Текст книги "Распятие"
Автор книги: Виктор Мануйлов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
22. Май 1960 года. Суббота, вечер
Странно как-то устроена жизнь: один человек тянется за чем-то, все силы готов положить, чтобы достичь заветной цели, а другому и даром не надо этого, ему подавай другое, а мимо всего прочего он пройдет и даже не обернется. Один из кожи вон лезет – ан нет, ничего не получается, а другому это самое само идет в руки, а он отпихивается: нет, не надо и с приплатой, не мое, бери кто хочет, хотя кто из нас знает, что есть наше, а что не наше, для чего конкретного каждый из нас приходит на эту землю. Творить добро? Ну да, разумеется. А вот чем его творить? Резцом, кистью, швейной иглой, мастерком, плугом? Мы выбираем или нас выбирают? Иной и помирать уж собрался, а так и не узнал, зачем приходил в этот мир. Может, оно и к лучшему: не станет мучиться на смертном одре, не станет проклинать себя за не так прожитую жизнь…
А может быть, надо пробовать на зуб все, что преподносит человеку судьба, ни от чего не отказываясь, ни от чего не отпихиваясь? Ведь, наверное, не зря эта самая судьба что-то преподносит человеку – не для одного лишь соблазна, а и для испытания тоже, для проверки на ту же самую человечность, что ли. Или еще на что-то. Не может быть, чтобы зря. Должен быть во всяком движении судьбы какой-то смысл. Иначе зачем? А если есть этот самый смысл, то обязан человек докапываться, в чем этот смысл заключается. Если, конечно, по-человечески на это дело посмотреть…
"Ну что ж, – говорю я себе, обреченно шагая за Дмитро Сэмэнычем к некоей тетке Ульяне, вполне проникшись под действием наливок философским настроением и очарованием теплого вечера, – буду пробовать на зуб все, что ни попадется мне на дороге".
Я иду по станичной улице в новых штанах и новой рубашке в голубую полоску. Штаны мне несколько коротковаты, рубашка тесновата, и выгляжу я в них излишне нарядно. Если бы не потрепанные кеды, я бы выглядел женихом, идущим рядом с отцом свататься к богатым родителям.
Мы идем по станице, и Дмитро Сэмэныч кланяется то в одну, то в другую сторону. Вслед за ним кланяюсь и я. Сидящие возле калиток в тени вишен и яблонь старики и старухи придирчиво осматривают меня с ног до головы. Уж они-то, конечно, знают, что одежка на мне чужая, но меня это не смущает: я все более проникаюсь чувством ответственности перед этими людьми и перед историей.
Фу ты, какая, однако, длинная улица! Идешь – будто сквозь строй. А главное, у меня никак не получается идти вровень с Дмитро Сэмэнычем, все время он оказывается впереди, словно поводырь перед слепцом.
Где-то на полдороге нас догнала Светланка, и теперь я вовсе тащусь за ними следом, но они оба, похоже, только горды тем, что ведут по важному делу городского гостя.
Наконец-то – почти на окраине станицы – мы останавливаемся у голубой калитки в синем заборе. Густой вишенник свесился через штакетины пыльными ветвями с зелеными горошинами ягод. Три окошка в резных наличниках, резное крылечко, старик в стеганке на лавочке под яблоней; меж колен у него зажат валенок. Смешливое девичье лицо – как много девчонок в этой станице! Тетка Ульяна, ужасно толстая, ужасно широкая женщина, будто слепленная из сырого теста, с трудом переставляет распухшие ноги с синими буграми вен. Рядом какие-то старики и старухи. Лица, лица, лица. Серьезные и важные.
Старики и старухи вспоминают войну, жизнь под немцем. Вздыхают, крестятся, поминают покойников. Я не тороплю их, терпеливо жду, иногда задаю наводящие вопросы. Сам увлекаюсь выпавшей на мою долю ролью.
Картина постепенно прорисовывается. В ней много неясного и для самих очевидцев, но все же, все же… Словно сквозь густой туман вдруг начинают возникать расплывчатые силуэты, которые не создают полного и завершенного сюжета, но позволяют протягивать нити от одного яркого пятна к другому. Это еще нечто абстрактное, символическое, но воображение уже кладет недостающие мазки, и я чувствую, как внутри меня что-то все сильнее дрожит мелкой лихорадочной дрожью в предчувствии разгадки. Я забываю, кто я и что я. Мне кажется, что до этого я не жил, что жизнь моя только начинается – и мне жутковато и сладостно от этого нового чувства. И страшно, что оно может оборваться.
Дома и сады станицы уже погрузились в тихий сумрак, когда мы втроем возвращались к дому Дмитро Сэмэныча. Народу, между тем, на улице прибавилось, всюду звучат детские и женские голоса. Запахи нехитрой снеди смешиваются с запахами навоза и позднего цветения. От Дона тянет прохладой. Солнце медленно вползает в черную тучу, нависшую над Таганрогским заливом, и края тучи золотятся тревожным блеском. Низко носятся ласточки, тревожно гогучут возвращающиеся с выпаса гуси, мычат коровы.
– Бог даст дожжика, – говорит с удовлетворением Дмитро Сэмэныч, а Светланка чему-то смеется.
Теперь мы идем рядом, но станичная улица все равно кажется мне слишком длинной.
23. Январь 1943 года. Ночь. Земля
Хутору, казалось, не будет конца: всё хаты слева и справа, стрельба, рев моторов, тугие удары в уши, когда бьет пушка второго танка, и снег, который лезет в нос, в глаза, не дает дышать, видеть… И сейчас, когда наступила тишина, и только в голове, где-то в самой ее середке, стоит ровный гул, Иванников все еще широко раскрывает рот, но вместо воздуха какая-то настырная сила гонит в легкие холодный, обжигающе холодный снег. Гул в голове начинает разрастаться, покрывая собою все остальное, а потом обрывается на тоненькой звенящей ноте – то ли комар в ухо влетел, то ли мошка какая.
Но вот, слава богу, Иванников сумел-таки хлебнуть воздуху – стало легче, и из небытия вернулось ощущение своего тела: оно было словно из ваты и огромное-преогромное, просто немыслимых размеров, расползлось и вширь и в высоту, тяжко придавив собою землю. Такое тело не поднять, не сдвинуть с места. Оно вроде и его и не его. Иванников силится вспомнить, почему это с ним такое происходит. Вспомнить нужно обязательно – просто никак нельзя не вспомнить, – и он бы вспомнил, но тут тело его само, без помощи рук и ног начинает куда-то двигаться, и от этого движения в голове снова возникает страшный гул, будто он все еще мчится на санях, прижавшись ухом к выхлопной трубе танка.
А когда ноги Иванникова ударились тупыми носками валенок обо что-то твердое, словно они упали откуда-то сверху, ему пришло в голову, что его собираются хоронить, а он еще живой. "Братцы!" – кричит сержант, но голоса своего не слышит. "Нужно вставать, – думает он, – а то они, черти, зароют меня вместе с мертвыми… Но тихо-то как… Неужто мы взяли высоту? Капитан-то… лицо у него… этот возьмет, этот беспримерно возьмет, беспримерно…"
Иванников по одной подтягивает к себе выброшенные вперед руки, ожидая услышать что-нибудь вроде: "Гля, славяне, а энтот шевелится, живой, значица, а мы его хоронить наладились", и от предчувствия таких слов, от предчувствия живой человеческой речи, у Иванникова прибавляются силы. Но никто ничего не говорит, будто никому и дела нет до сержанта Иванникова, командира первого отделения второго взвода первой роты четвертого батальона 118-го полка энской пехотной дивизии. Значит, надо самому, иначе зароют: им, похоронщикам, все равно, что человек, что дрова какие…
Подтянув руки и кое-как укрепившись на них, Иванников так же медленно, понемногу осознавая каждое свое движение и каждую часть своего тела, подтянул под себя и ноги, встал на четвереньки. Но и на это никто не издал ни звука, словно вымерло все вокруг и он остался один-одинешенек на всем белом свете. И еще была одна странность: когда они перли по хутору, стояла ночь – нормальная январская ночь, студеная, звездная, темная, но не такая, чтобы ни зги. А Иванников ничегошеньки не видит: мрак, один мрак… "Ослеп я, что ли?" – думает он, качаясь на четвереньках и никак не решаясь сделать следующее движение.
И тут какая-то грубая сила рванула его вверх и поставила на ноги. Однако ноги не держали, они все еще оставались ватными, подламывались. Тогда все та же сила несколько раз тряхнула Иванникова, вызывая боль во всем теле, особенно в голове. Было что-то ужасное в том, как его подняли и трясли, как держали, натягивая сзади масхалат и сдавливая им горло, к которому все сильнее подступала тошнота.
Тут его ударили по щеке. Потом по другой. И еще раз, уже сильнее, отчего глаза Иванникова сами открылись, и сквозь слипшиеся ресницы он различил что-то темное, черное даже, похожее на человека. Но что это за человек? Иванников поднял было руку, чтобы протереть глаза, но не донес ее до лица: ему вдруг стало все безразлично, потому что человек этот стоял так, как не стоял даже капитан Скучный – решительный, дерзкий, презирающий все на свете, обезображенный огнем танкист, – стоял так, как может стоять только лютый враг.
Иванников опустил голову, но тут же получил новую затрещину и вынужден был смотреть на черного человека. Теперь он разглядел его лучше. Это был немецкий офицер в черном кожаном пальто с меховым воротником. Офицер стоял, заложив руки за спину, расставив ноги и надменно задрав голову. По его лицу и черному пальто скользили красные отблески близкого огня, отчего Иванникову казалось, что офицер приплясывает и кривляется.
Фриц шевельнул губами, но звука его голоса Иванников не расслышал. И вообще, мир для него все еще оставался беззвучным, хотя нетрудно было догадаться, что он наполнен до краев громкими звуками: вот проехала машина с прицепленной пушкой, пробежала цепочка солдат – все это должно греметь, стучать, тарахтеть, но не гремело, не стучало, не тарахтело.
Иванников опять опустил голову – его ткнули чем-то острым под ребра. Он оглянулся – глаза его встретились с глазами немецкого солдата. Солдат сделал зверское лицо и ткнул сержанта стволом автомата в спину еще раз. Иванников отвернулся и посмотрел поверх головы черного офицера.
Вот уже полтора года воюет Иван Захарович Иванников, уроженец маленькой лесной деревушки, что в сорока верстах от Ярославля, и за эти полтора года привык ходить рядом со смертью и суеверно верил, что его обязательно убьют в следующем же бою – и надеялся, не называя эту надежду определенными словами, боясь облекать ее в слова, что не убьют, а если ранят, то не шибко. Но чего не допускал даже предположительно, так это, что его возьмут в плен. Чтоб его-то, Иванникова, да в плен?! – ну, уж дудки! Это кого угодно, а не его! Уж он-то знает, как не попасть в плен. Слава богу, не новичок, не салага какой-нибудь и бывал во всяких переделках. А чтобы попасть в плен, когда фрицев бьют в хвост и гриву, когда фриц бежит, когда мы наступаем, когда… – да такое и названия даже не имеет! Потому что дело совершенно невозможное…
Но вот он, сержант Иванников, имеющий орден и две медали, которые сейчас вместе с документами и недописанным письмом лежат в железном ящике у старшины роты, он, выживший и не попавший в плен в аду сорок первого, – это же он, а не кто-нибудь другой! – стоит на своих собственных ногах, стоит на хрустком снегу, стоит без оружия – и впереди фрицы, и позади фрицы, а наши где-то рядом, а вот попробуй добеги, дотянись, докричись…
Немец, который стоял сзади, вдруг рванул на Иванникове масхалат, так что лопнули завязки, и обнажил одно плечо. Сержант догадался: хотят знать его звание.
Немец в черном опять шевельнул губами, – от презрения к пленному, что ли, не разжимая зубов, – и перед Иванниковым вырос здоровенный унтер и без замаха ударил кулаком в лицо. Голова у Иванникова дернулась, он качнулся на нетвердо стоящих ногах, но удержался, не упал: второй раз стоять перед фрицами на четвереньках было унизительно.
Из носа по губам и подбородку потекла кровь, однако Иванников не шевельнул и пальцем, чтобы вытереть ее.
"Все одно конец", – подумал он, безразличный ко всему на свете. В голове все так же гудело и в уши словно вбили что-то толстое с острыми краями; и шея болела, и челюсти, и глаза плохо видели – как сквозь марлю, но все это уже не имело значения.
Черный офицер повел головой – Иванникова дернули за плечо и толкнули в бок автоматом: иди, мол. И когда сержант повернулся и пошел вслед за унтером, то увидел на снегу, озаренном близким пожаром, три тела в таких же, как и у него, масхалатах, а чуть в стороне опрокинутые сани, еще дальше – чадно горящую тридцатьчетверку, а когда вслед за унтером завернул за угол дома, то увидел прямо перед собой всю высоту 196: там шел бой, но трудно было понять, кто сейчас на высоте – наши или все еще немцы…
24. 24 Январь 1943 года. Небо
Бомбить немецкие транспорты старший лейтенант Баранов летал почти каждую ночь. Почти – потому что погода иногда не позволяла. Но в последнее время если днем и бывали снегопады и метели, если низко над землей висели плотные облака, то к ночи обязательно прояснялось, ветер стихал, и где-то к полуночи взлетная полоса аэродрома уже была подготовлена к полетам.
Они поднимались в воздух и шли одним и тем же много раз хоженым маршрутом: всегда над Батайском, всегда чуть севернее Азова; не доходя до Таганрога, самолеты поворачивали на юго-запад и дотягивали иногда аж до Керченского пролива в поисках немецких караванов или хотя бы отдельных транспортов.
Случалось, что их атаковывали "мессера", случалось, что не все возвращались на свой аэродром. Но все равно летали: на то она и война.
И пока старший лейтенант Баранов совершал свои почти еженощные полеты, судьба вела сержанта Иванникова по грешной земле почти тем же путем на запад, каким летали туда пикирующие бомбардировщики энского бомбардировочного полка.
Разумеется, ни Баранов, ни Иванников даже не подозревали о существовании друг друга. Не подозревали, что наступит время, когда превратности военной судьбы сведут их вместе. Сведут на один лишь миг. И разведут.
И миг этот станет тайной.
25. Январь 1943 года. Земля
Их было сорок человек, таких же, как Иванников, бедолаг, которым досталась на этой войне наихудшая доля – попасть в лапы врагу, не считающему их за людей и потому не знающему по отношению к ним ни жалости, ни снисхождения, ни обычного человеческого участия. Иногда в пути к их партии добавляли еще пленных – с Кубани, с Кавказа, из Донских степей, – но конвоиры держали партию числом сорок, не больше и не меньше, пристреливая слабых – в первую очередь, а кого за косой взгляд, за высоко поднятую голову, или просто за то, что идешь с краю – за то, что лишний. Много раз могли пристрелить и Иванникова: он почти не слышал команд и выполнял их одним из последних.
Так они шли много дней, шли довольно медленно, и казалось странным, что их не может догнать Красная армия.
И вот он, обросший, голодный, с потухшими глазами, устремленными в пространство, стоит в ряду таких же, как и сам, бедолаг и ждет своей участи. Похоже, дальше их не погонят. Пока, по крайней мере. Кругом в два ряда колючая проволока, вышки с пулеметами, сараи из кирпича-сырца, какие-то штабеля, накрытые брезентом, еще сараи, из которых таскают ящики и грузят на машины. Пленные же и грузят. А другие деревянными лопатами чистят снег. И немцы на каждом шагу – мордастые все, откормленные, сразу видно: интендантские.
Подошли двое – даже не офицеры, а просто унтера, но шинели у них на меху, сапоги утепленные, а морды – и говорить нечего. Прошлись вдоль строя, встали с краю. Один что-то сказал, взмахнул тросточкой – и все сорок пленных плюхнулись ничком в снег. Иванников – последним. Он уже слышал немного после контузии, но слышал плохо, и товарищи, стоящие рядом, подталкивали его, если нужно повернуться, идти, бежать или, как сейчас, лечь. Потому что немец уважает орднунг и не терпит промедления в исполнении своих команд. Промедление есть неповиновение, а за неповиновение – пуля.
Иванников лежит и косит глазом на соседа, чтобы не прозевать следующей команды, хотя лежать нужно носом вниз и не смотреть по сторонам. Немцы этого не любят тоже. Однако сержант приловчился. Вот сосед дернулся вперед и быстро-быстро заработал руками. Сзади Иванникова подтолкнули, и он тоже пополз вперед, стараясь не отстать. Доползли до колючей проволоки, повернули назад. Доползли до сарая, снова разворот, снова к колючей проволоке. Иванникова то подталкивает сзади татарин Абдулов, жилистый и выносливый, то сам Иванников старается не отстать от его валенок.
Когда силы были уже на исходе, их подняли. Иванников покосился влево-вправо: шеренги разорваны – кто впереди, кто сзади. Слышно, как тяжело, с хрипом дышат люди. Отставших, человек восемь, отогнали в сторону, приказали раздеться и разуться и, полуголых, погнали куда-то. У этих вот-вот все кончится: и голод, и холод, и унижения, и страх. Но ни жалости к ним, ни радости, что его час еще не пробил, Иванников не испытывал. Разумом своим он даже пожалел, что мученьям его еще длиться неизвестно сколько времени, но что-то внутри его, что было сильнее разума, по-звериному всматривалось и вслушивалось, чтобы не отстать от других, не выделиться.
Иванникова и Абдулова определили в команду по расчистке территории от снега. Снегопады не донимали. Донимал восточный ветер. Он задувал после полудня, набирал силу и дул ровно, гоня по степи ручьи сухого мелкого снега, за какие-нибудь час-два надувая с подветренной стороны сугробы по колено, переметая дороги, засыпая канавы, ложбинки, овраги.
Самая работа для чистильщиков и начиналась с этим ветром. Бессмысленная в сущности работа, потому что ее можно сделать вдесятеро быстрее, когда ветер стихал. Не такая уж и тяжелая работа, если мерить ее деревенскими мерками, где почистить снег и за работу не считали, но на пронизывающем ветру, после пустой, чуть теплой баланды, после ледяного барака, после сна, который не приносил отдыха – после всего этого руки с трудом держали лопату, а ноги – собственное тело, и хотелось забиться в щель, стать маленьким и незаметным, и спать, спать, спать…
К голоду Иванников притерпелся. Сказалась и привычка: в деревне только перед самой войной хлеба стало хватать до новин, уполномоченные перестали выгребать из амбаров все подчистую, а то ведь досыта наедались разве что по большим праздникам. Но было другое, самое страшное, пострашнее голода и холода, к чему привыкнуть невозможно: каждый вечер, точнее, каждый день после работы их строили возле казармы и заставляли ползать – до колючей проволоки и обратно. По нескольку раз.
Сколько он прополз уже, сколько ему предстояло еще проползти? Ясно было одно: рано или поздно он отстанет, потому что сил становилось все меньше, а вновь поступавшие пленные были и сильнее, и выносливее. А когда он отстанет, его разденут и уведут. Так стоит ли ждать? На каждом построении он решал: вот сейчас возьму и остановлюсь – и будь что будет. Но не останавливался, ползал и ползал, пока не поднимали.
Промеж себя они это ползанье прозвали тараканьими бегами. Каждый раз эти бега для нескольких человек были последними. Куда их уводили? Что делали с ними? Выстрелов не слыхали. Но однажды прошел шепоток, что отставших уводят совсем недалеко, кладут на снег и держат до тех пор, пока люди не превращаются в ледышки…
В конце января разразился буран. Снег шел параллельно земле сплошной массой. В двух шагах ничего не было видно. Их впервые не вывели на расчистку, впервые не было тараканьих бегов, впервые им выдали горячую баланду, в которой ложка находила мерзлую картошку и свеклу. Им даже выдали по кусочку хлеба. И они поняли: их кормят для тяжелой и долгой работы.
26. 24 января 1943 года. Небо
Полетов не было четыре дня, и все эти дни не только команды аэродромного обслуживания, но и техники, механики и даже летчики со штурманами и стрелками-радистами расчищали стоянки самолетов от снега. А снег шел, шел и шел, и не было видно в его месиве ни земли, ни неба. Четыре дня по взлетной полосе ползали трактора, волоча за собой рельсы и катки. По бокам самолетов выросли такие сугробы, что самолеты стояли, как в ангарах. Только вот крыш над ними не было.
"Сизифов труд", – думает старший лейтенант Баранов, а сам все машет и машет лопатой.
– Где Баранов? – доносится сквозь вой ветра и шорох снега. – Баранова к командиру!
Летчик втыкает лопату в снег, снимает и выбивает о колено шапку. Штурман и стрелок смотрят на него с надеждой.
– Шевелись, шевелись, ребята! – кричит им Баранов весело. – И от машины ни на шаг! – Он с удовольствием расправляет плечи, прогибается в спине: от такой работы горб нажить – плевое дело.
В землянке командира полка собрались командиры эскадрилий, человек пять бывалых летчиков, синоптик, штурман полка.
– Есть дельце, – негромко говорит Баранову командир звена капитан Куликов и кивает в сторону командира полка, который что-то обсуждает с синоптиком и штурманом. – Для избранных. Ты как?
– Лишь бы на взлетной не застрять, – неопределенно отвечает ему Баранов.
Взлетали с большими интервалами и облачность пробивали поодиночке, чтобы ненароком не столкнуться, а уже над облаками собрались – шесть самолетов из разных эскадрилий, самые ночники и непогодники. Внизу, накрытый метелью, остался аэродром, на который им возвращаться, может быть, и не придется. Из-за этой же самой непогоды. А какой аэродром откроется к тому времени, когда они сделают свое дело, никто не знает. Да и думать об этом бесполезно. Теперь главное – сделать то, ради чего поднялись в воздух: по агентурным сведениям несколько часов назад из Керчи вышли транспорты с войсками курсом на Таганрог. Если верить синоптикам, над Азовским морем небо уже чистое, и, следовательно, они должны найти немецкие транспорты. Если синоптики не ошиблись. В этом все дело. Но как бы там ни было, теперь только вперед. Другого пути нет.
Баранов взлетал последним. Нервничал. Ему все казалось, что он то ли что-то забыл сделать перед взлетом, то ли что-то не прояснил для себя в самом задании. Хотя, если разобраться, ничего необычного в задании нет, то есть ничего такого, что бы он не знал по прежним полетам. И все же нервничал.
Машина долго не могла набрать нужную скорость: все-таки снег был слишком глубок и неровен, да и между взлетом первой машины и последней успело намести. Помог ветер. Вдруг налетел сильный порыв, самолет подпрыгнул раз, другой и оторвался, распарывая снежную муть своими винтами, проваливаясь в черноту: это на взлетной выключили прожектора.
Постепенно нервное состояние прошло, уступив место нормальной работе. Совсем он успокоился, когда занял свое место в порядках эскадрильи.
Черт не выдаст, свинья не съест.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.