Текст книги "Жернова. 1918-1953. Книга восьмая. Вторжение"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 5
В подъезде знакомого дома после яркого дневного света непривычно темно. И на лестничной площадке тоже. Дневной свет едва пробивается сквозь маленькие окошки с запыленными и засиженными мухами стеклами, сквозь неряшливую паутину, и потому кажется, что на дворе либо вечер, либо вот-вот пойдет дождь. Алексей Петрович впервые приходит сюда днем. И впервые же летом. Как все-таки необычна жизнь! Какие спуски и подъемы, повороты и тупики она нам готовит!
Спрашивается, зачем он стоит возле этой обшарпанной щелястой двери с дребезжащими почтовыми ящиками на ней? Чего он ищет за нею? Ведь у него всего два свободных дня, а он тратит их бог знает на кого и на что, в то время как Маша и дети…
На ощупь найдя кнопку звонка, Алексей Петрович нажал три раза. Подождал, прислушиваясь, не зазвучат ли знакомые, чуть шаркающие шаги, и вновь трижды ткнул пальцем в выступающую из круглой черной пластмассовой коробочки черную кнопку.
И шаги действительно зашаркали. Но это были чужие шаги – не Татьяны Валентиновны. Уйти? Нет уж, дорогой товарищ: коли пришел, так стой и жди, чем все это кончится. Да и по-человечески будет необъяснимо и подло, если, уходя на фронт, ты не зайдешь проститься с той, кто отогревал тебя своим теплом, кто ничего не просил взамен и покорно сносил месяцы разлуки, ожидая тебя в пустой квартире. Не исключено, что она лежит больная и не может встать и встретить тебя как обычно. А может быть и так, что устала ждать, нашла другого, с более определенными планами, в которых и ей отведено не последнее место. Все может быть.
Клацнул замок, дверь чуть приоткрылась, и Алексей Петрович разглядел старуху-еврейку, ее крючковатый нос и черные усы под ним, с нескрываемой подозрительностью разглядывающую его одним глазом.
– Ви уже кого желаете ви-иде-еть? – спросила старуха с некоторой ноткой дружелюбия и даже подобострастия.
– Татьяну Валентиновну.
– Нэма еи, – голос уже был совсем другим, сварливым и раздраженным. – Жмать надо уже два раза, а ви жмали три.
И дверь закрылась.
«Разве?» – удивился Алексей Петрович своей забывчивости и нажал на кнопку два раза. И еще раз, и еще. Безрезультатно. Повернулся и неуверенно спустился на две ступеньки, затем оглянулся, обшарил глазами почтовые ящики, достал из кармана блокнот и «вечное перо», подумал-подумал – убрал назад, решив, что напишет с фронта. Так даже будет лучше. Потому что…
Ну, о чем бы они стали сейчас говорить? Ну, едет и едет. Кто сейчас не едет на фронт! Каждый второй едет, если не трое из четверых. А ложиться в постель после ничего не значащих слов… когда на дворе такая солнечная погода, когда еще столько надо сделать, сказать, увидеть… Ведь это же, может быть, в последний раз.
И Алексей Петрович стал спускаться вниз, чувствуя даже некоторое облегчение, что так вышло. Хоть здесь судьба ему благоволит, не принуждая к насилию над самим собой и над женщиной, которая… для которой… Ему всякий раз приходится как бы заново привыкать к ней и налаживать отношения. Не мудрено: свидания их редки и непостоянны.
Солнечный свет после темного подъезда ослепил и заставил зажмуриться. Неистово чирикали воробьи и летали стайками, гоняясь друг за другом. Ну да, у них ведь воробьята встали на крыло. Вон сколько желторотиков. И все хотят есть, всем дай. Смешно, ей-богу. И как человек, в кичливости своей мнящий себя царем природы, похож на этих маленьких птах. Всё рождается, чтобы умереть, рождается и умирает…
– Алексей Петрович?
Задонов вздрогнул от неожиданности, медленно повернул голову и увидел Татьяну Валентиновну в трех шагах от себя. Вернее, не ее всю, а ее глаза: широко распахнутые, удивленные, обрадованные.
– Да, вот… как видите… зашел, – отчего-то смутился он, отводя свой взгляд в сторону. И выпалил, защищаясь обстоятельствами: – Дело в том, что я через два дня уезжаю на фронт, вот я и решил узнать, как вы тут…
– Вы? На фронт?
Теперь в глазах ее появилось изумление и страх.
– Я. А почему вас это удивляет?
– Но вы же писатель…
– Именно как писателя меня туда и посылают: чтобы писал, чтобы люди знали, что там делается. На финскую посылали, почему же не послать и на германскую…
– Господи! Я даже не поздоровалась с вами!
Татьяна Валентиновна шагнула к нему, протягивая узкую ладошку с вытянутыми тонкими пальцами, и Алексей Петрович в какой уж раз подумал, что она могла бы стать скрипачкой или пианисткой, потому что и слух у нее отличный, и музыку чувствует очень тонко, и училась же. Но нет, пошла в учителя, потому что… А кто знает, почему? Никто. А наши объяснения чаще всего лишь попытка оправдать нашу же неспособность на настоящий поступок, пойти против течения. Обычное русское следование неким общественным потребностям и привычка приносить себя в жертву. И тут же другое: но поэтому и стоит Россия, что одни ее раскачивают и топят, а основная масса жертвует собой и спасает.
Алексей Петрович взял руку Татьяны Валентиновны, поднес к губам, поцеловал синие жилки с той искренней благодарностью к этой женщине, которая была следствием раскаяния перед нею, охватившего его при виде ее изумленных и испуганных глаз, при звуках ее взволнованного голоса. Признался, не отпуская руки:
– Я думал, что уже больше вас не увижу. Никогда.
– Мы уже на вы? – дрогнул ее голос и вспыхнули глаза отраженным солнечным светом.
– Нет, что ты! Это я так – даже не знаю почему. – И, чтобы как-то скрыть свое смущение, заторопился: – Я только что с кладбища: заходил проститься с родителями…
– Почему – проститься?
И опять в ее голосе он услыхал страх за него.
– Почему проститься? Не знаю… Что-то я сегодня все делаю и говорю невпопад, – улыбнулся Алексей Петрович обезоруживающей улыбкой. – И вести с фронта плохие, и кладбищенская тишина – все это настроило меня, судя по всему, на соответствующий лад…
– Да, я знаю: это и со мной случается, – пришла ему на помощь Татьяна Валентиновна и тихонько вынула руку из его рук. И тут же спохватилась: – Что же мы стоим здесь? – Пойдемте ко мне! – снова схватила его за руку и потащила за собой с неожиданной решительностью и силой.
Он не сопротивлялся.
И опять, как и прежде, Алексей Петрович уходил от Татьяны Валентиновны с чувством облегчения, будто все печали его уже миновали, и война – не война, и Катерина, и Маша, и дети, и всё-все-вся – сами по себе, а он – сам по себе; он только смотрит и запоминает, и лишь какие-то звуки и запахи долетают до него, чтобы объяснить то, что он видит и опишет потом в своих повестях и романах. И недописанный роман уже не казался ему таким уж бессмысленным и бесхребетным.
Удивительная, однако, женщина – эта Татьяна Валентиновна. Такое ощущение, что сама для себя она и не существует. Это, наверное, тот тип русской учительницы, который один только и поднял русский народ из отсталости и невежества. А другие бы не смогли, другие бы воротили носы и подергивали плечиком. Он и таких видывал. Но такие-то – редкость. И существуют, чтобы подчеркнуть типичное в русском учительстве: самоотрешенность и самопожертвование. И как хорошо, что он будет возвращаться в Москву, и всякий раз она будет его встречать своими испуганными и изумленными глазами…
Да, что-то она говорила о каких-то курсах, на которые ходит в последнее время. Какие такие курсы? Впрочем, неважно. Курсы так курсы. Мало ли какие. Повышения квалификации, например. Все учителя периодически учатся на таких курсах. А он будет писать ей коротенькие письма. Что-то вроде рассказов эпистолярного жанра. Как когда-то писали путешественники: увидал, услыхал, записал, отослал, поехал дальше. Война – это ведь тоже жизнь, хотя и в особых условиях и при особых обстоятельствах. Путешествие в войну…
Что ж, коли надо. И все-таки хорошо, черт возьми, жить! Хотя сама жизнь хороша далеко не всегда. Но – даже удивительно как хорошо.
Алексей Петрович шел домой и улыбался. Теперь-то уж точно он рассчитался со всем, что должно остаться в прошлой, то есть в довоенной жизни, теперь он начнет жить по-новому. Ну, не то чтобы совсем по-новому, а как бы в новом измерении. Иногда даже полезны вот такие встряски и резкие переходы из одного состояния человеческого существования в другое. Чтобы не закоснеть, не опуститься, не деградировать. Жизнь всегда постарается вправить мозги и направить частицу свою на путь истинный. Даже если частица эта есть homo sapiens, потому что мыслит она далеко не всегда правильно. Потому что это выше желания или нежелания индивида. Это даже выше инстинкта масс. Тут действуют свои законы, которые направляют, связывают или, наоборот, стравливают друг с другом целые народы и государства. Но все люди, кого История вовлекает в свой водоворот, считают себя правыми, считают, что бог, как высшее существо, на их стороне. Однако это разные боги – у каждого народа свой. Даже если у них одно и то же имя. Дело, в конце концов, не в имени, а в том смысле, который в это имя вкладывается. Потому что у каждого народа и государства своя судьба, свой путь, свое высшее право идти по этому пути.
Вот и он, Алексей Задонов, русский писатель, втягивается в этот водоворот и уже не принадлежит себе. А принадлежит тому, чему суждено ему стать свидетелем и участником. Так он и раньше не принадлежал себе, а лишь делал вид независимого человека, хотя его несло и вертело помимо его воли и желания. И всех прочих – то же самое. Просто из одного водоворота всякий раз затягивает в другой, более могучий и страшный.
– И пусть хранит вас бог, – прошептала Татьяна Валентиновна, целуя его в последний раз. – Я буду молиться за вас.
Как странно: тремя часами ранее другая женщина желала ему совершенно другого. И того же самого бога обещала молить совсем о другом…
Чья-то молитва перетянет, чей-то бог окажется сильнее…
Глава 6
Дома ждали. И не только жена и свои дети, но и дети брата: двадцатишестилетний красавец Андрей, такой же цыгановатый, как и его мать, и двадцатитрехлетняя Марина, как две капли воды похожая на Алексея Петровича. И это все видели, даже говорили об этом сходстве, но относили его на счет бабушки, Клавдии Сергеевны, матери Алексея Петровича, на которую он был похож. Оба в бабушку.
Марина в прошлом году закончила медицинский институт и теперь работала терапевтом в местной поликлинике, Андрей – начальником цеха на заводе имени Орджоникидзе. Марина этой осенью собиралась замуж, Андрей успел еще в институте жениться и развестись и теперь холостяковал, подолгу пропадая невесть где. Короче говоря, весь в мать: такой же порывистый, горячий и нетерпеливый – в отличие от своей сестры, мягкой и с постоянно распахнутыми изумленными глазами, точно она только что явилась на свет, и все ей в диковинку.
– Ну вот, – бодро произнес Алексей Петрович, входя в столовую. – Со всеми, с кем мог, рассчитался, никому не должен, свободен, аки птица, и целых два дня из дома ни ногой.
Он тиснул руку Андрея, спросил, что говорят на заводе о войне и мобилизации, не дослушал, поцеловал в щеку Марину, заметил, как вспыхнула она всем своим мягким лицом и как потемнели ее изумленные глаза цвета гречишного меда, подумал: «Неужели знает?», но не задержался возле нее и даже не спросил, как обстоят дела в поликлинике, потому что виделся с нею ежедневно и ежедневно замечал на себе чего-то ожидающий взгляд, но такой взгляд у нее с детства, а в то время даже он сам не знал, что она его дочь.
И весь вечер был возбужден, не столько от выпитой водки, сколько от удивительно несхожих впечатлений, которые оставили в нем за день самые разные люди и самые разные новости, но более всего – от своего нового положения, от тех возможностей для него, которые это положение открывает.
Дети, особенно Ляля, студентка второго курса медицинского же института, который закончила Марина, жались к нему, заглядывали в глаза. Правда, Иван в свои четырнадцать пытался выглядеть солидным и беспрерывно задавал вопросы о войне, о том, когда побьют немцев, чьи танки и самолеты лучше – наши или немецкие, и будет ли папа ходить в атаку и стрелять из своего пистолета? – но и он, забываясь и чувствуя своею детской душой, что нынешняя война – это нечто другое по сравнению с той же финской, на которой побывал его папа, что она пострашнее, что иначе бы Молотов не говорил такие слова, какие он сказал 22 июня: про смерть и разрушения, которые несут фашисты на их землю, и что весь советский народ, как один человек, должен подняться на защиту своего социалистического отечества… Такого еще не говорили, хотя дрались и с китайцами на КВЖД, и дважды с японцами, и с финнами – все это уже на его, Ивана, памяти. А он сегодня записался в дружину по борьбе с зажигательными бомбами и даже прошел первый инструктаж. Но молчал об этом до поры до времени, боясь напугать маму.
Часам к десяти вечера все потихоньку разошлись по своим комнатам, и Алексей Петрович остался с Машей. Сегодня он не собирался садиться за свой роман – и потому что был немного пьян, и потому что бессмысленно, и, как говорится, перед смертью не надышишься. Пусть лежит и ждет своего часа. Алексей Петрович только что принял душ, сидел в пижаме на постели, бегло просматривал сегодняшние газеты и временами косился на жену, которая возле туалетного столика приводила себя в порядок.
– Не смотри ты на меня так, – тихо говорила Маша, поймав его любопытствующий взгляд в своем зеркале. – Я стесняюсь.
– Ангел мой, мы столько лет вместе, – привычно удивлялся Алексей Петрович.
– Ну и что, что вместе? Я же не виновата, что ты выбрал меня…
– А кто виноват?
– Не знаю, Алеша, но я очень боюсь.
– Чего? – прошуршал он газетой, вчитываясь в строчки репортажа с линии фронта. – Бояться нечего.
– Тебе легко говорить…
Разговор этот в той или иной форме повторялся всякий раз, как только он собирался в очередную командировку, и ему казалось теперь, что это у них с Машей игра такая: она пугает его всякими ужасами, а он ее успокаивает. Но в голосе ее на этот раз он различал новые нотки, очень похожие на нотки отчаяния, – и это его пугало. Потому что очень не хотелось, чтобы дома установилась предтраурная атмосфера. И поэтому старался изо всех сил показать, что и на этот раз его командировка вполне заурядна и бояться нечего. Потому что и в мирное время гибнут люди, и никто не застрахован от несчастного случая. Просто война – это более широкий и, можно сказать, всеобъемлющий несчастный случай, но это не значит, что на ней погибают все и сразу. Уж кому-кому, а ему это грозит в самую последнюю очередь. Хотя бы потому, что кто-то должен этот несчастный случай описать и передать потомкам свидетельство ее участника.
Когда потушили свет, Маша прижалась к нему всем своим мягким телом, а потом, точно спохватившись, стала целовать его, сползая все ниже и ниже лицом по его телу, чего не делала до этого никогда, и лишь по одному по этому Алексей Петрович догадался, как боится она его потерять и что именно таким странным для себя образом старается отгородить его от чего-то страшного и неизвестного. В нем вспыхнула жалость и к себе, и к Маше, и к детям своим, и эта жалость вызвала в нем ответное желание – желание дать Маше в эту ночь все, на что он способен, что так ценили в нем другие женщины и что так пугало Машу прежде.
Глава 7
Машина остановилась, съехав на обочину. Мимо в полной темноте навстречу двигались люди. Сплошной, непробиваемой массой. Застряв в этой массе, лениво тарахтели телеги и фуры, фыркали лошади, ворчали грузовые и легковые автомобили. Слышался шорох тысяч и тысяч подошв, цокот подков, понукания, иногда – плач ребенка, чаще – озлобленная ругань. Мелькали огоньки папирос.
Издалека, где-то на северо-западе, погромыхивало. То ли гроза, то ли бомбежка. Однако люди шли, не оглядываясь, и Алексею Петровичу казалось, что это не люди движутся, а какая-то гигантская многоножка ползет в ту сторону, где чувствует пищу и покой.
– Не проедем, – произнес Василий Митрофанович Кочевников, шофер Алексея Петровича Задонова, человек лет тридцати пяти, степенный, как большинство шоферов, снисходительно относящийся к начальству, которого им приходится возить. На Василии Митрофановиче солдатская гимнастерка, в черных петлицах четыре треугольничка – старшина. К дверце на ременных застежках прикреплен кавалерийский карабин, брезентовый подсумок с патронами – и даже с гранатами – и противогаз. На заднем сидении какие-то мешки и ящики, накрытые брезентом. Когда Алексей Петрович спросил у Кочевникова, что там такое, тот спокойно ответил:
– НЗ, товарищ майор. – И пояснил: – Дорога дальняя, мало ли что может случиться.
Стояли долго. Тронулись, когда поток несколько поредел, но через час опять попали в затор. На этот раз на подъезде к мосту через какую-то речушку с болотистыми берегами.
Светало.
– Может, товарищ майор, свернем в лес? – спросил Кочевников, барабаня пальцами по рулю и поглядывая на небо. – Не ровен час, налетит немец, тут тогда такое начнется… Да и отдохнуть надо: скоро сутки, как из Москвы, боюсь уснуть за рулем.
– Хорошо, давайте свернем, – согласился Алексей Петрович, понимая, что до Могилева, где будто бы находится штаб Западного фронта, им посветлу да при таком встречном движении не добраться.
Они еще не попадали под бомбежку, но в нескольких километрах отсюда, на КПП, расположенном западнее Смоленска, через который они проезжали, их предупредили, что Оршу уже бомбят, не исключено, что и Могилев тоже, так что лучше к городу приближаться ночью. «Ну, до Орши еще далеко, – подумал тогда Алексей Петрович, – а до Могилева еще дальше. Бог даст, проскочим».
Алексею Петровичу рисковать не хотелось. Но, с другой стороны, не хотелось и показаться трусом перед своим шофером. Да и перед самим собой – тоже. Хотя Алексей Петрович под бомбежками никогда не бывал, зато видел, как бомбят финские позиции, и мог себе представить, каково людям под бомбами. Даже в железобетонных дотах и дзотах. А у них с Кочевниковым ничего, кроме крыши и стенок их машины, за которыми даже от хорошего булыжника не уберечься.
Кочевников дал задний ход, съехал в канаву, выбрался из нее, развернулся и покатил к недалекому сосновому лесочку. Там он задом же втиснулся в узенькую щель между деревьями и заглушил мотор. Затем достал из-под сидения топор, выбрался из машины и скрылся в зыбких предутренних сумерках. Вскоре послышались удары топора по дереву, потом шорох веток по крыше машины, потом снова удары…
Дальше Алексей Петрович ничего не помнит: уснул, откинувшись на спинку сидения и уткнувшись головой в дверцу.
Сутки он не спал, наблюдая разворачивающиеся перед ним картины, свидетельствующие о надвигающемся народном бедствии. Картины сменяли одна другую на всем пути от Москвы, но все они были похожи одна на другую: везде, с небольшими интервалами, рыли окопы, противотанковые рвы, устанавливали деревянные и бетонные надолбы, тянули колючую проволоку. Однако именно в этой похожести и заключался смысл страшной напасти, неумолимо ползущей с запада. А еще в том, что почти нигде не было видно ни одного военного, – одни женщины, старики да подростки.
«Господи, а где же армия? – с возрастающей тревогой оглядывался по сторонам Алексей Петрович, не решаясь почему-то задать этот вопрос вслух ни своему бывалому шоферу, ни милиционерам на контрольно-пропускных пунктах. – Наверное, воюет, – утешал он себя. Да и где же ей быть иначе и что делать, коли война».
А еще во всю длину Минского шоссе беженцы, беженцы, беженцы. Как потянули сразу же за Вязьмой сперва слабеньким ручейком, а за Смоленском сплошным потоком, так с тех пор не видно этому потоку ни конца ни краю. Усталые, с воспаленными с недосыпу и от пыли глазами, серыми лицами и в серой же одежде. Кто с котомкой, кто с чемоданчиком, кто с детской коляской, кто с тачкой, кто на подводе. Иногда проплывет мимо сбившийся в плотную массу непривычно молчаливый цыганский табор, или потянутся длинные черно-серые еврейские процессии, словно шествующие за невидимым катафалком. Но все больше родные славянские лица, скорбные глаза женщин из-под косынок и стариков из-под картузов, испуганные глазенки детей. Новое переселение народов – да и только. Мимо таких же женщин, роющих окопы, мимо таких же стариков, забивающих в землю сваи противотанковых надолб. Жуткие и завораживающие картины народного бедствия.
И в этой серой массе было как-то странно видеть военных, рядовых красноармейцев и командиров, то бредущих в толпе беженцев, иногда и с оружием, то едущих в машинах, до верху набитых мебелью, мешками, ящиками, с сидящими наверху женщинами и детьми.
Проснулся Алексей Петрович от грохота. Вздрогнул, протер глаза. Сквозь наваленные на капот и крышу машины березовые ветки увидел дорогу с замершими на ней автомобилями, тачками, детскими колясками, подводами, рвущимися из постромков лошадьми, с неподвижными фигурками людей, приникших на откосах дороги так плотно друг к другу, словно в этом заключалось их спасение, и со множеством фигурок, бегущих прочь от дороги.
А над всем этим стремительными тенями проносились немецкие самолеты, посыпая все, что лежало, стояло и двигалось мелкими бомбами, расстреливая из пулеметов и пушек. Самолеты проносились один за другим с небольшими интервалами, под вой серебряных дисков вращающихся винтов, под грохот разрывов и треск пулеметов. Они пролетали так близко, оставляя за собой дымные следы выхлопных газов работающих моторов и стреляющих пулеметов и пушек, что за стеклами кабин хорошо различались силуэты летчиков – вполне человеческие силуэты. И не верилось, чтобы люди были способны на такое.
– Вот сволочи! – ругался рядом Кочевников. – Ведь видят же, что беженцы, а все равно бомбят. Одно слово – фашисты! А главное – ничем нельзя помочь. Ну, ничем! – убивался старшина, стуча жилистым кулаком по черному рулю, и не замечая этого.
Действительно, помочь было нечем. Ни пистолет Задонова, ни карабин Кочевникова не годились для того, чтобы остановить это хладнокровное и безнаказанное убийство. Только у самого моста на этой стороне окруженная мешками с песком стреляла зенитная пушчонка, задрав вверх тонкий дергающийся ствол, и такой жалкой казалась она в сравнении с самолетами, такими беззащитными виделись три фигурки, копошащиеся возле этой пушчонки, что удивительным казалось не то, что самолеты продолжали лететь, не замечая этой пушчонки, а то, что пушчонка все еще стреляет.
Но вот там, на краю моста, взметнулось пламя, пушчонку на несколько секунд заволокло дымом, а когда дым рассеялся, на месте пушчонки не было ничего: ни ее самой, ни человеческих фигурок, ни даже мешков. И неизвестно, куда все это подевалось.
Вдруг один из самолетов, приближающийся к металлическим фермам моста, окутался белым дымом, из этого дыма во все стороны полетели обломки, затем полыхнуло – и вся эта клубящаяся масса, бывшая секунду назад самолетом и человеком в ней, зацепилась за фермы моста и огненным смерчем пронеслась сквозь него, истребляя на мосту все, что там было.
И долго еще что-то сыпалось в воду тихой речушки. Алексей Петрович остановившимися глазами взирал на эту картину мгновенной смерти, впервые увиденную им так близко от себя. А еще ему казалось, что в воду сыплется что-то, проходя сквозь невидимое сито, а то, что не прошло, вот-вот должно упасть более крупными частями, но оно все не падало и не падало, и завороженные этим ожиданием глаза Алексея Петровича никак не могли оторваться от воды, принявшей в себя обломки и успокоившейся.
Странно выглядело это успокоение воды, странными казались фигурки людей, начавшие шевелиться вдоль дороги, странным казалось даже то, что после взрыва самолета других не появилось. А солнце светит, и белесые пряди тумана, зацепившиеся за кусты тальника, за непроницаемые шатры ив, так мирно и так беспечно тянутся к солнцу, чтобы растаять в его лучах. И над всем этим летают стрижи, где-то близко кукует, как ни в чем ни бывало, кукушка, редкие облачка равнодушно взирают вниз из прозрачной голубизны неба – и это после всего жуткого, что только что произошло на дороге, на виду у солнца и реки, облаков и стрижей, кустов и деревьев.
Алексей Петрович прикрыл глаза, суеверно надеясь, что когда он их откроет, не будет ни дороги, ни дыма от горящих машин, ни убитых лошадей, ни неподвижных фигурок людей, над одними из которых убивались оставшиеся в живых, а над другими лишь походя склонялись и шли дальше.
Постепенно жизнь на дороге возобладала, и черно-серый поток людей, потек дальше на восток, в ушах опять зазвучало знакомое шарканье ног, но тарахтенье подвод стало жиже, машин вообще не слышно – они дымили на обочине, сброшенные туда людским напором, зато вой и причитания по погибшим ввинчивались в небо, заглушая все остальные звуки.
Через час дорога почти очистилась от беженцев.
– Может, поедем? – спросил неуверенно Алексей Петрович у Кочевникова. И добавил с нервным смешком: – Черт не выдаст, свинья не съест.
– Может, сперва перекусим? – вопросом на вопрос ответил старшина.
Они еще не притерлись друг к другу, они только приглядывались, прислушивались к интонациям голоса, и если Кочевников делал свое дело, то Алексей Петрович, не имевший никогда подчиненных ему по службе людей, которыми надо командовать, чувствовал себя неловко и даже зависимо от своего шофера, его НЗ, умения и даже желания везти куда-то Задонова, исполнять его прихоти. Он всегда соглашался с предложениями старшины Кочевникова, полагаясь на его опытность, но предложение шофера перекусить на виду убитых и раненых, на виду погрома, устроенного на дороге немецкими самолетами, показалось кощунственным.
– Нет-нет! – испугался Алексей Петрович. – Только не здесь! Только не здесь!
Они переехали по мосту на другую сторону речки, мимо погибшей зенитки и ее расчета, развороченных мешков с песком, мимо каких-то обломков и даже остатков людей, которые не посчитали нужным убрать откуда-то появившиеся военные, мимо еще целой зенитки на той стороне и устало куривших зенитчиков, проехали еще несколько километров, но везде было одно и то же: разбитые повозки и машины, трупы людей и лошадей, которые никто не убирал. Наконец открылось свободное пространство, странным образом свободное и от людей, и от всего живого, точно оставшийся позади ужас каким-то необъяснимым образом миновал его, не оставив на нем своего следа.
Кочевников свернул на проселок и остановил машину в густом лесу возле ручья.
Завтракали крутыми яйцами, салом, луком, редиской и огурцами, купленными еще в Смоленске. Ели молча. Да и о чем говорить? Не о чем. Удивительно, что все это лезло в рот, не отвергалось желудком после всего увиденного. Впрочем, думать ни о чем не хотелось, мозг заволокло тупым равнодушием и усталостью.
После завтрака Кожевников аккуратно завернул в газету объедки и сунул в дупло старого пня. Затем расстелил на траве карту-трехверстку восточной части Белоруссии. Побродив пальцем по карте, предложил в Оршу не заезжать, а свернуть на проселок в Гусино и дальше через города Красный и Горки двигаться на Могилев.
– Во-первых, смотрите, товарищ майор (у Задонова звание интендант третьего ранга, но Кочевников этим званием пренебрегал), этот путь раза в полтора короче, – говорил он снисходительным тоном, уверенный, что штатский майор все равно ничего не поймет, а уж в карте наверняка не разбирается. – Во-вторых, беженцев будет меньше; в-третьих, спокойнее: у немцев на все проселки самолетов не хватит.
– Хорошо, поехали, – согласился Алексей Петрович, но тут же высказал опасение: – А что как в Гусино не окажется моста через Днепр?
– Не будет моста, будет паром или брод. Что-нибудь да будет. Ездят же они как-то на ту сторону. Не могут не ездить.
Моста, действительно, не оказалось, а паром был. И работал. Правда, пришлось ожидать его больше часа: на той стороне на паром загоняли стадо коров, коровы отчаянно мычали, идти не хотели, огромный рыжий бык цеплял рогом мостки, кричали пастухи, щелкали кнуты, лаяли собаки. Наконец быка зацепили за кольцо в ноздрях, затащили на паром, за ним пошло остальное стадо.
– Народ оттедова, а вы, стал быть, туды, – произнес паромщик, коротконогий мужик с толстыми, как березовое полено, ручищами и окладистой бородой, с подозрением поглядывая на военных.
– И что, много здесь проходит беженцев? – полюбопытствовал у паромщика Алексей Петрович, угостив его «Казбеком».
– Сёдни еще никого не бымши, дорогой товарищ, – покивал мужик лохматой головой в знак благодарности. – Сказывамши, быдто наши турнумши германца по-за Днепром-то, вот народ и призадумавшись: тикать или не тикать? На чужой-то стороне не маслом, чай, мазано, а на своей даже мышь – и та родня. – Затянулся несколько раз, критически оглядел черную машину, посоветовал: – Ахтамобиль-то занавесьте ветками: шибко в глаза кидаетси. Сказывамши, быдто немец за такими ахтамобилями страсть как охочь гоняться на своих ероплантах. Опять же: пошаливают на дорогах-то.
– Кто пошаливает? – удивился Алексей Петрович.
– А бог его знает, кто. Лихие людишки, звестное дело. Может, диверсанты, может, еще кто. Давеча вот военком Гусинский поехамши на ту сторону-то, а его и подстрелимши. Я его туды живого перевозимши, обратно, стал быть, мертвого.
За Днепром уложили поверх машины елового лапника и осиновых веток, крест-накрест перетянули веревкой, чтоб не сваливались, проверили оружие. Алексей Петрович – по настоянию Кочевникова – трижды стрельнул из своего ТТ в ближайшее дерево и попал… аж два раза. Только после всего этого покатили дальше. Дорога грунтовая, тележная, где суглинистая, где супесная, кое-где разве что присыпана гравием, колдобина на колдобине, но временами очень даже сносная. Во всяком случае, кроме редких подвод в ту и обратную сторону, ничто не мешало Кочевникову крутить свою баранку практически безостановочно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?