Текст книги "Жернова. 1918-1953. Книга восьмая. Вторжение"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Глава 14
Дудник проснулся от тяжелого придавливающего гула. Сел, потер руками виски – гул не исчез, как бывало, когда у него вдруг поднималось кровяное давление. Взяв автомат, вышел из избушки. Над озером, ярко освещенные всходящим солнцем, на высоте примерно в три тысячи метров, летели самолеты. Летели на восток. Летели девятками, точно волнами, одна за одной, одна за одной. И это были немецкие самолеты – бомбардировщики Ю-88. Их силуэты не спутаешь ни с какими другими. И звук – подвывающий, прерывистый. Где-то в стороне границы часто и глухо ухало, иногда раскатами, словно в грозу.
– Вот тебе и война, – произнес Дудник вслух. – Вот мы и дождались. Вот вам, Артемий Евлампиевич, и объяснение всех последних загадочных и не слишком событий как на границе, так и по ту сторону от нее… Так что будем делать? – спросил он у себя и с тоской огляделся по сторонам.
Над озером плавал туман. Стая чирков вынырнула из тумана и с характерным свистом коротких крыльев стала описывать круги над озером. Значит, кто-то их спугнул. Не обязательно человек. Мог волк или сохатый, пришедшие на водопой, могла и лиса. А может быть, самолеты? Все может быть. Но лучше все-таки поостеречься.
И Дудник вернулся в избушку. Взялся было за вещмешок, но раздумал и сел на топчан: если придет враг, у него есть чем встретить. Если друг… Впрочем, какое это имеет значение? Никакого. Ему никого не хочется видеть, он никому ничем не обязан. Даже самому себе.
До границы отсюда километров двадцать. До штаба отряда чуть больше. Если это действительно война, то пограничники уже воюют, и подполковник Старостин, на смену которому он должен явиться в штаб отряда в понедельник, сейчас командует этим отрядом…
Булькающий смех вырвался из горла Артемия. Он и сам не знал, чем вызван этот смех, потому что положение его было не столько смешным, сколько глупым. Зря он сжег машину: на ней до границы добрался бы за час-полтора, а теперь топай на своих двоих.
Он представил себе, что из штаба в Каунасе звонят в отряд: «К вам прибыл подполковник Дудник?» – «Никак нет». – «Черти его где-то носят…»
Но, скорее всего, им не до Дудника. Ни им, ни кому-то еще. Даже Цветане.
И Артемий вспомнил жену, их последнюю размолвку.
Цветана сидела на постели в длинной холщовой рубахе, все такая же стройная и красивая, такая же желанная, как и в первую их ночь, но совершенно недоступная для него. Комкая платочек, она говорила громким шепотом, чтобы не разбудить спящую дочь:
– Ты убил во мне веру в людей, Тёма, – говорила она, и в голосе ее слышались горечь и удивление, будто она только сейчас догадалась, почему жизнь ее пошла не так, как ей мечталось. – Ты убил во мне всякие идеалы, уверенность в себе. Я только и делаю, что сомневаюсь, сомневаюсь и сомневаюсь. Раньше я не боялась говорить то, что думаю. Сегодня я не знаю, что мне думать, и я боюсь говорить об этом даже с подругами. Впрочем, и подруг у меня нет. Я стала подозрительной, в каждом человеке мне чудится доносчик. Раньше я не делила людей на евреев, литовцев, немцев и всех остальных, теперь я не могу без брезгливости смотреть на человека, зная, что он еврей, эстонец или немец – неважно кто, – хотя этот человек, может быть, ни в чем не виноват ни передо мною, ни перед остальными людьми… Но ведь так жить нельзя, Тёма! Это ужасно! Я перестала смеяться, – горестно шептала Цветана. – Люди вокруг смеются, они во что-то верят. А я не могу… Что ты со мной сделал, Тёма? Что ты сделал? – воскликнула она, заламывая руки.
Артемий сидел за столом, пил чай с бутербродами. Он механически откусывал от черного хлеба и лежащей на нем дольки ветчины, механически жевал, потом отпивал глоток из стакана. Молча смотрел перед собой, но краем глаза видел Цветану и чувствовал, как в душе его разрастается что-то черное и удушливое.
Зачем он рассказал ей о себе, о своей работе, рассказал со всеми подробностями, ужас которых открывался перед ним в его же рассказе, ужас, который не посещал его в действительности? Он знал, зачем: ему хотелось очиститься, ему хотелось сочувствия и участия. А еще – он не соображал, что делал. Он говорил и говорил, говорил до тех пор, пока его не начал бить припадок.
По-видимому, тогда Цветана ничего не поняла из его рассказа. Может быть, не поверила, не осознала, о чем он ей исповедался. Осознание пришло значительно позже, хотя Артемий больше не повторял своей исповеди, вел себя так, словно ничего ей такого и не говорил. Но сомнения в душу он ей заронил, и оно разрослось чертополохом, заслонив перед нею все остальное, разъедая душу и отравляя сознание. Теперь Артемий жалел, что ничего не сделал, чтобы сгладить первое впечатление от своей исповеди, даже не подумал об этом, хотя подумать было нужно.
«Правда – страшная штука, – думал Артемий, слыша и не слыша жалобы Цветаны, – а люди – ничтожные трусы и эгоисты. Им легче жить, когда они не знают всей правды, они довольны, что кто-то делает необходимое для жизни общества грязное дело, не посвящая их в свою работу. А когда узнают о ней, проклинают таких людей, презирают их и сторонятся. Вот и Цветана – она не выдержала столкновения с действительностью, которая не приоткрылась ей после ареста отца и даже ее самое. Она посчитала это случайностью, недоразумением, и только вдумываясь в открывшуюся ей правду, уяснила себе не только внешние черты этой действительности, но и тщательно от нее скрываемое содержание. И надломилась. А с нею надломилось и ее отношение ко мне» – подвел итог своим рассуждениям Дудник.
Ему пора было на службу, а он думал о том, как ему переломить настроение Цветаны, чтобы сегодняшнюю ночь не пришлось опять спать на раскладушке. Он любил ее, любил до спазмов в желудке, до удушья. А она уходила, уходила, уходила… И вместе с нею из его жизни уходило что-то важное, что еще держало его на поверхности.
Он давно потерял всякие ориентиры. Жил по инерции. Не верил ни в бога, ни в черта, ни в Ленина, ни в Сталина. Когда Артемий обнаружил в себе это неверие, он тоже испугался, но испуг прошел довольно быстро, зато в душе не осталось ничего: ни страха, ни надежд. Одна только безумная любовь к этой женщине, красивой и даже весьма неглупой, но тоже с каким-то изъяном, или, лучше сказать, с чисто женским восприятием мира. Даже рождение дочери ничего не изменило в их отношениях. Наоборот, Цветана уходила не просто от него, она уходила к дочери, загораживаясь ею и, по-видимому, оправдываясь. Иначе откуда бы в ней такое упорство и такая непонятная целеустремленность, точно где-то вдали, где не было Дудника, ее ждали одни только радости?
Дудник вздохнул и лег на спину, подложив руки под голову. Пахло старым сеном, мышами, плесенью. В углу, за каменкой, турлыкал сверчок. Низко, над самой избушкой, прошли самолеты, от их рева с потолка посыпалась какая-то труха.
Дудник вспомнил, что давно ничего не ел, и удивился, что не чувствует голода. Да и лень было вставать и возиться с едой. Что-то недодуманное, недочувствованное бродило в нем, пытаясь облечься в словесную форму. Думать мешал гул самолетов, а еще это странное ощущение, что он, подполковник Дудник, никому ничего не должен, никому ничем не обязан. Тем более что свою войну он уже выиграл: четверых уложил, одного потерял – весьма неплохое соотношение. Если бы и все так, война закончилась бы через пару месяцев. Но так, увы, не бывает. А если судить по непрекращающемуся гулу самолетов, все как раз наоборот.
Вспомнилось, как встречался с немцами на границе всего лишь год назад. Ничего, люди как люди. Несколько высокомерны и чопорны, а в остальном вполне нормальны. Хотя, конечно, фашисты. Но что такое фашизм? Идеология или человеческая сущность? Или в той или иной идеологии выражаются те или иные национальные особенности? Как, например, в еврейском сионизме. И не потому ли евреи так тщательно оберегают свою идеологию от постороннего глаза, наряжая ее в цветные лоскутки и обволакивая цветистыми речениями? Не оберегали бы, давно растворились бы среди других народов, ан нет – стоят наособицу и при каждом удобном случае показывают свои сионистские зубы.
А впрочем, черт с ними со всеми! Ему-то, бывшему подпаску, что до них! Вот если бы всей этой сволочи еще и до него, Дудника, не было никакого дела, тогда бы в мире наступил мир и согласие. А то ведь приходится драться, часто не видя, с кем именно. Цветана этого не понимает. А он, хотя и понимает, но тоже не железный. Все изнашивается, всему приходит конец.
А может, эта война не против него, Дудника, а против тех сил, которые вызрели на его земле, с которыми он не мог справиться сам, потому что его заставляли справляться не с теми, с кем надо было? Кому он служил? Народу? Родине? Начальству? Себе? Кому, кому, кому? А может быть, Левке Пакусу с его еврейской нетерпимостью и еврейским фанатизмом? Или грузину Сталину? Но какие тут связи и существуют ли они на самом деле? Огромная страна, безбрежные пространства. Раньше, в стародавние времена, о которых он знает только из книг, если человеку становилось невмоготу от притеснения властей, он уходил в тайгу, в степи, в тундру, иные шли искать новых земель. За морем, за океаном. Оставались на месте лишь самые терпеливые, покладистые. Непокорные уходили, неравнодушные. А нынче никуда не уйдешь. Все описано и занесено в амбарные книги. Каждая речка и каждый горный распадок. Непокорных загнали за Можай, покорные верны своей покорности. А дальше что?
А как хорошо пахнет по утрам деревня парным молоком и печеным хлебом! Коровы пылят по улице, хрипло ревет общинный бугай с кольцом в розовых ноздрях. Туман стелется над лугом, ласточки носятся в солнечном свете, а само солнце величаво выплывает из-за зубчатой стены угрюмого леса, и приглушенный расстоянием колокольный звон скользит по его лучам…
Никогда этого уже не будет. Ни-ко-гда.
По шоссе в сторону Вильнюса нескончаемой чередой грохочут танки с белыми крестами на пятнистой броне, гудят машины с пехотой, трещат мотоциклы. Слышится губная гармошка, веселый, беспечный смех здоровых солдатских глоток.
А по обочине, навстречу танкам и машинам, в пыли и бензиновой гари, ползет серая лента пленных красноармейцев. Рев и гул моторов слились с монотонным шарканьем множества пар ног, точно это старики, а не молодые и здоровые люди, еще вчера бойко маршировавшие по улицам и площадям городов, по плацам военных лагерей. У большинства в глазах смертная тоска. Здоровые поддерживают раненых, многие босиком.
Но есть среди пленных и такие, которые весело оглядывают немецкие танки, подмигивают сидящим в кузовах солдатам. И шагают они бодро, и шинели при них, и сидоры горбом топорщатся за спиной. Так и кажется, что эти красноармейцы то ли не понимают, кто они теперь такие и куда их ведут, то ли такой исход для них не явился неожиданным. Остальные посматривают на них неодобрительно, но молчат, растерянные и подавленные случившимся.
Немцев-конвоиров не так уж и много, они разомлели от жары, рукава засучены, воротники расстегнуты, каски болтаются на поясном ремне, но винтовки и автоматы на взводе и пальцы на спусковых крючках.
Вечереет. С запада наползает лиловая туча, верхушка ее переливается золотом, низ черен и время от времени мерцает сполохами молний.
Артемий Дудник затаился в густой тени молодых елок. На нем кирзовые сапоги, солдатская форма, через плечо шинельная скатка, за спиной тощий сидор, в опущенной руке немецкий автомат, за поясом немецкие гранаты с длинными деревянными ручками. Лес, набухающий душными сумерками, молча взирает на ползущую по дороге, ревущую моторами и лязгающую железными траками бесконечную колонну какой-то механизированной немецкой части, на пленных, бредущих в обратную сторону. Туча все ближе, она растет, покрывая голубое небо, наползая на солнце.
Чуть качнулась еловая ветка – и лес поглотил Дудника, растворил среди сосен и елей, берез и осин.
Глава 15
20 июня у командира отряда малых сторожевых кораблей капитана второго ранга Ерофея Тихоновича Пивоварова выдался свободный от службы вечер. Он пришел домой, переоделся, умылся и сидел теперь за столом в ожидании ужина. Две дочери Пивоварова, пяти и шести лет, щебетали, устроившись у него на коленях. Жена смотрела на эту сцену и счастливо улыбалась, раскладывая по тарелкам жареную картошку и котлеты. И Пивоваров поглядывал на жену с улыбкой и думал, что ему повезло с женитьбой, что у них впереди целая ночь и целая жизнь.
Они услыхали знакомый треск мотоцикла одновременно, и девочки тоже, и посмотрели друг на друга: Пивоваров с нескрываемой досадой, жена с тревогой, а дочери чуть ли ни со слезами. Все знали, что означает этот треск, и хотя прошел уже год с тех пор, как они обосновались в Лиепае на берегу Балтийского моря, но привыкнуть к этому вестнику разлуки так и не смогли. Особенно девочки.
Пивоваров ссадил дочерей с колен, пошел одеваться.
– Может, не к тебе? – робко спросила жена, но он в ответ лишь улыбнулся ей виноватой улыбкой.
Через несколько секунд посыльный уже стоял перед Пивоваровым. Пивоваров вскрыл конверт и прочитал записку начальника штаба флотилии с просьбой срочно прибыть в штаб. В конце записки стояли три жирных восклицательных знака, означающих, что дело очень серьезное и потребует выхода в море на несколько дней.
Сунув записку в карман, Пивоваров попросил жену:
– Приготовь мне, пожалуйста, чемоданчик.
– Надолго?
– Думаю, на пару дней, не больше.
– Ты бы хоть поел…
– На корабле поем, – сказал Пивоваров, всеми мыслями своими удаляясь и от нее, и от детей.
Затем торопливые поцелуи, напутствия, дверь за ним закрылась, щелкнул английский замок, Пивоваров сбежал по ступенькам и уселся на заднее сиденье мотоцикла. Еще через пять минут он был в штабе, через десять – на сторожевике, через пять минут сторожевик вышел в открытое море и взял курс на юг, в сторону Куршской косы, а точнее – в сторону советско-германской границы, чтобы проверить боеготовность кораблей своего отряда, разбросанных вдоль побережья и несущих боевое дежурство.
В штабе флотилии, предупрежденные штабом Балтфлота, ожидали если не начала войны со дня на день, то крупной провокации со стороны немцев или какого-то конфликта с далеко идущими целями. В задачу Пивоварова входило подготовить экипажи ко всяким неожиданностям, то есть объявить на них готовность номер один. Можно было бы, конечно, то же самое сделать по радио шифровкой, но боялись, что немцы радио перехватят, радиограмму расшифруют, а это лишь усугубит положение.
С некоторых пор, как заметил Пивоваров, в штабе боялись не столько провокации, как самим оказаться причиной этой провокации со всеми вытекающими последствиями. Это настроение командования передалось и ему, и многим офицерам флота, кто избежал недавних репрессий. В памяти были слишком свежи гнетущие впечатления от арестов и расправ с командным и политическим составом Балтфлота, от партийных собраний, на которых клеймили предателей и отщепенцев и исключали их из партии. Потом разоблаченные пропадали, за ними исчезали их семьи, оставшиеся поднимались вверх иногда сразу на две-три ступени, но мало кого это радовало.
Вот и сам Пивоваров за три года с небольшим шагнул с должности старшего помощника командира охотника за подводными лодками в командиры отряда малых сторожевых кораблей, прыгая вверх через ступеньку, и от старшего лейтенанта в капитаны второго ранга. За три года он послужил и в штабе флота, и покомандовал эсминцем, пообтесался, привык к высокому темпу жизни и службы, поэтому должность командира отряда уже не казалась ему слишком высокой, и страха перед ней он не испытал. И вот уже четвертый месяц он командует сторожевиками, является членом партбюро отряда, а впереди еще столько всего – до самого горизонта и дальше, дальше…
Шли средним ходом, не упуская из виду береговые ориентиры, сходились со своими кораблями борт о борт, Пивоваров переходил на очередной сторожевик, выслушивал рапорт командира, опытным глазом подмечал всякую мелочь на корабле, затем запирался с командиром корабля в каюте, инструктировал: быть готовыми к любым неожиданностям, ни на какие провокации не поддаваться, однако на огонь отвечать огнем.
Весь день 21 июня и ночь на 22 повторялось одно и то же, так что Пивоваров заметил, что повторяет самого себя слово в слово, почти автоматически и почти не задумываясь, а сама возможность провокации или, тем более, войны отодвигается все дальше и дальше, заменяясь в его сознании будничными делами и заботами, среди которых провокация или война лишь более высокая ступень будничных дел и забот.
На рассвете 22 июня Пивоварова разбудил вахтенный и доложил, что со стороны берега доносятся взрывы и стрельба. Корабль в это время находился на траверсе курортного городка Нида, что на Куршской косе.
Пивоваров вышел на мостик, поднес к глазам бинокль. Но сильная оптика лишь приблизила видные и невооруженным глазом далекие дымы, поднимающиеся к небу где-то на берегу.
Что значил этот пожар, понять отсюда было трудно, как и то, что могли означать глухие взрывы. Не исключался пожар на складе боепитания. Потом он заметил вспыхнувшую в лучах восходящего солнца точку над этими дымами и, отказываясь верить, понял, что это самолет. И, похоже, не один.
Пивоваров приказал сыграть боевую тревогу, увеличить ход и дать шифрованную радиограмму в штаб флота. И вовремя. Не прошло и минуты, как в небе появились два самолета, летящие прямо на корабль со стороны солнца на небольшой высоте.
Молоденький лейтенант, командовавший сторожевиком, в растерянности смотрел на Пивоварова.
– Ну что вы уставились на меня, лейтенант? – усмехнулся Пивоваров, не показывая вида, как он встревожен. – Видите, нас атакуют вражеские самолеты? Командуйте маневр.
Самолеты с крестами пронеслись над самыми мачтами корабля, два белых столба взметнулись по курсу – и только тогда Пивоваров приказал открыть огонь.
Вторая серия бомб легла за кормой, да так близко, что заклинило рули, а деревянный корпус сторожевика дал течь во многих местах. Теперь корабль описывал циркуляцию, а самолеты кружили над ним, тренируясь в точности бомбометания, пока один из них не напоролся на очередь крупнокалиберного пулемета.
Пивоваров провожал глазами падающий в море самолет со смешанным чувством удовлетворения и страха за возможные последствия. А вдруг он превысил меру самообороны? Что если немцы решили просто попугать советский сторожевик, а он, приказав маневрировать, сам подставил корабль под бомбы? Если бы шел прямо, ничего бы и не случилось.
Пивоваров понимал всю нелепость своих опасений, но именно так могло расценить его приказы начальство, если дело дойдет до дипломатического или еще какого-то там скандала. Разве немецкие самолеты впервые атакуют советские корабли? Правда, до бомбежек не доходило, но стрелять по кораблям стреляли, и один из командиров сейчас сидит в ожидании суда военного трибунала как раз за то, что ответил на огонь огнем и повредил немецкий «юнкерс».
Второй самолет, истратив боезапас, улетел.
Сторожевик медленно наполнялся водой: насосы не справлялись, пластыри не помогали, исправить рули можно только в доке. В довершение всего вышла из строя радиостанция, так что помощи ожидать было неоткуда.
Надо было спасать команду. Спустили на воду шлюпки. На корабле уничтожили все, что можно было уничтожить: сняли замки с орудий, затворы с пулеметов, разбили радиостанцию, которая все равно не работала.
Пивоваров сошел с корабля последним.
И тут снова налетели самолеты, на этот раз целых шесть штук. Они быстро добили погибающий корабль и принялись за спасающихся на шлюпках моряков. Большего унижения и беспомощности ни Пивоваров, ни его товарищи в своей жизни еще не испытывали: самолеты кружили над ними, стреляли из пушек и пулеметов, а они могли ответить лишь из винтовок да одного ручного пулемета. Но это был слишком неравный бой – и через минуту все, кто остался жив, оказались в воде. А до берега около двух миль.
Самолеты улетели, решив, по-видимому, что не стоит тратить патроны на плавающих вдали от берега русских моряков: и так потонут.
Держась за обломки шлюпок и корабля, за немногие спасательные круги, помогая раненым, несколько часов добирались до берега. Из раненых, даже из тех, кто ранен был легко, до берега доплыл лишь один, остальные погибли от потери крови.
Наверное, ему, командиру, надо было действовать не так. Лучший выход – направить корабль к берегу сразу же, как только их атаковали самолеты. Отбились бы – хорошо, нет – сели бы на мель, сохранили людей, оружие, да и корабль потом можно было бы снять с мели и отремонтировать. Но разве он мог тогда подумать, что все кончится так, как оно кончилось?
Когда оставшиеся в живых обессиленные моряки добрались до берега, – а осталось их всего шесть человек, – то первых, кого они увидели, были немцы. Они стояли на песчаном берегу, рукава засучены по локоть, каски у пояса, воротники расстегнуты, – какая-то странная, почти опереточная и, в то же время, вполне органичная неряшливость делала немцев мало похожими на настоящих солдат. И все-таки это были солдаты, и стояли они на советской территории, показывая пальцами на плывущих моряков и покатываясь со смеху. Здоровые, сильные, вооруженные.
Почему он, Пивоваров, не пошел ко дну? Что удержало его на поверхности, заставляя плыть и плыть из последних сил последние метры? Под этот унизительный смех, под автоматные выстрелы, когда фонтанчики от пуль взлетали у самого лица… А однажды пуля, потеряв свою силу в воде, упала ему на руку и застряла между пальцами, он брезгливо отряхнул ее с руки и видел, как она, виляя, уходила в глубину, точно растворяясь в зеленой воде.
Пивоваров хотел, чтобы его убили, однако немцы, судя по всему, не стремились их убивать, им хватало развлечения и без этого. Но сильнее желания смерти было чувство уязвленного самолюбия, которое не позволяло ему умирать по собственной воле на глазах у своих врагов, а еще – чувство ответственности за жизнь своих подчиненных, и надежда, что сможет как-то защитить их от этих опереточных вояк. Не то чтобы Пивоваров рассуждал таким образом на виду у немцев, продолжая грести одной рукой, другой держась за спасательный круг, – нет, никаких мыслей в голове его не было, кроме отчаяния и тоски, но эти чувства уязвленного самолюбия и ответственности жили в нем, не рассуждая, они были прочно утверждены в нем всей его жизнью и традициями русского флота.
Впрочем, теплилась еще слабая надежда, что они все-таки стали жертвой провокации, и как только все разъяснится, их отпустят, и он снова увидит свою семью. А мысль – именно мысль и сожаление, что мысль эта не пришла раньше, – появилась тогда, когда их обыскивали на берегу. А чего обыскивать, если на нем кроме тельняшки и брюк ничего не осталось? Как и на его товарищах. Даже личные документы и корабельный журнал – и те он утопил, как только увидел немцев. А поначалу-то, когда садились в шлюпки, все были одеты по форме и при оружии, но попав в воду, всё бросили: не до того было, самим бы доплыть.
– Юден, комиссарен, коммунистен, официир? – спрашивал немец с нашивками и какой-то бляхой на груди, обыскивая моряков.
– Нихт юден, нихт комиссарен, нихт коммунистен унд официрен, – ответил за всех боцман Курылев раньше, чем Пивоваров раскрыл рот.
Их привели в какой-то поселок и заперли в кирпичном сарае. Ни есть, ни пить не дали. Когда боцман Курылев, немного знавший по-немецки, стал стучать в дверь и просить пить, в ответ грянул выстрел, и пуля обожгла ему бок. После этого уже никто ничего не просил, страдали молча, разговаривали шепотом. Тут же решили, что Пивоварова выдадут за старшину-резервиста, призванного на флот в конце прошлого года, что все друг к другу станут обращаться по именам, а боцман, у которого сохранилась матросская книжка, будет вести все переговоры с немцами, если таковые возникнут.
Никаких переговоров не возникло, но воду в ведре им принесли. От ведра пахло помоями. Видать, из него давали свиньям. Поначалу все воротили от ведра нос, но жажда – не тетка, отпил один, за ним другой, только приложился третий, как дверь отворилась, и немец ногой опрокинул ведро, что-то сказал и засмеялся.
Курылев перевел:
– Пить надо вовремя.
После полудня их вывели из сарая и повели по улице, привели к дому, возле которого стояли две грузовые машины и броневик. Велели лезть в кузов одной из машин, посадили на пол, повезли. По понтонному мосту переехали с Куршской косы на материк, потом пересекли шоссе, по которому двигались танки с белыми крестами и машины с солдатами, долгая езда по лесным проселкам, наконец – чистенький городок на берегу Нямунаса, а на окраине городка лагерь для пленных красноармейцев: человек триста загнано на небольшую площадь, с трех сторон окруженную невысокими двумя домами и хозяйственными постройками. Все сидят или лежат прямо на земле.
Новеньких тоже посадили. Объяснили:
– Зитцен! Нихт штеен! Шиссен! Пух-пух!
Никуда не вызывали, ни о чем не спрашивали. Воду давали раз в день, наливая в деревянные корыта, из которых поят скотину. Раз в день бросали несколько буханок хлеба. Оправляться разрешали тоже раз в день – в одном из сараев. Оттуда тянуло удушливой вонью. Немцы ходили, ругались, зажимали носы. Похоже, чего-то ждали.
Курылев, прислушавшись к разговорам часовых, объяснил:
– Должны нас куда-то перегнать, но нет приказа.
Лагерь постоянно пополнялся: пригоняли небольшие группы красноармейцев, захваченных в лесу или на хуторах. Все растерянные и озлобленные. Некоторые говорят об измене командования. Постепенно стали разделяться по национальностям: татары в одном углу, кавказцы в другом, азиаты в третьем. Русские, украинцы, белорусы – посередке. Остаток экипажа сторожевика держится вместе, хотя в нем, помимо славян, есть и мордвин, и осетин – никто из них в землячества не ушел.
Так продолжалось два дня. На третий день стали обносить площадь колючей проволокой. Пленные рыли лунки под столбы, пленные же и натягивали проволоку. За это им отдельно выдали какое-то варево.
– Бежать надо, – шепнул Пивоварову боцман Курылев. – А то отощаем – не побежишь. – И добавил: – К ночи гроза будет.
Пивоваров согласно кивнул головой.
К вечеру, действительно, стала собираться гроза. Быстро темнело. Конвоиры рассредоточились под навесами. Подогнали два грузовика, поставили их по углам площади за колючей проволокой, включили фары, из кабин торчат стволы пулеметов.
– Сволочи! – ругался боцман.
Гроза бушевала всю ночь, всю ночь горели фары и топали под навесами конвоиры, светили фонариками. Иногда постреливали над головами.
К утру гроза стихла, но дождь все еще продолжался, хотя и не сильный, а так – моросит себе в свое удовольствие, шуршит по траве, журчит в водосточных трубах, по головам, по плечам. Пленные, промокшие до нитки, сбились в кучу, как пчелы в улье, клацают от холода зубами.
Едва стало развидняться, стихли моторы грузовиков, потухли фары, обитатели кабин скрылись в одном из домов вместе со своими пулеметами, перестали топать по деревянным мосткам конвоиры, да и, похоже, их стало поменьше.
– Может рискнем? – спросил Курылев без особой уверенности в голосе.
– Бесполезно, – не согласился Пивоваров. – Перестреляют как зайцев. Попробуем во время движения: погонят куда-нибудь, не век же нам тут сидеть.
Задремали.
И вдруг – взрыв.
В окне дома, где разместилась охрана, взметнулось пламя. И еще один взрыв, и еще.
Кто-то появился на крыше сарая, дал длинную очередь из автомата под один навес, затем под другой.
Вскочили пленные.
– Столбы! – крикнул Пивоваров, – Выдергивайте столбы! И первым бросился к ближайшему столбу, схватил его у самой земли, присел, рванул кверху. Рядом крякнул боцман – и столб вылез из лунки, слабо удерживаемый еще рыхлой землей. Слева и справа от них вырвали еще несколько столбов.
– К машинам!
Из окон ударили выстрелы. Им ответила трескотня автомата.
Машины завели, пленные, перемешавшись, повалили в кузова, заскакивали уже на ходу. Остальные, кому явно не хватало места, разбегались в разные стороны, но все больше к лесу.
Переднюю машину вел Пивоваров, рядом сидел боцман. На коленях держал винтовку.
– Еще поживем! – кричал он. – Еще повоюем!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?