Текст книги "В московском ополчении"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
Кормили плохо, вечно хотелось есть. Иногда пищу давали раз в сутки, и то вечером. Ах, как хотелось есть! И вот в один из таких дней, когда уже приближались сумерки, а во рту еще не было ни крошки, мы, человек восемь бойцов, сидели на невысоком травянистом берегу тихонькой речушки и чуть не скулили. Вдруг видим, без гимнастерки, держа что-то в руках, к нам бежит еще один наш товарищ. Подбежал. Лицо сияющее. Сверток – это его гимнастерка, а в нее что-то завернуто.
– Смотрите! – победителем восклицает Борис. Разворачивает гимнастерку, и в ней… живая дикая утка.
– Вижу: сидит, притаилась за кустиком. Я рубаху снял и – хоп! Есть еда! Зажарим.
Утка была некрупная, молодая. Поворачивая голову по сторонам, она смотрела на нас изумленными бусинками глаз. Нет, она не была напугана, для этого она была еще слишком молода. Она просто не могла понять, что это за странные милые существа ее окружают и смотрят на нее с таким восхищением. Она не вырывалась, не крякала, не вытягивала натужно шею, чтобы выскользнуть из державших ее рук. Нет, она грациозно и с любопытством озиралась. Красавица уточка! А мы – грубые, пропыленные, нечисто выбритые, голодные. Все залюбовались красавицей. И произошло чудо, как в доброй сказке. Кто-то просто произнес:
– Отпустим!
Было брошено несколько логических реплик, вроде: «Что толку, нас восемь человек, а она такая маленькая», «Еще возиться!», «Подождем, приедет же этот зараза повар со своей походной кухней – таратайкой!», «Боря, неси ее обратно». И, уже ничем не покрывая, Борис бережно понес утку обратно. Вернувшись, сказал:
– Я ее в воду пустил. Нырнула. А где вынырнула, не видел. Ждал-ждал, чтоб посмотреть, но не увидел. Уже темнеет.
* * *
Когда тебя заматывает жизнь, когда начинаешь клясть все и всех, теряешь веру в людей, и тебе хочется крикнуть, как однажды я услыхал вопль одного очень известного человека: «Я не хочу быть с людьми, я хочу быть с собаками!», – вот в эти минуты неверия и отчаяния я вспоминаю дикую утку и думаю: нет-нет, в людей можно верить. Это все пройдет, все будет хорошо.
Мне могут сказать: «Ну да, это были вы, интеллигенты, артисты, от вас всего можно ожидать». Нет, на войне все перемешалось и превратилось в одно целое – единое и неделимое. Во всяком случае, там, где служил я. Были в нашей группе и два вора, только что выпущенных из тюрьмы. Один с гордостью красочно рассказывал, как ему удалось украсть подъемный кран. Видимо, был талантлив. Но и он сказал: «Отпустить!».
ГлупостьНаша батарея еще далеко от линии фронта. Учат обращаться с оружием, ползать по-пластунски, колоть штыком соломенное чучело. (Отвратительное ощущение! Я молил Бога, чтобы мне не выпал на долю штыковой бой. И он не выпал.) Словом, осваивали все премудрости военной науки.
Расположились в березовом лесу. Чистим личное оружие. Что это такое? Какой-то мгновенный свист и шлепок в березу прямо над головой. Опять свист и шлепок в дерево. Еще. Еще. Поняли: откуда-то летят пули – и прямо в нас. Немцы далеко. Что за пули?..
Все легли. А я – о глупость, о безмозглость, о идиотизм! – в благородном раздражении вскакиваю и иду на пули. Да, да, иду туда, откуда летят пули, чтобы узнать, кто это безобразничает. Вышел из лесу на поле. Пули свистят, люди лежат в бороздах, а я иду и иду. На вспаханном поле взлетают легкие облачка пыли там, куда попадают пули. Ага, значит, иду правильно, они летят оттуда.
Пришел. За невысоким холмом другое подразделение устроило учебную стрельбу. Тоже обучаются. Далеко не все снайперы, и пули летят поверх холма к нам.
Совсем по-штатски подошел к командиру и спросил:
– Что это вы делаете? – И пояснил цель своего визита.
Командир – вчера он тоже был, в общем, штатский – не потребовал от меня ни козыряния, ни четкого рапорта по форме, а, обратившись к упражнявшимся в стрельбе; крикнул:
– Отставить!
Я сказал «спасибо» и побрел к своим.
Это была не храбрость, не отвага, не долг совести. Что это было? Юношеское непонимание смертельной опасности. Оно свойственно молодому возрасту, когда смерть биологически вынесена за скобки. Взрослые называют это глупостью.
Приговоренный– Митя, говорят, в крайней избе сидит парень, приговоренный к расстрелу за дезертирство. Пойдем, посмотрим.
Идем. Вот и деревня. Фронт близко, и не во всех домах люди. Есть и пустые избы. Эта тоже, видимо, покинутая. Окна без единой занавески, и за окнами чернота стен. На крылечке солдат с винтовкой сидит – караулит. Из дома доносится пение. Кто бы это? Обходим дом вокруг и, чтобы не видел часовой, встав на завалинку, робко заглядываем в окно.
Из угла в угол большой, совершенно пустой комнаты быстрыми шагами, заложив руки за спину, сжав пальцы, наклонив голову, как бык на корриде, ходит парень, высокий шатен. Гимнастерка без ремня – отобрали. Ходит из угла в угол, как сумасшедший маятник, и громким диким голосом поет: «Если завтра война, если завтра в поход, если грозная сила нагрянет, весь советский народ, как один человек, за Советскую Родину встанет».
Мы как прилипли к окну, так и не можем оторваться, охваченные ужасом. Знаем, что нехорошо смотреть на такие страдания, нельзя, а смотрим. Парень поет и поет, ходит и ходит.
До сих пор вижу, как он ходит и поет.
После бояТот единственный бой, в котором я принимал участие, длился с рассвета до темноты без передышки. Я уже говорил, что описывать события не буду. Да и все бои, по-моему, уже изображены и в кино, и в романах, и по радио, и по телевизору. Однако при всем этом боевом изобилии для каждого побывавшего на войне его личные бои останутся нерассказанными. «Так, да не так», как говорит Татьяна. Словом, за четырнадцать часов я повидал порядком и все глубоко прочувствовал.
Крики «Ура» в кафе-мороженом в Кисловодске кажутся до мерзости дрянными и даже гнусными. Причастившись крови и ужаса, мы сидели в овраге в оцепенении. Все мышцы тела судорожно сжаты и не могут разжаться. Мы, наверно, напоминали каменных истуканов: не шевелились, не говорили и, казалось, не моргали глазами. Я думал: «Конечно, с этого дня я никогда не буду улыбаться, чувствовать покой, бегать, резвиться, любить вкусную еду и быть счастливым. Я навеки стал другим. Того – веселого и шустрого – не будет никогда».
В это время – свершившегося чуда я не мог тогда оценить, хотя и заметил его, – в овраг спустился волшебник-повар со словами: «К вам не въехать. Давайте котелки, принесу».
Какая может быть сейчас еда! Нет, не сейчас, какая вообще может быть еда, зачем, как вообще можно чего-то хотеть! Однако некоторые бойцы молча и вяло стали черпать ложками суп и жевать. Видимо, они были крепче меня. У них двигались руки и раскрывались рты. Это была уже жизнь. Во мне ее не осталось. Потрясение было, может быть, самым сильным, какое я испытал за всю свою жизнь. Как ни стараюсь я сейчас воссоздать его в себе и снова почувствовать пережитое, не могу. Только помню.
Ошеломление продолжалось недолго, потому что не успели мои товарищи съесть и пяти ложек супа, как немцы двинулись на нас снова, и ураган забушевал с новой силой. Все завертелось, только теперь не при свете дня, а впотьмах, в ночи. Они окружили нас, били изо всех видов оружия, ревели самолетами над головами. А мы пытались куда-то прорваться.
Товарищи падали один за другим, один за другим. Юное красивое лицо медсестры Нины было сплошь усыпано мелкими черными осколками, и она умерла через минуту, успев только сказать: «Что с моим лицом, посмотрите». И не дождалась ответа.
…Многого я бы не узнал без войны. А надо ли знать? Надо, если это было. Без всего этого моя чернильница была бы пуста.
Белая булка и музыкаМы вырвались из окружения, буквально наехав на немецкое кольцо в слабом его звене. Мы – орудийный расчет и сестры – были в кузове грузовика, сзади которого болталась та самая 76-миллиметровая пушка. Многие в машине оказались мертвыми, иные ранены, с ними несколько человек, чудом уцелевших. Бесстрашная наша батарейная сестра Рахиль Хачатурян и мой друг Сергей Шумов переложили меня в другой грузовик. На нем я должен был ехать куда-то в полевой госпиталь.
Помню то место: край деревни, песчаные некрутые берега речушки, застывшая черно-зеленая трава, посыпанная снегом. Сергей ходил около машины. Широкое, по-крестьянски доброе лицо его было серого цвета, скулы выступили резко.
Здесь было тихо. Но на несколько минут. Немцев снова прорвало. Все загудело, и на деревеньку пошел огонь. Машина наша зафыркала и дрогнула.
– До свидания, Сережа…
Он остановился, посмотрел на меня невидящими глазами и мне, истекавшему кровью, сказал:
– Завидую тебе, Витя.
Я был последним, кто видел Сережку живым. У него были молодая жена и совсем маленький ребенок. В Театре имени Маяковского (бывший Театр Революции) на мраморной доске вы можете прочесть и его фамилию, написанную золотыми буквами. Он был очень хороший парень. Золотые буквы и вечная память. Ах, лучше бы он жил…
Где меня мотала машина, не знаю, не помню. Помню только ночь под землей в полевом лазарете, керосиновые лампы на столах, дрожащую над головой от взрывов бомб землю. Что-то надо мной свершалось. Мое внимание – на товарища из нашей батареи. Забыл имя его и фамилию. Он на другом операционном столе, близко. Сидит, широко открыв рот, а врач пинцетом вытаскивает из этого зева осколки, зубы, кости. Шея вздутая и белая, и по ней текут тоненькие струйки крови.
Я тихо спрашиваю сестру, бесшумно лавирующую между столами:
– Будет жить?
Сестра отрицательно качает головой.
Вспомнил его фамилию: Кукушкин.
Шум. Резкий широкий шум. Бомба упала в госпиталь. И как муравейник: бегут, складывают инструменты, лекарства. Нас – на носилки, бегом, опять в грузовики. С полумертвыми, с полуживыми, с докторами, с сестрами. Едем через корни, овражки, кочки. Ой какой крик в машине! Переломанные кости при каждой встряске вонзаются в твое собственное тело. Вопим, все вопим. Ой, ой, ой!
– Давайте в Вязьму!
Вот она и Вязьма. Скоро доедем.
Стоп, машина!
– Что там? – говорит шофер.
– В Вязьму с другой стороны уже входят немецкие танки…
* * *
Мы в вагонах-теплушках. Поезд тянет набитые телами вагоны медленно. Налет авиации. Стоп! Скрежещут колеса, тормоза. Кто на ногах, выскакивает в лес. В раздвинутые двери нашего товарняка вижу, как лес взлетает корнями вверх. Убежавшие мчатся обратно в вагоны, а мы, лежачие, только лежим и ждем. Смерть так и носится, так и кружит над нами, а сделать ничего не можем. Пронесет или не пронесет?
Бомбежка окончена. Едем дальше. Тишина. Куда-то приехали. И вдруг… Приятная, нежная музыка. Где это мы? На каком-то вокзале в Москве. На каком? Так до сих пор и не знаю. Кто на ногах, идет на перрон. И у одного вернувшегося я вижу в руках белую булку. Белую как пена, нежную как батист, душистую как жасмин.
Белая булка и музыка.
Как, они здесь заводят музыку?! Едят белые булки?! Что же это такое? В то время как там ад, светопреставление, здесь все как было? Да как они могут?! Как они смеют?! Этого вообще никогда не может быть! Никогда! Белая булка и музыка – это кощунство!..
Сейчас, когда я пишу эти строки под Москвой на даче, я любуюсь распускающимися астрами. Война, хотя и не в глобальном виде, кочует по свету из одной точки земного шара в другую. Одумаются ли когда-нибудь люди, или прокляты навеки?..
Кусочек сахараВояж в теплушке до Владимира, где нас выгрузили, продолжался шесть дней.
Жизнь между небом и землей. Ходячий здоровенный солдат с перебитой рукой в лубке, небритый и растерзанный, стоит надо мной, смотрит. Что смотрит – не знаю. Уж поди нагляделся на умирающих.
– Чего тебе надо? – вдруг спрашивает он.
Чего мне надо? Ничего не надо. Так и отвечаю.
– А чего хочешь? – хрипло спрашивает он.
– Сладкого хочется.
Парень здоровой рукой лезет в карман зелено-серых военных штанов, достает грязнющий носовой платок и начинает зубами развязывать узелок, завязанный на конце этого платка. Развязывает медленно, деловито, осторожно. Развязал и бережно достал оттуда маленький замусоленный кусочек сахара.
– На, – протягивает он мне свое сокровище, свою драгоценность, свой клад. – Съешь.
Спасибо тебе, милый солдат! Жив ли ты, хорошо ли тебе, если жив? Хорошо бы – хорошо!
Судьба18 июля 1942 года я выписываюсь из казанского госпиталя. Жара. А я не только в гимнастерке – в шинели. За плечами вещевой мешок, руки на костылях. Пот струйками бежит по лицу, стекает за воротник вдоль всего тела. Доскакал до трамвая и еду к пристани через весь город по дамбе. Это теперь красавица Волга вплыла в Казань, и берега ее оделись в камень, а тогда… Трамвай битком набит людьми, отчего жара еще нестерпимее. Кажется, едешь бесконечно.
Приехали. Слез с трамвая, иду к пароходам. Их два, и оба идут на Астрахань. Туда-то мне и надо. «Коммунистка» и «Гражданка». Стою на обрыве и решаю вопрос. Если пойду на «Коммунистку», уеду через тридцать минут. Если на «Гражданку» – она отходит только вечером. Но до «Коммунистки» надо идти метров триста. «Гражданка» стоит рядом. Я еще никогда так долго не ходил на костылях и вообще почти год не ходил. Сил нет, и слабость выбирает «Гражданку». Плетусь. Костыли вязнут в песке. Вот они стучат по мосткам, и вот я на пароходе. Устроился.
«Коммунистка» пошла вниз. «Дурака свалял, что не поехал на ней. Уж плыл бы и плыл». Однако к вечеру и мы тронулись. Я прошел огонь, теперь прохожу воду. Кстати замечу, потом прошел и медные трубы. Они лежали на барже, на которой я эвакуировался из Махачкалы через Каспийское море, и по этим самым трубам я, как акробат, ходил на костылях. Чего только не бывает на свете!
Милая моя Волга, давшая мне столько детского счастья! В низовьях уже идет битва за подступы к Сталинграду. И в первую же ночь немцы бомбят пароходы и баржи, идущие по Волге. Наш белоснежный красавец срочно на ходу перекрашивается в серый цвет, чтобы не выделяться ночью на воде, не быть для летчиков приметной мишенью. Чем ниже мы спускаемся, тем жарче чувствуется пламя войны. Вон плывут трупы. Там с ревом вырывается пламя из пробитой бомбой и выбросившейся на мель нефтянки. Черный дым коромыслом перекинулся с берега на берег, и мы едем сквозь него, как сквозь черную арку.
Бежит к нам катерок. Что-то кричат, машут руками:
– Стойте!
Пароход судорожно шлепает плицами, давая задний ход. В чем дело? Немцы забросали Волгу минами, ехать нельзя. Ждите, когда выловят.
Ждем. Махнули флажком – едем. Вот они, мины, – рогатые осьминоги, выволоченные на берег.
Каждую ночь пристаем прямо к берегу, где возможно. Бросаем длинные доски, и все пассажиры гуськом сходят на землю и скрываются в лесу. Идет бомбежка. Самолеты скребут небо. Бомбы падают редко и глухо. Бьет то по селению, то по барже, то наугад: где-то что-то ему померещилось.
Едем много дней. Трупов на воде все больше и больше. Сожженные селения попадаются все чаще и чаще. Разбитые баржи, пароходы тоже. У всех одна мысль: попадет в нас или не попадет? Едем медленно, крадучись.
Вон еще один пароход прибился к берегу. До чего же черен бывший белый красавец! Вот уж поистине сгорел в дым. Ни одного стекла в окнах, только зияют чернеющие проемы. Один остов. Крупно не повезло кому-то.
Проезжаем ближе, и я читаю дугообразную надпись над колесом: «Коммунистка».
* * *
В главу моих воспоминаний можно было бы вписать и эту страничку. Много-много лет спустя я попал в Казань и захотел побывать на могиле Лобачевского. Как-то нехорошо быть в Казани и не пойти к этой могиле. Мы нашли памятник великому русскому математику, поклонились ему и уж направились к выходу, как мое внимание привлекла большая группа однообразных могил с пирамидками, на вершинах которых были прикреплены пятиконечные красные звезды, будто елочные украшения. Я спросил своих друзей-казанцев, чьи это могилы.
– Здесь похоронены раненые, которые умерли в казанских госпиталях, – ответили мне.
Опять я испытал прикосновение чего-то холодного. Прилетела мысль: вот тут, на этом самом месте, мог бы лежать и я. Но я выжил и живу. Зачем? Почему судьба бережет меня? Что я должен сделать?..
Мне выпало на долю тяжелое ранение и госпиталь. А я говорю судьбе: «Спасибо!».
Мне скажут: от такого образа мыслей недалеко до непротивления, до примирения со всякими пакостями. Нет, не то, совсем не то. Мало ли что скажут! Моя жизнь. Как хочу, так ее и осмысляю, так и чувствую. А уж вы, те, кто «скажет», чувствуйте свою, как вам будет угодно.
Часть 2. Перед войной и после войны
Перед войной
СтрахВ детстве я весь был соткан из страха, всегда трепетал. Отчего? Не знаю. Будто все время что то есть рядом, еще какой-то мир. В Ветлуге мне надо было проходить в школу через кладбище. Нет, ни за какие коврижки я не шел мимо могил и крестов. Очень хотелось побыстрее после уроков очутиться дома, но я плелся в огромный круг и обходил страшное место. Я делал усилия, пытался бороться со своим малодушием, но, когда я доходил до ворот погоста, ноги мои прилипали к земле, дышать становилось невозможно, в висках стучало, за первой же могилой мне мерещился покойник, уже он тянул ко мне руки… и я почти терял сознание. А иногда и терял.
В местном театре, крохотном летнем павильоне, любители-артисты разыгрывали «Звездного мальчика» Оскара Уайльда. Когда колдунья за дерзкую выходку красавца мальчика обезображивала ему лицо (а делалось это просто – артист убегал вослед старухе за кулисы и возвращался с маской на лице), я холодел от ужаса.
На следующий день я находился в комнате один, сидел на подоконнике, глядя на прохожих, и вдруг слышу – тихонько скрипнула дверь. Я обернулся. Она медленно-медленно открывалась. Но в образовавшейся черной щели никого не было. Я закостенел. А дверь все открывалась и открывалась. И вот в ее отверстие глянуло лицо обезображенного звездного мальчика…
Очнулся я на диване, меня обрызгивали водой. Кругом столпились дворовые друзья – ветлужские мальчишки.
Они залезли за кулисы театра, стащили ужасную маску и, зная мою трусость, решили меня попугать. Лица у них были растерянные, добрые, даже испуганные. Видимо, я испортил им удовольствие. Ну, закричал бы я, ну, описался бы от страха – это было бы одно удовольствие, хохотали бы до упаду. Но тихо брякнуться в обморок – это что-то совсем не то, так не играют.
А однажды, когда мы с мамой вечерком уютно сидели за столом – мама штопала мои чулки, а я рисовал при свете керосиновой лампы, и было так светло на душе, так покойно, – кто-то постучал в дверь. Мама ответила: «Войдите!» – и в комнату вошло… чудовище!!! Громадные сверкающие глазищи, невероятно тонкий длинный нос, странная борода болталась чуть не до пояса, волос на голове не было, на спине огромный горб, и цвет «лица» серо-желтый.
Помню, как я в ужасе дико крикнул и бросился через стол в руки мамы, чуть не сбив керосиновую лампу, – если бы я ее сбил, и керосин вспыхнул, не миновать бы пожара, а если бы лампа просто потухла и наступила темнота, я бы умер от разрыва сердца. Я бился в руках матери, а чудовище стащило что-то с лица и оказалось нашей хозяйкой Редькиной, у которой мы снимали квартиру. Мама целовала меня, успокаивала, а Редькина виновато улыбалась и объясняла, что это она надела противогаз, сделала себе из ватника горб и просто решила в шутку попугать меня. А я все бился в истерике, бился…
Испытал я страх и на фронте, когда попали в окружение. Я упал на землю и не мог от нее оторваться, будто врос в нее, влип, всосался. Только когда пароксизм страха стал ослабевать, сделал усилие, встал и начал вести огонь.
Когда я в войну лежал в госпитале – болела нога, а сам я был здоров, – бывало, сестра скажет: «Какой ты, Розов, веселый». А я отвечал: «А как же, это ведь она болит. Я-то здоров».
Глазами ребенкаВзрослый человек всегда старается объяснить то или иное явление жизни, загадка его тревожит – и манит, и тяготит, будь это тайны науки, искусства или общественного бытия. Решив ее, он обретает душевный покой, умственное равновесие и счастлив. Ребенку тоже свойственно постигать тайны, но не путем умственного анализа, а чисто практически. Он обрывает мухе крылья и лапки и смотрит, что из этого получится. Это не жестокость – только любознательность. Даже сами понятия добра и зла ему неведомы. Это же условные понятия!
Пятилетним мальчиком я никак не мог открыть тайну перочинного ножа: как он складывается и раскрывается. Я умел и раскрывать, и складывать, но не мог понять этого чуда. И я расковырял нож, разобрал, разломал, но так ничего и не понял. Ножик пропал, а это был единственный складной нож в нашем доме, самый примитивный, с одним лезвием, он принадлежал отцу. В детстве, да и в жизни у меня никогда не было перочинного ножа. Несколько лет тому назад, будучи в Лондоне, я купил себе дорогой шведский перочинный нож с набором всяческих инструментов: тут тебе и два ножа, и открывалка для консервов, и ножницы, и шило, и иголка, и отвертка – простая и крестообразная, даже увеличительное стекло, а сверх того – и костяная палочка для ковыряния в зубах. Он мне не очень нужен, и купил я его скорее в силу каких-то детских нереализованных желаний.
Дети познают реальный мир, если так можно выразиться, пальцами. Их интересует все – вплоть до жгучего желания разглядывать яркое солнце, не жмурясь. Меньше всего их занимают общественные отношения. Даже в кругу своей семьи они ничего не анализируют, а все принимают как должное, абсолютное и стационарное. И если сейчас о периоде нашего общества, о котором я хочу немного рассказать, я кое-что знаю из учебников, романов, повестей и рассказов, то в ту пору я знать ничего не мог, а просто жил и видел. Я говорю о годах НЭПа, который наступил, когда мне было девять лет. Я даже не знал, что это называется НЭП, я просто с детским восторгом наблюдал, как преображалась наша бедная, голодная, ободранная жизнь, как все начинало сверкать и смеяться.
* * *
К этому времени мы уехали из Ветлуги в Кострому. Стабилизировался червонец. Это понятие для меня выглядело так. Мать говорила: «Витька, сбегай узнай, почем сегодня червонец». Я мчался в книжный магазин Политиздата – две минуты бега, – и там висело объявление. Говоря взрослым языком, указывался курс червонца. Немного позже я узнал, что червонец – это десять рублей. Сколько он стоил в те времена, я не помню, – вероятно, миллионы тех, бывших в обращении денег. Запечатлелось в памяти, что французская булка стоила пятьсот тысяч рублей. Помню также, что отец ехал в командировку в Москву, и командировочных денег у него был мешок. Настоящий большой мешок! Все это меня, ребенка, удивляло и восхищало. Неразбериха в денежных знаках. Еще были в обращении так называемые керенки, – очевидно, выпускавшиеся при А.Ф. Керенском – маленькие, коричневые, они мелькали и пачками, и длинными лентами, и рулонами. На них было напечатано «40 рублей», но вряд ли одна бумажка стоила одну копейку. Были и какие-то большие, чуть ли не в пол-листа писчей бумаги с очень высокими номиналами. И вдруг (конечно, не помню, в какой день) все эти деньги исчезли. И появились совсем новые, их помню хорошо: желтый рубль и зеленые три рубля – продолговатые, синие пять рублей и десять – красные, прямоугольные, вертикальные. Вот эти-то десять рублей и были червонец. Деньги громадные по тем временам! Да еще при папиной зарплате в сорок-пятьдесят рублей. Тут же появилась и мелочь – медные полкопейки, копейки, две копейки, три и пятачок, серебряные – десять, пятнадцать, двадцать, пятьдесят и один рубль. Были, говорят, и золотые, но я их не видел. Выпустили их, видимо, мало, так как сейчас эти монеты являются коллекционной редкостью. Бумажные деньги были все новенькие, гладкие и даже не хрустящие, а звенящие тихим бумажным звоном. Медные сияли красненьким солнышком. А серебряные – лунным сиянием. Очень ценились все эти денежки, в том числе и полкопейки.
Дешевизна установилась неслыханная! Всяких товаров и продуктов – видимо-невидимо! И это сразу же после жестокого голода. И хотя мы, как я уже и писал, жили бедно, но наша бедность НЭПа по сравнению с предыдущими годами казалась великолепным пиршеством. Колбасу, ветчину, сыр, не говоря уж о пирожных, шоколаде, мы, конечно, покупать не могли – это деликатесы, роскошь; но все же в редкие дни колбасные обрезки покупали. В магазине Голованова, в самом центре города, на самой главной улице. До чего же вкусно пахло в этом магазине, заваленном всяческой снедью! Мама от сэкономленных денег давала десять копеек, и мы покупали полфунта ароматных обрезков. В те времена считалось неприличным, отвешивая колбасу, добавлять, если вес мал, еще кусочки: они-то и продавались дешево, как брак. На одну копейку можно было купить три ириски. Кстати, замечу: одна девочка из нашего класса торговала этими ирисками с лотка, когда ее мама была занята. Мы, мальчишки, давали подружке копейку, а она, смущаясь, совала нам в руки целую горсть заветных сладостей.
Однажды со мной произошел совершенно невероятный случай. В те годы я собирал конфетные картинки – и для игры в фантики, и для коллекции – и никогда не проходил мимо валяющейся на тротуаре или в канаве какой либо цветной бумажки. Вижу, лежит в канаве зелененькое. Наклоняюсь, поднимаю, очищаю грязь… Это три рубля! Деньги громадные! Я принес свою находку домой, отдал маме, и мы всем семейным советом решали, что на нее купить. И так как зеленую бумажку нашел я, то и решение состоялось в мою пользу. Мне купили новые ботинки, а на оставшиеся деньги – сладости к вечернему чаю. Какие это были красивые и крепкие ботиночки! Много, много лет потом я не имел подобных.
* * *
Из роскоши мы еще позволяли себе покупать черный хлеб не в кооперативной лавке, а в частной, у Сущева. Этот Сущев выпекал удивительно вкусный кисло-сладкий черный хлеб в высоких конусообразных формах и славился этим на весь город; стоил такой хлеб на полкопейки дороже, чем в государственном магазине. Все же остальные продукты мы покупали в кооперативной лавке – это было гораздо выгодней и удобней. Существовали так называемые заборные книжки. Это была небольшого формата книжечка в твердом переплете с разлинованными листочками внутри. Мама чаще всего покупала продукты сама, но иногда посылала и меня. Я вручал продавцу заборную книжку и говорил: «Мама просила десять фунтов муки, фунт сахара, цыбик чаю, полфунта соли». Продавец записывал мамин заказ в книжку и отпускал продукты. Денег я не платил, но в кассе мне выдавали на приобретенную мной сумму узкие тоненькие талончики, похожие на трамвайные билеты тех лет (в Костроме никогда не было трамвая, а в те годы – и ни автобуса, ни троллейбуса, только извозчики, и я делаю это сравнение, взяв его, можно сказать, из другого времени), они тоже выражались в копейках и рублях. В конце месяца, когда мы шли расплачиваться за взятые в кредит продукты, мы брали с собой и эти талончики, и, согласно их общей сумме, делалась определенная скидка. Если же мы брали продукты за наличные деньги, талончики тоже выдавались. Льгота эта делалась, как объяснял нам отец, для того, чтобы привлечь покупателей на сторону кооперации. Частный торговец скидки не делал. Правда, и он имел свои приманки. Например, у меня было правило – копить деньги к маминым именинам, чтобы сделать ей подарок. Обыкновенно мне удавалось скопить один рубль. Я шел в кондитерский магазин Боровского и покупал коробку любимых маминых конфет «Французский набор»; это были разноцветные – голубые, розовые, белые, кремовые – мягкие конфеты разной формы, каждая из которых лежала в коробке в чашечке из гофрированной бумаги. При первой же моей покупке, завязывая коробку, хозяин спросил меня: «Кому это ты, мальчик, покупаешь конфеты?». Я ответил: «Маме в подарок». Тогда Боровский снова развязал мою коробку, открыл ее, поверх лежавших цветных сладостей положил длинненькую шоколадку и сказал: «Ты хороший мальчик».
И я, ликующий от того, что купил такую прелесть, и оттого, что там сверху лежит шоколадка, и гордый тем, что я хороший мальчик, осторожно держа в руках драгоценный подарок, мчался домой. Каждое 5 декабря в те годы я заходил в заветный кондитерский магазин, и хозяин, делая вид, будто он встречается со мной впервые, укладывал знакомую мне шоколадку поверх французского набора.
Теперь я понимаю: конкуренция обязывает быть и привлекательным. Но в детской моей памяти это был просто добрый человек. Так же, как и тоненькие талончики, они воспринимались мной тогда как волшебный подарок. Мне хотелось, чтобы мама покупала в магазине кооперации больше и больше, чтоб талончиков накопилось много. Нет, мы не могли покупать много, но сам вид лежащей в витринах, на полках и на прилавках всякой всячины почему-то радовал глаз, хотя и соблазнял душу. Не подло, а мечтательно.
Особенно живописно выглядела Молочная гора. Она тянулась от торговых рядов – а в Костроме этих торговых рядов было несколько: гостиные, мучные, табачные, мясные, скобяные… целый художественный ансамбль, сохранившийся и поныне и украшающий центр города наряду с уникальной пожарной каланчой и гауптвахтой в стиле русского ампира, – до самой Волги. Конечно, живописна эта Молочная гора была летом. Вдоль ее спуска справа и слева неразрывной цепочкой торговки и торговцы предлагали всякую снедь. Лично меня особенно привлекали овальные чаны с плавающими в них рыбами всех сортов: налимами, стерлядями, судаками, лещами. Продавец стоял с сачком и выуживал любую рыбину по указу покупателя. Может быть, оттого, что я был большим любителем рыбной ловли, и плавающие в чанах красавицы подобных размеров мне никогда не попадались на удочку, а только грезились, они особенно завораживали мой взор. А в деревянных палатках, что вытянулись на берегу вблизи пристани, нашей любимицей была вобла. Она висела в ряд или пучками на натянутых веревках, и в солнечный день, сушеная, светло-серая и золотисто-коричневая, просвечивала своим спинным жирком. Благодаря дешевизне она вместе с ирисками и семечками была самым доступным для нас лакомством. Уплетали мы ее за обе щеки!
И конечно же, баржи с арбузами! Их тянули буксирные пароходы с низовий Волги. На баржах арбузы лежали и в трюмах, и снаружи, где они образовывали целые темно-зеленые горы. Баржа ставилась у мостков, и, пробежав по этим мосткам, ты начинал бегать прямо по арбузам, выбирая тот, который тебе приглянулся. Цены были разные, в зависимости от размеров. Пять копеек, пятнадцать и даже двадцать. Двадцать – это уже не донесешь. Наш избранник был за пятачок. Да и как проведешь грань между размером за пять копеек и десять… А кто не имел ни гроша, прибегал к разбою: около баржи крутилась лодчонка, в которой сидел парнишка, а его приятель находился среди арбузов и в удобный момент босой ногой скатывал арбуз в воду. Лодочник подбирал его и тут же отдалялся от баржи. Где то на берегу приятели пожирали сочную добычу. Такие картинки я наблюдал часто, но сам на подобные приемы никогда не отваживался, только с трепетом и даже затаенным страхом наблюдал за отважными пиратами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.