Текст книги "В московском ополчении"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
А уж когда раз в году на площади за мучными рядами устраивалась ярмарка, тут гулянка была особенная. Во-первых, в канун ярмарки нам с братом выдавали по полтиннику. На этот-то полтинник мы и гуляли целую неделю. Карусель, балаган, игры, маковки, заливные орешки, рожки, китайские мячики на резинке, пищалки «уйди-уйди»… Балаган особенно покорял наше воображение. Ну подумайте, человек выносил длинный шест, на конце которого была прибита дощечка-полочка, ему подавали кипящий дымящийся самовар, он ставил его на полочку, поднимал шест с кипящим самоваром вверх, ставил шест на лоб, и мы с ужасом наблюдали, как запрокинув голову, не отрывая глаз от кипящего самовара, мужчина, пошатываясь и делая резкие рывки в сторону, балансировал всем этим сооружением. Финал же номера был совершенно захватывающим: неожиданным ударом левой руки циркач сбивал шест со лба, кипящий самовар летел с высоты, и мужчина ловил его на лету за ручки. Восторг! Гром аплодисментов! Браво! Невообразимый шум. Лично мне всегда было страшно.
Не буду описывать обилие ярмарочных игр, скажу только об одной. Как мне помнится, надо было бросить кости на доску: можно было выиграть что-то и даже получить крупный денежный выигрыш. Плата за один бросок взималась минимальная – одна или две копейки. Я бросаю кости, выпадает число, допустим, «одиннадцать». Владелец игры достает лист бумаги, на котором указано, что выигрывает этот номер, и говорит: «Ай-яй-яй, вам чуть-чуть не повезло, «двенадцать» выигрывает пачку печенья». В надежде, что в следующий раз я уж выкину точную цифру, снова даю две копейки. Выпадает «восемь», достается бумажка, и я по– прежнему слышу сожаление владельца: «Ай-яй-яй, номер девять выигрывает флакон духов». Заглядываю в список и вижу, что хозяин не ошибается. В эту игру я не выигрывал ни разу! И только повзрослев, когда уж и игра эта исчезла вместе со всем НЭПом, я понял, что мошенник имел два листа: на одном четные номера, на другом нечетные. Выпало у меня «восемь» – он доставал лист с нечетными номерами; если же «пять» – доставал с четными. Мне текло по усам, а в рот не попадало. И это дразнило. Но, несмотря на подобные неудачи, ярмарки оставляли после себя яркую и счастливую память. Мы их ждали и провожали любя.
Полтинник нам выдавали и еще раз в году – на Новый год… Мы – три брата и сестра (родной и двоюродные) – складывались, покупали бездну вкусных вещей и даже, с разрешения родителей, полбутылки кагора или церковного вина. Оно так и называлось на этикетке – церковное вино; видимо, то, что давалось в причастие. Я и это помню, когда в церкви с ложечки давалось прямо в рот такое вино. Правда, у меня всегда возникало острое чувство брезгливости, и я с трудом преодолевал его, внушая себе мысль, что в святом месте все чисто. Брезгливость у меня врожденная, и я никогда не мог пить воду из чашки, из которой кто-то уже пил, даже если из этой чашки пила мама или брат.
* * *
В те же двадцатые годы сколько кинофильмов я пересмотрел! Практически видел все знаменитые ленты великого немого кино – и наши, и иностранные. И кинотеатров-то в Костроме было всего два: «Пале» и «Современник». Но названия фильмов мелькали с быстротой кадров. Каждый фильм шел только три дня. «Спешите видеть!» И все, что производил мировой кинематограф тех лет, с необычайной быстротой появлялось на костромском экране. Мне даже и сейчас непонятно, как это делалось. Ну, наши, советские, я еще понимаю – привезли из Москвы, всего полсуток езды на поезде. Но из Америки! И с Мэри Пикфорд, и с Дугласом Фербенксом, и с Вильямом Хартом, и с Вестером Китоном, и из других стран – Пола Негри, Гарри Пиль, Мацист, Чарли Чаплин, Пат и Паташон, Гарольд Ллойд, Аста Нильсон. Эмиль Яннингс… Да разве возможно перечислить всех кумиров тех лет! И наши звезды, ничем не уступавшие заграничным: Пата Вачнадзе, Малиновская, Ильинский, Кторов, Баталов… Костромские мальчишки были великолепными знатоками мирового кино! Мы же старались не пропустить ни одного фильма. Сначала в кинотеатрах места были ненумерованные и захватывались с боем, так весело описанным Зощенко. Нам, вопреки сегодняшней логике, хотелось сидеть непременно в первых рядах. В этом был даже свой порядок. Сначала врывалась орда малышей, рассаживалась поближе к экрану, а потом степенно входили взрослые. Я думаю, желание сесть поближе к экрану было желанием оказаться ближе к героям, рядом с ними, принимать прямое участие в событиях их жизни. Помните, как верно почувствовано в стихотворении К. Симонова это детское желание броситься в экран спасать героиню: «…догнать, спасти, прижать к груди». К сожалению, сейчас нет-нет да появится какая-нибудь статья с протестом против показа приключенческих или даже фантастических фильмов. Когда читаешь подобную статью, так и кажется, что ворчит человечек, дряхлый душой, забывший даже свои собственные детские радости.
В эти же годы возникли и факельные шествия. Что это такое? Объясню. Тридцатого апреля, в канун праздника Первое мая, когда город погружался в темноту – а в те времена уличное освещение было ничтожным, – со всех дворов стекались люди с факелами, поднятыми над головами. Сооружались эти светильники просто – бралась старая консервная банка, в нее плотно набивалась пакля, пакля эта пропитывалась керосином, начиненная банка приколачивалась к палке, поджигался керосин, вспыхивало пламя, и палку вздымали ввысь. Люди с факелами объединялись в группы, шли по темным улицам, встречали другие группы, соединялись и, двигаясь из улицы в улицу, в конце концов образовывали бесконечный поток демонстрантов, длинной извивающейся лентой тянущийся в улицах. В темной ночи текла огненная река. Очень мы любили ходить в этих колоннах. Торжественно и жутко! Так отмечался грядущий Первомай. А утром, едва открываешь глаза, видишь – на столе под полотенцем что-то лежит и издает дурманящий запах. Это пироги. Мама пекла их с большим искусством. С мясом и луком, с зеленым луком и яйцами, с рисом и яйцами, с саго – эти мы любили особо, так как когда пирог разрезали, саговые круглые скользкие зернышки разбегались по столу, как ртутные шарики, и их было весело ловить. Да, в те годы у нас в доме пироги пеклись даже и не по таким большим праздникам, а каждое воскресенье.
Сущность НЭПа, как нам тогда объясняли взрослые, сводилась к борьбе между кооперацией и частником. Кто кого. Вот и шла у них между собой живая конкуренция, которая всем жителям была выгодна. Я не помню, когда возникло слово «нэпман». Пожалуй, узнал я его позднее, уже из книг. А поскольку тогда я был ребенок, то настоящих нэпманов в глаза не видел. Правда, вспоминая теперь, могу сказать, что с одной нэпманшей я имел дело. Женщина эта была немного знакома с моими родителями и держала павильон «Мороженое» в городском парке. Это была крытая с ажурными стенами из реек голубенькая беседка, самая изящная из всех, находившихся в парке. Женщина эта – ах, я забыл ее имя и фамилию! – часто обращалась ко мне с просьбой наколоть ей грецких орехов для того, чтоб делать ореховое мороженое. Наша квартира помещалась в доме совсем близко к парку – улица Кооперации, дом 3. Мне давали пакет с грецкими орехами. Я брал глубокую тарелку, молоток, садился во дворе на лавочку и – стук-стук! – колол орехи. Старался не съесть ни одного ореха, но все же не удерживался и наиболее мелкие крошки бросал в рот. Наколов тарелочку орехов, я нес ее прямо в голубой павильон и отдавал хозяйке. Хозяйка тут же усаживала меня за столик и спрашивала, какого мороженого я хочу. Это была плата. Конечно, она эксплуатировала детский труд, но, право, я не чувствовал гнета этой эксплуатации и вполне бывал доволен сладким заработком. Войдя в полное доверие, я иногда приглашался к хозяйке домой. Собственно, не в дом, а во двор. Там для меня открывался маленький чистенький сарайчик, в углу которого грудой лежали вафельные обрезки, мне разрешалось не только их есть, но и брать с собой. Дома бывали довольны моей добычей, так как похрустывать вафлями любили все. Парк, в котором находился сладкий голубой павильон, был любимым местом гулянья горожан. Вечером там гремел духовой оркестр, и на скамеечках сиживали парочки, парочки…
Впрочем, вечером мы туда не ходили, а если что и замечали, то издали. А днем парк был наш! Над самой Волгой был воздвигнут постамент из финляндского гранита – его соорудили к трехсотлетию дома Романовых, так как известно, что в 1613 году Россия, потеряв уже всех из рода Рюриковичей, измученная Лжедмитриями, неудачным Шуйским и вообще междуцарствием, отправила посольство в город Кострому, в Ипатьевский монастырь, расположенный на стрелке слияния Волги и реки Костромы, звать на царство сына митрополита Филарета Михаила. Хотя постамент этот и был уже сооружен, но фигуры царей, которые предполагалось установить на его выступах, к 1913 году поставить не успели, и они, эти фигуры, стояли в открытых громадных ящиках вблизи постамента. Стоял там и сам митрополит Филарет, и выделялся среди других чугунных темных фигур своей церковной одеждой, а главным образом – круглой золотой пупочкой на голове, на скуфье. Мы, ребята, лазили этим фигурам на руки, на плечи и даже на головы.
Старинный этот парк, который и сейчас любим горожанами, недавно чуть не снесли, но костромичи его отстояли.
* * *
Дворовые игры тех лет, в которые мы играли, сейчас почти выветрились: лапта, городки, в конфетные картинки, в «чижика». «Чижик» – это заостренный, заточенный с двух сторон, как карандаш, деревянный кругляшок толщиной немногим более большого пальца и длиной в два-три вершка. «Чижик» клали на землю, игрок должен был с размаху палкой ударить по острому кончику «чижика» и, когда тот взлетал, уже в воздухе еще раз ударить по нему своей палкой, чтобы «чижик» улетел как можно дальше. Били по очереди. От чьего удара «чижик» улетал дальше, тот и считался победителем. Бывали случаи, когда «чижик» попадал кому-нибудь в лоб. Тут уж и смех, и переполох, и игрок имел право перебить.
События глобального значения до нас доносились глухо. И хотя мальчишки-газетчики носились по улицам и даже забегали во дворы, выкрикивая наиболее захватывающие новости, они нас не интересовали. Даже о городских событиях знали мало. Собственно, жизнь текла ровным светлым потоком. Так, во всяком случае, казалось мне. В школе, конечно, не обходилось без чрезвычайных происшествий. Например, в классе естествознания пропали банки с заспиртованными змеями и ящерицами. Был переполох. А потом пошел глухой слух, будто учитель естествознания вместе с химиком выпили спирт. Но, думаю, это было ехидной фантазией старшеклассников.
Правда, одно событие действительно тронуло за сердце. Учительница математики у нас была очень красивая молодая женщина. Даже мы, пигалицы, понимали, что она красавица. Бархатные карие глаза, вьющиеся каштановые волосы и нежный, чуть смуглый цвет лица. Когда она входила в класс, делалось светлее. Мы ее уважали за ее красоту.
И вдруг учительница исчезла. Один день нет, другой, третий… И поползли слухи. Ее увезли в Москву… операция… что-то с глазами, с лицом… А дело было вот в чем. Это уж я знаю точно. Шла она вечером по Крестьянской улице. Это маленькая и довольно глухая улочка, хотя и рядом с центром города. Навстречу ей двигалась женщина в черном платье. Поравнявшись, женщина в черном взмахнула рукой, в которой оказался пузырек, и плеснула что-то в лицо нашей учительнице. Этим «чем-то» была серная кислота. Один глаз был выжжен, а кожа лица обгорела.
В местной газете (кажется, она и тогда называлась, как и теперь, «Северная правда») появилась статья «Женщина в черном с серной кислотой». Причина преступления – ревность. Самой любовной истории мы, конечно, не знали, но, кажется, что-то связанное с нашим учителем обществоведения.
Город гудел. В то время подобные истории благодаря печати быстро делались предметом всеобщей гласности.
* * *
Город взрослых жил своими событиями.
И вдруг… умер Ленин. И хотя мне не было еще и одиннадцати лет, день этот – вернее, вечер – помню. В те годы торжественно отмечался день 9 Января, Кровавое воскресенье. По новому календарю день этот падал на 22 января. Всюду проходили торжественные вечера. Они не носили характера собраний – не было ни речей, ни выступлений, они скорей походили на вечера художественной самодеятельности, иногда приглашали даже артистов из городского театра. Вот на таком вечере в 1924 году 21 января, накануне знаменательной даты, я и был, но не в своей школе, а в той, где учились братья. Концерт был в разгаре. Разыгрывали, сколько помню, шарады.
И вдруг на сцене появился директор школы и попросил прекратить концерт и разойтись по домам. Причины не объяснил. Мы нехотя оделись, вышли на улицу и, идя к дому, гадали: почему прервали такой веселый вечер? Уже подходя к дому, мы встретили дядю Шуру, отца моих братьев Юрия и Александра. Дядя Шура с тростью в руке, в накидке старинного образца – с бляхами и цепочкой у горла, стремительно куда-то почти бежал. Мы остановили его на мгновение и спросили, что случилось. «Ленин умер», – коротко ответил дядюшка и еще быстрее пошел дальше. Я знал, что Ленин – главный человек в государстве, имя его произносилось непрерывно, но особую его значимость понял, может быть, именно в этот вечер, уж так взволнованно, почти растерянно попросил директор школы прекратить вечер, так все в школе вдруг притихли, так стремительно и так поздно шел дядя Шура.
Вскоре стали возникать ленинские уголки, они образовывались всюду, даже во дворах. В сарае, отведенном нам для игр, мы тоже сделали ленинский уголок: портрет Ленина, его фотографии вместе с соратниками, стихи, вырезанные из газет. Да и сами, кто постарше, что-то писали. В последующие годы уголок этот всегда обновлялся к 21 января. Сюда же потом прибавлялись фотографии и стихи, посвященные Первому мая, Дню Парижской коммуны, 9 Января, Октябрьской революции – праздникам, которые особенно отмечались в те годы. Все это мы чтили с самой детской чистотой. Может быть, уголки эти и носили характер детской игры, но уже какой-то особой, с оттенком большой серьезности. И с полной искренностью и верой…
В эти же двадцатые годы я начал мужать, из детского возраста переходить в подростка. Как и полагалось, менялись черты характера; во всяком случае, возникали новые. Я сделался более резким, способным на неожиданные выходки, несвойственные мне ранее. Подрался с одноклассником – что называется, в кровь. Домой не пошел, а укрылся у приятеля – останавливал кровь, льющуюся из носа, застирывал пятна на одежде. В этом же классе – он тогда помещался на первом этаже – с улицы с разбегу прыгнул в окно, угодил в ноги входящей в класс учительнице. Она упала, и меня выгнали из школы. Я лежал на траве на горе Муравьевке, что была на пути от школы к дому, ревел и боялся показаться родителям. Системой каких переговоров между родителями и школьным начальством меня восстановили, не знаю. Отмечу только, что, когда я под вечер пришел домой и объявил о своем изгнании из школы, родители не ругали и даже объясняли: «Ну и что? Ничего особенного, все обойдется». Видимо, лицо мое, мой взгляд вызвали у них сочувствие.
Я уже, кажется, писал, что родители мои были люди малообразованные, но умные. Они понимали, что вести себя в тринадцать лет так, как будто мне десять, я не мог; они знали, что в этом возрасте пробуждаются к деятельности новые внутренние органы человека. Выгнать меня из школы не выгнали, но оставили на второй год, так как учился я в это время из рук вон скверно. Получил переэкзаменовку по русскому языку, и когда на этой переэкзаменовке на вопрос учительницы Маргариты Станиславовны Норейко: «Какая часть речи «кусты»?» – ответил: «Глагол», мое повторное пребывание в пятом классе определилось окончательно. Замечу, кстати: оттого что я, приехав в Кострому из Ветлуги. угодил не в четвертый класс, как следовало бы, а в третий, оттого что в пятом я сидел два года, в театральную школу попал не в семнадцать, а в двадцать один год, в Литературный институт – двадцати девяти лет и окончил его на тридцать восьмом году жизни; но ничего я не потерял, и даже есть у меня подозрение, что выиграл.
* * *
Я забыл сказать, что в те годы многие продукты и, как теперь говорят, предметы первой необходимости приносили на дом. За услуги, конечно, сколько-то доплачивали. Отчего-то мы таким способом покупали только молоко у молочницы-татарки. На окраине Костромы, в нижней ее части, если считать по течению Волги, располагалась Татарская слобода с аккуратными деревянными домиками и мечетью в центре. Вероятно, слобода эта – след древнего татарского нашествия на Русь. Но в наше время, конечно же, никакой вражды между русскими и татарами из слободы не было. Напротив, мы испытывали полное уважение к автономии этой слободы и никогда не лезли на ее территорию. Это все равно, что входить в чужой дом без приглашения. Мы знали, что там люди живут своей жизнью – некоторое царство-государство. Рано утром по нашей улице – она как раз своим концом упиралась в Татарскую слободу – я видел в окошко, как татарки шли вереницею, несли на базар молоко – в кринках, бидонах, медных кованых кувшинах. Еще не доходя до базара, многие из них заносили молоко в дома, в том числе и в наш дом. Изо дня в день, из года в год. Считалось, что молоко надо брать у одной молочницы, и конечно же, это молоко должно быть от одной коровы. Если узнавали, что какая-то молочница сливает в одну посудину молоко от двух разных коров, это считалось чем-то ужасным, и у нее молоко не брали. От этих бредущих в ранних сумерках или в раннем рассвете татарских женщин-молочниц, от запаха парного молока, да и от самой Татарской слободы, которой давно нет, так как город Кострома разросся во все стороны, у меня сохранился большой медный кованый кувшин, купленный тетушкой и подаренный мне ее дочерью Татьяной, моей двоюродной сестрой. Кувшин этот красивый, и мы ставим в него цветы.
И еще об одном Татьянином подарке хочу рассказать. Это платок. Он был соткан в год 300-летия дома Романовых – вроде как подарочный, что ли. На этом платке отпечатаны в цвете (как это сделано на текстильных фабриках в Костроме, я даже не понимаю) и очень хорошо изображены все цари династии Романовых. В центре – Ипатьевский монастырь, отец и мать Михаила и сам Михаил – посредине, а кругом, по краям платка, все цари, вплоть до Николая II. Но, как водится в нашей стране, все недоделано: платок этот не был подрублен, и края такие лохматые… Этот платок – в какой-то степени редкость. Почему? Да потому, что хранить такой платок, где изображены все цари, в годы советской власти было очень опасно. Могли увидеть, и – ах, вы монархист?! Вы держите такой платок с портретами всех царей?! Тут добра не жди. А Татьяна, сестра, сохранила этот платок. И потом мне его подарила. Я сделал рамку и вставил его внее, потому что все-таки это старинная вещь, наша история, и платок этот висит над моим письменным столом.
Я никогда не коллекционировал ничего, кроме марок. Но люблю предметы старины. Люблю. Сейчас, правда, и денег нету, да и когда были, этой жажды приобретать какие-то дорогие вещи не было. Любоваться – да, любовался, заходил в комиссионные магазины, смотрел, какие продаются красивые вещи, но желания, чтобы они стали моими, – нет, у меня этого не было и, слава Богу, пока нет. А вот платок, подарок сестры, у меня висит на стенке.
Друзья юностиС первыми своими потерями близких я испытывал смутное чувство, будто и во мне самом что-то отмирало, какая-то часть моего «я» атрофировалась навсегда. Каждый дорогой тебе человек занимает свое положенное место в сердце – на дне его, сбоку, в середине. Сердце вместительно так же, как и глаза. И вот когда этот дорогой человек умирает, его место в сердце начинает опустевать. От этого сначала образуется боль, сильная, резкая, невыносимая, потом боль стихает, тупеет, но не умирает никогда, а становится частью тебя. Привыкаешь к ней, как я привык к своей хромой ноге, и вспоминаю о ней только в очень сырую погоду.
Этот участок сердца невозможно заполнить никогда и никем. Мне не хватает всех моих ушедших близких. Что-то невозможно высказать, чем-то поделиться, что я мог бы рассказать только им. Я могу, конечно, изложить все и другим, но чего-то не получу взамен, что дали бы только те, ушедшие, и рассказ мой будет без чего-то, что я мог бы вложить туда только для них.
На войне был убит мой друг Кирилл Пржевуский, поэт и драматург. Я чаще пишу о незнаменитых людях. Но мой друг, может, был бы и знаменитым, если бы…
Об отце Кирилла знаю глухо: какой-то большой военный начальник в сфере авиации, расстрелянный в двадцатых годах. Историки могли бы выяснить, за что был убит Василий Пржевуский.
Немного биографии Кирилла. Как и все молодые люди того далекого времени, мы мало интересовались «предками» – есть мама, папа, а уж ежели вдобавок и бабушка, то совсем богатство. У моего друга была только мама – хирург в больнице фабричного района. На работу она ходила пешком через весь город, так как городского транспорта в те годы в Костроме не было, только извозчики, а это, конечно, дорого. Знать я ее, разумеется, знал, так как бывал у Кирилла дома. Хозяйкой его мама, видимо, была неважной, так как однажды задумала нас угостить окрошкой, а кваса не достала и решила заменить его пивом – это было крайне своеобразное блюдо. Мы с Кириллом потихонечку хихикали.
В нашей большой костромской компании Кирилл выделялся довольно резко. Ну, красив и статен был не один он (я в те времена был среди всех самый щуплый и тщедушный), но Кирилл обладал одной поражавшей нас особенностью: он мог жевать стекло. Поражал всех! Брал оконное стекло, клал в рот, с треском откусывал кусок, разжевывал и выплевывал. Все мы были в восторге. Я и в цирке не видывал подобного. В цирке фокус, а тут без всяких фокусов.
Был у него еще один природный дар – его до невероятности густые белокурые волосы. Мелко-мелко вьющиеся, они образовывали целый шар на его голове, огромный шар. Вот случай в кино: Кирилл сидит в кепке, женщина сзади него обращается с просьбой: «Молодой человек, снимите кепку». Кирилл снимает головной убор и вежливо спрашивает: «Так вам лучше видно?» – и ответ: «Нет, наденьте, пожалуйста, кепку обратно».
Когда мы ватагой шли стричься в парикмахерскую, Кирилл всегда говорил: «Ребята, смотрите, что будет». Садился в кресло. Парикмахер, обвязав его простыней, изящным жестом брал костяную расческу, красивым взмахом врезал ее в волосы Кирилла, делал рывок, чтобы прочесать их, и… расческа с легким треском переламывалась на две части. Большое это было для нас удовольствие!
Характер Кирилла был порывистый и порою непредсказуемый. Вот мелочь: приходит ко мне как-то летом, и в руках у него две плошки с цветами. «Это откуда?» – спрашиваю я. «Шел мимо одного дома, окна открыты, на подоконнике цветы, я дотянулся и снял. Это тебе – ты цветы любишь». Я действительно любил с детства и люблю до сих пор цветы, развожу их на подоконнике. Но такой подарок!.. Нет, это не хулиганство, это озорство.
Однажды катались мы на байдарках и перевернулись, с хохотом стали барахтаться в воде, вытаскивая из носовой части байдарок свои пожитки. Кирилл стоял на пристани, одетый празднично – белые брюки, белые прорезиненные полуботинки (роскошь тех лет), вышитая васильками рубашка – прекрасная работа его мамы. Он вскочил на перила и с криком: «За компанию!» – с размаху бросился в Волгу.
Один раз мы подрались, и так как он был сильнее, то пострадал я. Обиделся на него крепко. А через день я шел по улице и, можно сказать, нос к носу встретился со своим противником. Я отвел глаза в сторону, чтобы пройти мимо, не глядя на него. Кирилл загородил мне дорогу и – о кошмар! – упал на колени и произнес: «Извини меня!». Я в растерянности почти закричал: «С колен-то хоть встань!». И все потекло, как прежде…
Кирилл писал. Писал стихи, рассказы, пьесы. Пьесы реалистические, фантастические, марсианские и африканские. Поэзию он любил страстно. В отличие от меня, он уже понимал Блока, Северянина, Пастернака, Хлебникова, Санникова, а я еще весь был в Пушкине, Лермонтове, Некрасове. Его читателями были возлюбленная, а позже жена Ирочка Златоустова и я.
Мы уже были взрослые, восемнадцатилетние, и работали в костромском ТЮЗе, который и основала группа молодежи под руководством режиссера костромского театра Николая Александровича Овсянникова. Какое было счастливое время! Нет, мы все жили бедно, но влюбленность в театр, увлечение спортом, Волга и, конечно же, буйство молодых сил делали нас счастливыми.
…Кирилл Пржевуский был расстрелян в воздухе немцами, когда наши неудачно выбросили десант под Элистой.
Я никогда не бывал в тех краях. Говорят – унылая степь. Много, очень много лет спустя я поехал в Астрахань. Мы прошли Волгоград, Черный Яр… Вечерело. Вдруг я почувствовал себя нехорошо, внутри начала расти тревога. Казалось, теплоход движется под гору. Река наклонилась, и он спускается куда-то вниз, в пропасть. Сумерки стали сгущаться с неестественной быстротой. Все темней и темней, тревожней и тревожней. Может быть, у меня начинается очередной спазм сосудов сердца?.. А откуда эта тревога и в ушах – как будто далеко бьет канонада?
И я вспомнил Кирилла Пржевуского, моего друга детства и юности. Здесь, по правую руку от меня, вдали, степи Элисты… Там лежит он… Я сейчас близко от него. Как бы огромной тенью прошла его фигура вдоль пологого берега, головой упираясь в поднебесье. Вырезались из памяти куски жизни, связанные с ним, как будто бы их кто-то выстригал ножницами. И пароход пошел ровнее, сумерки стали рассеиваться, тревога уходила прочь. Я сидел на палубе, смотрел вдаль и думал о нем. Его нет, а я вот тут еду куда-то. Один, совсем один – одинешенек. А его нет. Потом и это чувство уплыло. Я пошел в каюту к жене и детям.
* * *
И еще об одном своем старом друге хотел бы я вспомнить. Удивительное совпадение, но его тоже звали Кирилл. Кирилл Воскресенский.
Он пришел в нашу школу сразу в шестой класс, до этого времени он получал домашнее образование. Родители его вообще, видимо, не хотели учить детей в советской школе, они были из зажиточной семьи, имели до семнадцатого года в Костроме гостиницу и жили вполне обеспеченно. После революции гостиницу у них конфисковали, но оставили маленький деревянный домик в три окна, который размещался как раз напротив дома, где жила наша семья.
Новичок влился в класс абсолютно органично и по уровню образования, и по чисто человеческим, товарищеским качествам. И так как мы жили рядом, вернее, друг против друга, то в первый же день знакомства пошли пешком из школы вместе. И вот эта дорога вместе стала длиной во всю жизнь. Он умер в Москве, когда приехал навестить сына из Ленинграда. Задушила стенокардия. Навестив его в Первой градской больнице в очередной раз, я узнал, что его переводят в реабилитационный санаторий под Москвой, в этот день, в этот час. Проводив его до двери, я попрощался. Уже выходя, он обернулся, посмотрел на меня каким то особым взглядом, за которым угадывалось нечто потустороннее, и на мои слова: «Я тебя на днях навещу в санатории», улыбнулся и исчез за дверью навсегда…
Трудно словами объяснить, что такое дружба. Пожалуй, можно указать на ее особые приметы. Вот одна из них. Мы сидим в столовой их на редкость уютного домика, делаем уроки. Сделали, о чем-то поболтали, занялись марками, потом просто сидим и молчим – долго. Наконец я говорю: «Будь здоров, я домой пошел». А он: «Посиди еще». Опять сидим и молчим, и как-то хорошо на душе, уютно. Другой пример: идем в школу, болтаем, но не без умолку, с паузами. Шагаем молча. Говорю: «Я знаю, о чем ты думаешь» – «О чем?» – «Хорошо бы в воскресенье съездить рыбу половить». Смеется: «Верно». Третий пример: война разбросала нас в разные стороны: он на Дальнем Востоке, я свое отвоевал, живу в Москве. Года три с лишним от него ни одного письма, а потом пишет: «Виктор, здравствуй! Я тут женился, у меня сын родился…», – и так далее, как будто мы не виделись со вчерашнего дня.
Домашнее воспитание он получил не только учебное, но, что гораздо важнее, нравственное, никогда не жаловался на жизнь, вечно был доброжелательным. Понимание честности было, можно сказать, идеалистическим. От этого он понес определенный урон. Служа в армии – он был по профессии военный, закончил академию имени Ворошилова – на Дальнем Востоке, он сошелся с женщиной, служившей официанткой в столовой, и женился на ней.
Разница их интеллектуального уровня была громадной. Родители Кирилла, да и вся родня, были просто оскорблены этим мезальянсом. Образовалась своего рода блокада, блокада Нины – так звали его супругу: это лично я считал всегда несправедливым. Такие действия как брак, – дело только двоих. Например, мои родители не вмешивались в семейные отношения ни моего старшего брата, ни в мои. Никогда не забуду, как я, живя уже в Москве и женившись, поехал в Кострому навестить отца – мамы не было на свете. Сидим с отцом как-то вечерком за столом, пьем чай, ведем беседу. Отец между прочим спрашивает: «Говорят, ты женился?». Я отвечаю: «Да», – и разговор на этом прервался, тема была исчерпана. Это не было равнодушием отца ко мне или моим – к нему, это было личное мое дело. Так же считал и отец.
Нина была человеком неплохим, но в какой-то степени действительно не ровней Кириллу. Однажды я спросил его: «Почему ты женился на Нине?». И он ответил: «Видишь ли, когда я сошелся с Ниной, она сказала: «Теперь мы должны пожениться», и я подумал, нельзя же поступить иначе, если я уже сошелся с ней. Это было бы с моей стороны нечестно». Она умерла в один год с мужем, и прах их захоронен в стене Митинского кладбища в Москве.
С юности мы поверяли друг другу все свои мысли. Несколько лет подряд мы в летнее время спали в их доме, в парадных сенях – двери оттуда на улицу не открывались с незапамятных времен. Мать Кирилла, Анна Киприяновна, устроила там большие топчаны, на которых мы и почивали. Будучи уже молодыми людьми, мы иногда являлись в дом на рассвете и никогда не затевали разговор на эту, опять-таки интимную, тему, не вторгались в святая святых. Вообще в те годы в среде, в которой я рос, не принято было даже мимоходом говорить с кем-либо о своих любовных похождениях, это считалось нескромным. Жизнь шла нормально, и таким было наше поведение. Я совсем не хочу сказать, что Кирилл был святым или «недопеченным», нет, в его жизнь вторглась настоящая любовь, сильная, безрассудная, какой и полагается быть настоящей любви. В одну из наших с женой поездок в Ленинград Кирилл рассказал мне свою тайну – разговор у нас был серьезный, так как Кирилл просил моего совета: уходить ему от жены и семилетнего сына или нет?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.