Электронная библиотека » Виктор Конецкий » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 29 июня 2018, 19:40


Автор книги: Виктор Конецкий


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Так еще и до завтра время не кончилось, – сказал Володя. – И встань ты с колен…

Но Мария Степановна уже не хотела понимать ни слов его, ни интонаций.

– Ну обними же меня наконец, – шептала она. – Родной мой, светик мой, лапушка моя, счастье мое, солдат мой… Сколько дней, сколько ночей я ждала тебя, Володя мой! И когда кончится все?! Я так устала от вечной темноты этой…

Володя отклонил ей за волосы голову и медленно, скорбно поцеловал в губы. Глаза Володи были закрыты. И Мария Степановна поняла, что Володя сейчас прощался с ней.

– Я отдельно лягу, – глухо сказал он. – Отдельно постели мне. Все ясно?

– Да, – сказала Мария Степановна. Огромную слабость ощутила она и отупение. Она постелила мужу на Юлиной койке. Он сразу потушил лампу, разделся и лег.

Мария Степановна стала в темноте у окна, приоткрыла его и курила. Дождь то переставал, то опять сильно лил. Махорка потрескивала при каждой затяжке, дым бесшумно проскальзывал сквозь ветки столетника на подоконнике, корчился под частыми ударами дождевых капель. Наступила ночная тишина и в комнате и везде на земле вокруг. Шум дождя, уже став привычным, не нарушал этой тишины. Обрывки мыслей, воспоминаний, слова забытых стихов, ставшие родными голоса и жалобы раненых, их лица на плоских подушках; непоправимость случившейся беды, ощущение, оставшееся в пальцах от холода орденов на кителе майора, стремление уйти от мыслей о нем, спрятаться от беды за привычные заботы, боль за Володю – все это сумбурно вертелось в сознании Марии Степановны. Она вспомнила еще, как года полтора назад один раненый сказал, что встречал на фронте Володю, живого и здорового. А она у всех новеньких спрашивала о Володе. И вот один откликнулся. Она скоро поняла, что раненый врет, но все равно ей было легче тогда даже от его лжи, потому что Володя давно не писал.

– Ты младшего лейтенанта Щукина знал? – спросила Мария Степановна чуть слышно, не оборачиваясь. Володя не ответил, только пошевелился на кровати. Было опять очень много ночной тишины. Потом Мария Степановна прикрыла окно, торопливо разделась, села к Володе на кровать, стащила с него одеяло, охватила за плечи и повернула к себе. Он не спал, конечно. И когда Мария Степановна прильнула к нему, целуя его лицо, то ощутила на своих губах его слезы.

Больше они не говорили. Их не было отдельно от ночи, дождя, текущей под обрывом ночной реки, мокрых деревьев в парке. Все это было вместе, и все неслось куда-то бесшумно и стремительно. И не было войны, голода, и смертей, и выстрелов, и сульфидина, и леди Гамильтон, и майора. Был только Володя, скользкая кожа на его ранах, его ставшие твердыми руки, его захлебывающаяся торопливость и его молчание. Потом ночь стала замедлять свое движение и остановилась. И Мария Степановна опять услышала тишину, потому что и дождь перестал.

Окно начало чуть сереть. Володя лежал на спине, закрыв глаза, запрокинув голову.

– Сделай покурить, – попросил он.

– Падишах какой… – шепнула Мария Степановна и тихо засмеялась от счастья, от чувства очищения, благодарности, нежности, ибо все плохое, сложное отстало, все началось для нее сейчас с нового начала, и она могла уже шутить с Володей так, как шутила в их довоенные ночи.

Была секунда паузы, потом Володя дернулся, как будто его ударили. И Мария Степановна поняла, что в душе его нет того нового начала всего, которое есть, появилось у нее, что боль Володи не растаяла, судорога невысказанности продолжает держать его, напоминание о довоенном, сравнение с теми ночами ужасно для него.

– Уйди! – сказал Володя грубо. – Ну?

– Я… что ты?.. Нельзя так!.. Сколько можно? За что, наконец? – сказала Мария Степановна, сама слыша фальшивые, отвратительные нотки в своем голосе. Она порывисто откинула одеяло и сунула ноги в холодные туфли. И под взглядом мужа, опять всей кожей и нервами, как на мостках давеча, ощущая его, этот взгляд, прошла несколько шагов к дверям, совсем нагая, инстинктивно опустив вдоль тела руки, прижимая их к бедрам.

Тусклый свет входил в комнату. От этого света предметы не отбрасывали тени. Но Мария Степановна знала, что она видна, видны ее ноги и стыдливо согнутая спина. Она боялась взгляда мужа и в то же время желала его и долго искала возле дверей свой халат, пока накинула его на плечи. Крик тоски и безысходности застрял у Марии Степановны в горле, сжал его. Самое простое слово уже не могло быть простым, пройдя ее горло, оно приобретало другой, чуждый, лживый смысл; и сама Мария Степановна понимала это, но ничего не могла поделать с собой. Она понимала и то, что все только что случившееся – лишняя улика для Володи. Что он видит в этом женскую хитрость, расчет на желание, с которым он не сможет бороться. И все это было совсем ужасно.

Мария Степановна вышла в сени и осталась одна среди прохлады и запаха мокрого дерева. Ветер шумел в кустах бузины и у крыльца, звякали капли, падая из водосточной трубы. Мария Степановна взяла ковш, зачерпнула воды из бадейки и стала пить, хотя и не хотела пить, и вдруг вспомнила, что обычно муж пил по ночам после минут близости с ней. И так захотелось вернуться сейчас к нему с холодной водой в ковше, сказать несколько простых, обычных, полных правды и истинности слов, от которых все забудется. Она так понимала всю мимолетность наставшей встречи, всю возможную вечность грядущей разлуки и ничего не могла сделать. Она даже через стенку чувствовала судорогу, сжавшую душу ее Володи.

Она бросила ковш в бадейку, ковш закачался на сонной воде, стукаясь ручкой о край. Мария Степановна ощупью нашла на стене шинель мужа и прижалась к ней лицом, нюхая запахи шерсти, земли, махорки, видя медлительную струйку песка, текущую по стене окопа на эту шинель, уже с содроганием ощущая запах крови, которым она, шинель, может напитаться где-то вскоре. И Мария Степановна впервые заплакала, очень тихо, без всхлипывания, кусая сукно, ощупывая холодные металлические пуговицы, затвердения швов, неожиданную мягкость погон. И, плача, вдруг увидела себя со стороны, стоящей в темных сенях, уткнувшейся в шинель, такой, как она видела женщин в кино и читала в книгах, – женщин военной поры, уткнувшихся в сукно солдатских шинелей, плачущих всю ночь, пока спят их мужья накануне ухода в бой. И Марии Степановне стало еще нестерпимее, она стала ловить себя на том, что, наверное, сейчас разыгрывает свое горе, как актрисы в кино и театре, что она подделывает свое горе под уже виденное где-то, что она думает не о трагедии происходящего, а следит свое поведение со стороны и что это и есть самое кощунственное.

Мария Степановна оттолкнула себя от шинели и вышла на крыльцо.

Сквозь колебания вершин деревьев, сквозь полуголые ветки их была видна медлительная вода реки. Мария Степановна подошла к забору и остановилась, опершись на него. Ночной ветер откинул полу халата. Прошлогодняя крапива, пожухшая и бессильная, коснулась колен. Несколько минут Мария Степановна стояла, бездумно глядя на медленно текущую внизу воду.

Дождь перестал уже давно. Бесшумность и гладкость движения огромной реки рождали в ночи покой и умиротворение. Противоположный берег, скрытый в сумраке, едва угадывался по двум далеким огонькам поворотных бакенов. Узкая полоса зеленеющего неба виднелась у горизонта, отделяя темноту ночных туч от земли. До этой зеленеющей полоски было страшно, безнадежно далеко. Огромен был простор влажной весенней земли, оживающих лесов, слабо дышащих трав, низин, подернутых туманом, спящих деревень, разъезженных дорог, ползущих в ночи через холмы, поля и мосты.

Ветер скользнул в волосы, быстро выдул из-под халата постельное тепло, застудил влагу в глазах; последние слезы скатились по щекам.

Лениво и облегченно лаяли собаки, провожая уходящую на восток дождевую тучу. И такое же облегчение от сознания необратимости случившегося испытывала и Мария Степановна. Нервная дрожь все еще трогала ей то грудь, то спину, но слабела, затухала, оставалась только зябкость от ночного ветра. Мария Степановна плотнее закуталась в халат, сказала вслух:

– Вот и все… Утро скоро. – Она сказала это, обращаясь к реке. Река что-то ответила ей на ходу, небрежно и невнятно.

Мария Степановна очистила грязь с промокших тапочек на скребке крыльца и вернулась в комнату.

– Когда приходит рейсовый? – спросил Володя.

– В полдень, – сказала Мария Степановна. – Я уйду сейчас. Юля вторую ночь не спит. Хотя под утро сменить надо.

Он резко повернулся к стене и затих. Почему он не орет, не кричит, не выпытывает правды, не грозит, почему он только давит? Марии Степановне больше нечего было терять и не на что рассчитывать, и потому она могла разрешить себе раздражение, могла забыть о своей вине. Была долгая пауза, пока Мария Степановна одевалась, и всю эту паузу раздражение копилось и уплотнялось в ней. Как будто сегодня страдал только он! Он один! Как будто у нее он не отнял счастье этих суток, этот слабый просвет в трудных днях военной жизни! Как будто не она знала только работу, малый сон и немного хлеба все эти три года!

– Дурак! – вдруг прошептала Мария Степановна с огромной и тихой ненавистью. – Какой дурак! Боже мой, какой дурак!

Кровать осталась неподвижной, но Мария Степановна знала, что Володя не спит и слышит ее.

– Какой же ты дурак! – повторила Мария Степановна в четвертый раз, ощущая огромную злобную радость, вызывая его на драку, на возможность мести, когда уже не думаешь ни о чем, кроме нее, мести, когда захлебываешься в желании ударить возможно более обидным словом.

– Разбуди меня в половине одиннадцатого, пожалуйста, – сказал Володя.

– А может, уже сейчас перейдем на «вы»? – спросила Мария Степановна, затягивая ремень на гимнастерке, все не попадая язычком пряжки в дырочку, еще более теряя от этого самообладание, и вышла, хлопнув дверью.

Она увидела свет в окне сторожки при покойницкой и постучала к Дарье Саввишне. Зашаркали валенки, звякнула щеколда. Крестьянское, густое от запахов тепло опахнуло ее.

– Входи, – привычно сказала Дарья Саввишна. – Чего ты ни свет ни заря, опять помер кто?

– Нет… так просто. Юлю иду подменить, – сказала Мария Степановна. – И посоветоваться… – Ей с неудержимой силой захотелось поделиться сейчас с этим старым, сморщенным, высохшим человеком всей нелепостью случившегося. Марии Степановне и раньше казалось, что Дарья Саввишна, стоя так близко к смерти, каждый день и ночь равнодушно живущая рядом с холодом и темнотой покойницкой, знает что-то очень мудрое, спокойное.

– Садись. Чаю хочешь?

– Налейте, бабушка.

– Холодный только.

– Ничего-ничего, не важно, какой есть, я и не очень люблю горячий. А мой спит, пускай спит, вы его в половине одиннадцатого разбудите, на пароход ему, я сама не смогу, не позабудьте только, вы слышите, бабушка? – очень быстро говорила Мария Степановна, совершенно не слыша самое себя.

– Господи! – пробормотала Дарья Саввишна и перекрестилась в угол. – Чего ж это? И попрощаться не сможешь? Операция у вас, что ли?

– Да-да, – сказала Мария Степановна. – Операция… Он, как вчера шел с парохода, меня увидел на пристани… Юля вытащила, помылись мы и пошли, и майор там один все меня обнимал… А он смотрел стоял, а я не видела, потом ударил меня… Уедет утром, их дивизия под Вильно, уедет, а вдруг убьют и не увидимся больше? Как жить буду? Ведь виновата я! И не оправдаться: молчит все время… И все не то говорила, ужас какой, какой ужас!

– Потише ты, – попросила Дарья Саввишна. – Разобрать трудно… А с майором-то? С майором-то у тебя было или не было?

Мария Степановна не ответила, только слабо махнула возле лица рукой. Она поняла, что никто ни в чем не может помочь ей, понять ее и что надеяться на других бессмысленно. И она устала от сознания этого еще больше, устала внутренней усталостью, когда лень объяснить что бы то ни было и на все остается только махнуть рукой.

– А и ничего здесь такого нет, – сказала Дарья Саввишна, наливая в стакан чай. – Женщина, милая, больше в цвет живет, а не в семя… Так оно уж устроено. А проводить надо. Муж он тебе, муж. И проводить надо…

Мария Степановна стала пить подслащенный сахарином холодный чай. В горле у нее пересохло, и пила она жадно, вытирая на подбородке стекающие капли. И после чая очень захотелось курить, но махорка осталась дома. И тогда Мария Степановна заторопилась в госпиталь, потому что там было светло от настоящих электрических ламп, там не было тусклых фитилей керосиновых светильников, там была махорка, привычная размеренная работа, там была Юля со своей милой улыбкой и грубой, жестокой повадкой, Юля, которая обязательно все поймет и чем-нибудь утешит.


А когда около двенадцати раздался привальный гудок теплохода, Мария Степановна уже торопливо спускалась от главного корпуса госпиталя к пристани по узкой дорожке старинного помещичьего парка.

Она не могла не увидеть Володю, не могла не попытаться еще раз облегчить его боль. А боль в ней самой как-то отупела. И Мария Степановна только понимала, что, как бы и что бы ни случилось сейчас там, внизу, на пристани, все равно что-то необратимо изменилось уже в Володе, в его отношении, в его любви к ней. И в ней изменилось тоже, ибо ужас пережитого этой ночью уже ничем никогда нельзя будет загладить, ибо возмездие оказалось больше сознания допущенной ею вины. Все это она не так понимала, как чувствовала по огромной своей душевной усталости…

Оставшиеся после ночного дождя лужи были совершенно прозрачны, в них не плавали опавшие прошлой осенью листья: листья слежались за зиму под грузом снега, смешались с землей и стали уже частью ее. В прозрачных дубах перепархивали птицы и чирикали прозрачными голосами. И даже здание покойницкой выглядело не угрюмо среди весенних деревьев, пушистости вербных кустов.

Возле покойницкой копалась в клумбе Дарья Саввишна.

– Иду провожать, – тихо сказала ей Мария Степановна и остановилась. – Не могу так, бабушка.

– Иди, иди, – ответила та не разгибаясь. – Говорят: не догонишь – так хоть согреешься…

И Мария Степановна пошла, оскальзываясь на влажной земле и черных, палых листьях, вниз, к просвечивающему сквозь вершины деревьев простору медлительной реки.

Глава четвертая, год 1950. Павел басаргин
1

Капитан учебной баркентины «Денеб» Павел Александрович Басаргин разбирал докладные, написанные отвратительными, неустоявшимися почерками. Только одна была написана четко, даже каллиграфически: «Довожу до вашего сведения, что 2 сентября 1950 года во время увольнения на берег на острове Брука, в период проведения товарищеского матча по футболу между курсантами, один из них – Ниточкин Петр – допустил по отношению ко мне непозволительную грубость, присущую его характеру и его отношению к руководителям вообще, после чего был мною выведен из игры и удален к месту прикола вельбота для немедленной отправки на судно; после очередной грубости он все же выполнил мое приказание. Руководитель практики Абрикосов Е.П.».

Басаргин откинулся в кресле и пробормотал несколько грубых слов в адрес Абрикосова Е.П. – кляузник, сразу перенял у штурманов привычку приходить в кают-компанию на обед со своим огурцом или помидором, и к тому же ни черта не понимает в парусах.

«Капитану у/с “Денеб” тов. Басаргину П.А.

от курсанта Калина Н.Н.

Докладная записка

Во время товарищеского матча между второй и третьей вахтами я был судьей. В середине первого тайма я решил закурить и отвернулся, чтобы взять из брюк сигарету. А когда я повернулся, то увидел, что игра приостановлена и курсант Ниточкин говорит тов. Абрикосову Е.П., что тот не имеет права выгонять с поля. Выгонять может только судья один. А тов. Абрикосов Е.П. отвечает, что, как начальник практики, он имеет право. Я не видел и не знал, из-за чего все началось, и не знал, как поступить.

К-т Калин».

Басаргин встал, глянул на себя в зеркало над умывальником и высунул язык. Второй день капитана мутило, но язык был нормально красен и чист. Мутило, очевидно, из-за тоски и скуки. Басаргин убрал язык и несколько секунд продолжал рассматривать себя в зеркало. Лоб с залысинами, глаза навыкат, узкие губы, бледная кожа, темные брови, и на всем отпечаток капитанской, тренированной сдержанности. Иногда ему нравилась собственная физиономия, чаще он не любил ее, особенно в помятом состоянии – после суток бессонницы или приличной выпивки.

– Сукин сын этот судья, – сказал Басаргин себе в зеркало. – И отвернулся вовремя и повернулся вовремя. Далеко пойдет парнишка.

«Денеб» слабо качнулся. По Неве бежал чумазый буксир «Виктор Гюго»…

«Объяснительная записка

Наша вторая вахта была отпущена в увольнение на остров Брука. Там мы решили провести товарищескую встречу между второй и третьей вахтой (по футболу).

Руководитель практики стал играть за команду третьей вахты. Во время игры в футбол т. Абрикосов приказал курсанту Калину, который исполнял обязанности судьи, выгнать меня из игры. Я уходить не согласился и сказал, что судье приказывать нельзя. Судья должен смотреть и судить сам. На это т. Абрикосов ответил, что он является начальником. Я сказал, что в игре начальников нет, после чего по приказанию т. Абрикосова я отправился к вельботу.

Петр Ниточкин».

Есть или нет начальники в игре? Вот в чем вопрос!.. Остров Брука в Рижском заливе. Тучные дубы, роняющие желуди в густую траву. Дикие яблони, отягченные бесчисленными яблочками, орешник. Ни одного человека. Разбитая немецкая береговая батарея – огромные стволы орудий, ходы сообщения, бетонные, вылизанные ветрами площадки под орудиями (прекрасный был обзор у батарейцев – градусов двести).

Густая зелень буков, кленов, дубов… Наполненный соками земли пустынный остров.

Только орудия, которые рано или поздно разрежут автогеном и уволокут на переплавку. Это будет трудная работенка – нет причалов. Но рано или поздно это произойдет.

И среди зеленой поляны носятся два десятка парнишек, пришедших к земле из моря.

Молодость, скорость, тяжкое дыхание загнанных молодых грудей, восторг атак и нападений, тугие удары по тугому мячу, а на рейде, за прибрежным кустарником, – белая баркентина с откинутыми назад мачтами. Крики, ругань, смех, шорох высокой травы, сквозь которую проносится черный влажный мяч… И зануда – начальник практики, Абрикосов Е.П., родной племянник начальника училища, а у начальника училища крепкая рука в министерстве… Не хватает еще поссориться с Абрикосовым – самое подходящее время. А вообще, есть начальники в игре? Или их, черт бы их побрал, там нет?

За переборкой, в каюте радиста, приемник тихо рассказывал о том, что типичной закономерностью развития лексики русского языка в советскую эпоху является изменение эмоционально-экспрессивной окраски многих слов. Например, с иронической окраской стали употребляться слова «чиновник», «мадам», «бюрократ»…

В дверь постучали. Часы над столом показывали 18.00.

– Войдите, раб божий Ниточкин, – сказал Басаргин.

Вошел курсант, худощавый, белобрысый, быстрый. От него пахло табаком – накурился от волнения.

– Садись, раб божий.

Ниточкин сел на диван возле стола и замельтешил руками, не зная, куда их засунуть. Глаза же его были угрюмо, обреченно спокойны и глядели на Басаргина в упор.

– Ба! – сказал Басаргин, искренне обрадовавшись. – А мы с тобой уже знакомы! Это ты на ванты в белых перчатках ходил?

– Я, Павел Александрович.

– И я тебе заорал: «Эй, кто там ручки замарать боится?! Жизнь надоела?»

– Так точно, вы это заорали.

«Хамит, – отметил Басаргин. И поправился: – Нет, дерзит».

– Ты хотел сказать, что я это закричал?

– Да, Павел Александрович, простите, вы закричали. И на марсе я снял перчатки.

– А через пять минут снова надел! У брасов ты опять в перчатках работал. И ты еще, оказывается, вместо игры в футбол конфликт устроил! У тебя, оказывается, в крови нелюбовь к начальству. Гордыня в тебе бушует, Ниточкин! Как ты смотришь на две недели без берега?

– Отрицательно, – твердо сказал Ниточкин.

– Как? Я, кажется, ослышался.

– Отрицательно, Павел Александрович. Судья должен смотреть и судить сам. Я только это и заявил, – отчеканил Ниточкин и побледнел. – Я вас понимаю, товарищ капитан, вы должны держать сторону начальства, но я считаю, что… я считаю, лучше ответить резко, чем… – Здесь напряжение спало с Ниточкина, очевидно, он сказал все, что сказать было решено. Угрюмые глаза потупились, лицо засветилось хитрой, озорной улыбкой, и он добавил шепотом: – Отпустите… По-тихому… Я не буду больше! – Он канючил совершенно так, как канючат уличные мальчишки, когда милиционер за ухо снимает их с колбасы трамвая.

Басаргин возмутился. Он знал за собой слабость – в общении с подчиненными использовать шутливый тон и даже прощать некоторую разболтанность, если подкладкой ей служит опять же юмор. Но Ниточкин хватил лишку.

– Ты – веселый парень, – сказал Басаргин. – Но ты лазаешь на ванты в перчатках. Нельзя так себя беречь. На паруснике много в перчатках не наработаешь. Руку затянет в блок – и с концами, ясно?

Наказывать Ниточкина за историю с Абрикосовым не хотелось, а случай с перчатками давал возможность наказать, но как бы за другое.

Басаргин подошел к дверям каюты и открыл их – было душно, солнце за ясный день нагрело судно. Слышнее стал приемник радиста: «…путем расширения значения слов созданы такие неологизмы, как “ударник”. Ударник – это отличник производства, передовой советский человек. Старое же значение этого слова – деталь винтовочного затвора…»

Басаргин не сдержался и фыркнул, сделал вид, что закашлялся, и сел обратно в кресло напротив курсанта.

– Так вот, милый мой, нельзя работать на вантах в перчатках.

Ниточкин развернул руки ладонями кверху и поднес их к иллюминатору. Обе ладони кровоточили. Сорванная кожа местами присохла, местами болталась лохмотьями. Басаргин не сразу понял, зачем курсант показывает ему свои руки.

– Уже успел сорвать мозоли? – наконец насмешливо спросил Басаргин. Он отлично понимал, что Ниточкин ожидал другого. Вот, мол, я не пошел к доктору и не взял освобождения, и продолжал работать на мачте с такими руками, и снял перчатки по вашему приказанию, и таскал тросы прямо голым мясом, а вы…

– Я не могу без берега – мать ждет, – сказал Ниточкин.

– Вот что, Ниточкин, – сказал Басаргин. – Если ты думаешь, что можно бороться за справедливость и получать за это конфетки, то ты ошибаешься. И чтобы доказать это, я тебе объявлю две недели без берега. Можешь идти.

– Вы поддерживаете Абрикосова, потому что… потому что… вы его боитесь, товарищ капитан! – сказал Ниточкин и вышел, сверкнув с порога ярко-синими заплатами на серой робе.

«Славный курсант, – подумал Басаргин. – Ему будет трудно в жизни, если… если он не переменится. Будем надеяться». Втайне от самого себя он любил, когда ему дерзили. Вернее, он не терпел дерзости и наказывал ее, но получал удовольствие от сознания, что человек, стоящий перед ним, – настоящий человек, идущий на неприятность и наказание во имя своего достоинства. Это большое удовольствие – сознавать свое достоинство, и потому за него надо платить. Басаргин нажал кнопку, вызывая рассыльного. Через полминуты по трапу загремели грубые курсантские ботинки.

– Старпома ко мне! – приказал Басаргин.

Вместо старпома на трапе показались женские туфли:

– Можно, Павел Александрович?

– Давай, Женя.

Туфли оставались неподвижными.

– Я боюсь, Павел Александрович.

– Брось дурить.

Туфли опустились на одну ступеньку.

– Я очень боюсь, Павел Александрович.

– Бациллы нашли?

– Нет, но… я талончики потеряла.

– Ты знаешь, что отход утром, черт возьми!

– Я маме сумочку отдала, а она и потеряла.

– Слезешь ты в конце концов?!

Помощник повара Женя спустилась в каюту и исподлобья взглянула на Басаргина. Была она дикая, шалая девчонка, и Басаргин никогда не мог понять, когда она на самом деле дичится и когда притворяется.

– Мы вчера соль пили, результаты через десять дней только будут, и дали талончики, чтобы в море выпустили, а я талончики маме отдала, а она потеряла, – сказала Женя.

Раз в шесть месяцев работников пищеблока проверяют на бациллоношение – дают пить английскую соль со всеми ее последствиями и берут анализ. «Врет, – подумал Басаргин. – Никаких талончиков она не теряла. Просто хочет задержаться в Ленинграде и догнать судно в Выборге». У девчонки был трехлетний сын и не было мужа. Сына она любила. Без талончиков в море санинспекция не выпустит. Из Выборга еще могут выпустить, а из Ленинграда – фиг.

– Женя, – сказал Басаргин. – Отход завтра в четырнадцать ноль-ноль. И я ничего не хочу знать. Если у тебя нет талончиков, значит, ты бациллоноситель. Если ты бациллоноситель, делать тебе на камбузе нечего. Таким образом, есть смысл найти маму и талончики.

– Я не вру, Павел Александрович, честное слово!..

– Тогда беги в санинспекцию и глотай соль еще раз, и они дадут талончики. Живо!

– Не буду я больше соль пить!

– Как хочешь.

– Сестры там подглядывают.

– Кто подглядывают?

– Когда придешь после соли… медсестры в дырку подглядывают.

– Женя, они должны подглядывать – это их работа. Вдруг ты с собой чужой этот… ну… анализ притащишь и им подсунешь, а у самой дизентерийные палочки. Вот они и подглядывают. Беги, живо!

– Не буду я больше соль глотать, Павел Александрович!

– Женя, ты уже большая, черт тебя раздери! Ты думаешь, им весело за тобой в дырку подглядывать? Ничего себе работенка!

– Это правда, что вы в последний рейс на «Денебе» идете? – вдруг тихо спросила Женя и оглянулась на иллюминатор.

– Кто тебе это сказал?

– Все уже знают.

– Тогда да, правда.

– Тогда и я уйду.

– Не дури, – строго сказал Басаргин.

– Я с вами в Арктику поеду!

– Ты что? Совсем с ума сошла?

– Не хотите? Совсем не хотите?

– И как тебе такие идиотские мысли в башку лезут? Отправляйся за талончиками! Живо!

– Нет у меня бацилл, честное слово, нет! – уже сквозь слезы сказала Женя.

От женских слез у Басаргина делалось нечто вроде судорог.

– Брысь! – гаркнул он и стукнул кулаком по столу.

Женя исчезла.

– Старпома ко мне! – крикнул Басаргин ей вслед.

– Вы меня звали? – спросили ботинки старпома, появляясь на верхней ступеньке трапа.

– Да, Сидор Иваныч, – сказал Басаргин. – Можете не спускаться! – Он терпеть не мог своего старпома. Курсанты прозвали старпома «вождь без образования»… Единственное, что хорошо умеют курсанты, – это давать прозвища. Спать еще они умеют неплохо. – Заготовьте приказ: Ниточкина на две недели без берега. И объясните всей толпе, что начальник практики – это начальник практики, а не… – Здесь Басаргин произнес именно то слово, которое, по его внутреннему убеждению, точно соответствовало начальнику практики Абрикосову. – И пусть доктор займется с поварами и бациллами – его это дело!

– Доктор в этот рейс не идет, – осторожно напомнили ботинки старпома и деликатно переступили.

– Да, я забыл. Тогда вы сами займитесь!

– Хорошо, Павел Александрович, – послушно кивнули ботинки.

– И, Сидор Иванович, я собираюсь покинуть вверенное мне судно, и ночевать буду… Черт его знает, где я буду ночевать.

– Хорошо, Павел Александрович, – сказали ботинки и исчезли.

«Все-таки в нем есть положительное – он превосходно ведет документацию, – подумал Басаргин. – А нет в наше время ничего более важного…» От сознания, что Ниточкин наказан, а с Абрикосовым надо держать ухо востро, хотелось повеситься.

Басаргин открыл мачтовый шкафчик, достал спирт, мензурку, клюквенную эссенцию и сделал коктейль. Серая, зеленая, синяя тоска смешалась с прозрачным спиртом и алой клюквой. Потом Басаргин переоделся в костюм, взял шляпу, закрыл каюту и свой отдельный, капитанский гальюн на ключ и поднялся на палубу.

«Денеб» стоял на швартовых невдалеке от горного института. С набережной глазели зеваки. Распущенные для просушки на фок-мачте паруса слабо шевелились под ветерком. «Денеб» вносил в городской пейзаж запах моря, томительную жажду уйти в романтические плавания, будил тягу к южным звездам и мысу Горн. Никто из зевак не мог знать, что «Денеб» дальше Вентспилса плавать не может, что команда его не имеет заграничных виз, что сам он стар и скоро пойдет на слом и что ставка капитана на нем не превышает ставки бухгалтера в конторе «Заготсено». Но и это уже оказывалось теперь для Басаргина слишком хорошо.

По привычке он оглянулся на судно, пробежал глазами по снастям и такелажу, заметил провисший грот-брам-ахтер-штаг, грязноватый чехол бизани и подумал, что мартин-штаг придется обязательно обтягивать. Но закончил свои размышления так: «На кой черт мне все это теперь надо?»

Повернулся спиной к «Денебу» и зашагал по набережной.

За трое суток стоянки он первый раз был на берегу не по делам, а просто так. Следовало повидать мать.

2

Мать раскладывала пасьянс. Она не встала, когда Басаргин вошел, открыв дверь своим ключом.

– Здравствуй, моя дорогая мамуля! – сказал Басаргин и поцеловал мать в лоб под ослепительной белизны седыми волосами. Ей было шестьдесят семь, ему – сорок семь, и он тоже уже изрядно поседел в висках. Они не виделись тридцать четыре дня, но мать совершенно спокойно приняла его появление; она привыкла к разлукам.

– Очень хорошо, что ты пришел, – сказала она. – Опять пасьянс доводит меня до инфаркта! Я не могу оторваться, а собака мучается…

Собака – чистых кровей бульдог, привезенный Басаргиным из Англии, по кличке Катаклизм, подошел и стал позади Басаргина, дожидаясь, когда тот обратит на него внимание.

– Вывести пса? – спросил Басаргин.

– Сделай одолжение!

– Мамуля, я вернулся из рейса, и ты должна как-то прореагировать на этот факт, – сказал Басаргин. – Като, тащи намордник, сукино ты отродье!

Катаклизм заторопился в переднюю.

– Ты вернулся – и я рада, – сказала мать, подняв глаза от карт. У нее были ясные, острые, молодые глаза. И она была одета в парадный костюм. И возле нее на столике стояли две белые розы. И нигде не было пыли, хотя комнатка была заполнена вещами до отказа – как отсек подводной лодки заполнен приборами. И по этим вещам можно было проследить историю семьи. Вещи медленно собирались в одну маленькую комнатку из многих комнат когда-то обширной квартиры. Самые ценные продавались в тяжелые годы, деревянные сжигались в блокадные годы. Оставались самые любимые и нелепые. За каждой картиной, статуэткой, подставкой уходила в глубины прошлого века история семьи.

В простенке между окон висели портреты отца и брата Басаргина. Отец умер в сорок пятом, дождавшись победы. Брат пропал без вести, не дождавшись ее. Выше висели акварельные портреты деда и бабки по материнской линии. Дед был убит шальной пулей в Кровавое воскресенье. Бабка умерла через год от горя и тоски по нему. Прадед по отцовской линии – корнет Басаргин, какой-то родственник декабристов, – был представлен масляным поясным портретом в золотой, темной от времени раме. Между предками густо висели пейзажи, натюрморты и батальные сцены старой живописи, подписанные неразборчиво, коммерческой ценности не имеющие, а потому и миновавшие прилавок комиссионного магазина. Две большие, в натуральную величину, мраморные головки – кудрявая девочка и кудрявый мальчик – стояли на мраморных подставках в углах. Их сохранила тяжесть. И очень много настольных, настенных и висячих ламп с различными абажурами, – мать любила свет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации