мужеложства, терпимость рифмуется с домом терпимости и гомосексуализм, несмотря на все победы, по-прежнему остается половой ересью в среде «нормальных», «мещанских» людей.
Впрочем, где-нибудь на Среднем Западе дела, в сущности, обстоят не лучше, при всей их политической корректности. Природа не сдастся. Она не перестанет подчеркивать жизненный интерес детопроизводства.
Певец слабости как «силы тончайшей, недоступной, невидимой тупому глазу», Харитонов верил в то, что после евангелиста Иоанна и Оскара Уайльда он третий по значимости писатель в мире.
Если эта вера дала ему возможность писать, несмотря на травлю, значит, он был прав. Во всяком случае, первооткрывательство(в брежневской России) и сама запретность гей-темы подсказали писателю пластичный, страдательный стиль, его особую «легковесную цветочную разновидность». Возникло новое письмо о любви: страстное, предельно откровенное и застенчивое, задыхающееся, по внутреннему напряжению предынфарктное. Со времен Тургенева такой чистой, трепетной любви не знала русская литература.
А из-под земли раздается харитоновский голос:
– Не мучайте меня, пожалуйста!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.