Текст книги "В московском ополчении"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Наталья Сац
В конце войны и после нее я не только добывал продукты и готовил обеды, но успел сдать экзамены за первый курс Литературного института и перейти на второй, написать пьесу «Вечно живые», да еще в свободные вечера совершенно безвозмездно выступать в кинотеатре «Пале» (ныне «Художественный»), где с малюсенькой эстрады читал стихи собравшимся на очередной сеанс людям. И очень мне нравилось это занятие. Зимой люди были закутаны во что попало, стояли плотной, все прибывающей толпой и слушали хорошо, тихо. Я, можно сказать, не читал – пел как птица. Стихов я знал множество – и классических, и современных. И никто мне репертуара не утверждал. Читал то, чем хотелось поделиться с другими. И без цели. Просто хотелось, и все. Даже получил однажды комплимент от одного весьма уважаемого человека, который остановил меня на улице и сказал: «А вы знаете, я хожу в кино специально вас слушать». Ах ты, милый человек, как ты меня погладил по душе!..
В это же время я выступал с концертной бригадой Дома офицеров. Так, однажды занесло нас в Пошехоно-Володарск. Я уже давно прочел «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина и, откровенно говоря, думал, что страна эта давно исчезла. А мы туда едем! Не чудо ли? Разве не интересно – Пошехонье! Как назло, в утро того дня, когда мы должны были выйти из Рыбинска в Пошехоно-Володарск на пароходике, на Рыбинском водохранилище (его даже называют важно – Рыбинское море) разыгралась буря, и наше суденышко ни под каким видом нельзя было отправить в путь. Мы страшно злились и кричали:
– Давайте поедем! Подумаешь, буря и волны! У нас вечером концерт, не успеем! Нельзя же опаздывать! Там ждут зрители!
Актеры – народ необъяснимых свойств. Я знаю тьму примеров их самопожертвования. На моих глазах на спектакле «Ромео и Джульетта» у Ольги Ивановны Пыжовой, игравшей кормилицу, сделались ужасные судороги ног, она не могла шевельнуться, стонала от мучительной боли, глаза ее готовы были выскочить из орбит. Но впереди был последний акт. Когда ее спросили: «Вызвать скорую помощь?» – она дрожащими губами прошептала: «Доиграю». Ее вынесли на сцену, устроили на полу в лежачем положении. Пошел занавес, и Ольга Ивановна, как будто ничего не произошло, отчетливо и темпераментно доиграла спектакль, не двигаясь с места, а скорая помощь уже ждала ее у служебного театрального выхода.
Мне рассказывали, что известный актер Малого театра Рыбников (я еще застал его и видел в нескольких ролях) в силу каких то причин не успел сойти с очень высокого станка во время чистой перемены, когда декорация меняется в темноте – чаще всего это делается при помощи поворотного круга, – и мог очутиться перед глазами зрителей, чего по ходу действия никак не полагалось. Рыбников бросился со станка в кулисы, сломал ребро, но спектакль доиграл…
Вот и мы, в силу того что были актеры, а совсем не храбрецы, кричали: «Надо ехать, надо ехать!». И поехали. Пароходик был ненамного больше гуся и трещал как мотоцикл. Швыряло его, как ту Жучку, которая «то взлетая, то ныряя, скачет, лая впопыхах». Девушки (а большинство в нашей бригаде были именно представительницы нежного пола) зажмурились и попискивали от страха. А кораблик со скоростью, видимо, десять сантиметров в час пробивался к намеченной цели. Увы, ехали мы долго-долго. Вот уже и семь часов вечера – время начала концерта, вот и восемь, и девять, а кругом «вода и больше ничего!».
Прибыли мы в Пошехонье в четыре часа утра, когда совсем рассвело, и водная гладь зеркально сияла тихой небесной голубизной, будто не она только что ревела, шаталась, буянила, как распоясавшийся хулиган.
Мы грустили: концерт сорвался. Нет, нас не материальная сторона беспокоила – этим заведовало наше костромское начальство, платившее нам не поконцертно. Было неприятно сознавать, что вчера зрители ждали, может быть, даже долго ждали. Играть сегодня можно только днем, так как вечером мы должны быть снова в Рыбинске. А возможно ли? Ну, раз приехали, посмотрим по обстоятельствам.
Невысокий травянистый берег был уже виден, а за ним мелькали и какието строения. Божественное раннее утро, полное сияния и чистоты. Ах, эти хрустальные ранние утренние часы в верховьях Волги, полные величия и покоя! Глаз не оторвешь! Аж зубы ломит! Пароходик, фыркая, режет своим носиком литую воду.
А что там за темное пятно на берегу, недалеко от мостков, к которым мы, видимо, должны причалить? Смотри-ка, толпа, люди. Верно, должны куда-то ехать. Но не видно никакого другого парохода, даже баржи. А на нашу посудину можно взять только человек пятнадцать. Вероятно, что-то случилось.
Швартуемся. И толпа бросается к нам. Это зрители! Зрители, которые еще вчера пришли на концерт, ждали, а потом из клуба отправились к мосткам встречать наш корабль. Но ведь уже пятый час утра!
Я и сейчас, когда пишу эти строки, вспоминая те мгновения, ясно вижу этих людей, слышу деликатное негромкое гудение и испытываю странную дрожь. Они ждут. Они ждут начала представления.
Измученные долгой качкой, бессонной ночью, минуту назад вялые и бессильные, мы, как по волшебству, делаемся самыми юными, самыми свежими, воодушевленными, готовыми не только к актерской деятельности, но, кажется, и на подвиг. Нас почтительно ведут в гостиницу – небольшой деревянный дом, где женщина, чрезвычайно похожая на бабу из «Пошехонской старины», в широкой, длинной, темной в мелкую крапинку юбке, подвязанная под подбородок ситцевым платком и босая, проворно и старательно моет большой серой тряпкой пол в коридоре, видимо, тоже узнав, что артисты прибыли.
Минут через тридцать-сорок мы, чистые и боевые, уже на сцене. Отдали все, что могли: пели, танцевали, читали, играли скетчи. Я не пел, не танцевал, только участвовал в скетчах, читал и исполнял обязанности конферансье.
Нам казалось в этот вечер (раннее утро!): все мы блестящи и талантливы. Провожаемые благодарными зрителями (ну и двужильные эти пошехонцы!), мы сразу двинулись на кораблик. Проводы. Махание рук. Отплывающий зеленый берег и крики оттуда: «Спасибо! Спасибо!». И наши ответные «спасибо» с корабля.
Все исчезает. В мгновение ока усталость валит нас с ног. Падаем. Просыпаемся у рыбинского причала.
* * *
Связываю прерванную нить рассказа и напоминаю: из Пошехонии мы вернулись в Рыбинск и вечером играем в Переборах, где еще достраивается гигантская плотина, уже перекрывавшая могучую Волгу, – она-то и образовала Рыбинское море. На грузовике нас везут прямо по гребню, по верхушке плотины. Мы подъезжаем к весьма солидному и комфортабельному дому.
Прекрасный зрительный зал. Лепка, позолота, люстры, простор. Удобная сцена. И наша костромская бригада (как я ее называл, «восемь девок – один я») вовсю развлекает почтенную публику. Все идет как по маслу.
Но я же не устаю повторять: жизнь в совершенно неожиданные, а иногда и неподходящие для тебя моменты (для жизни все моменты подходящие) преподносит или, скажем, дарит сюрпризы. Ну в самом деле, подумайте, мог ли я ожидать, что где-то в клубе во время концерта я получу сюрприз, следствием которого будет изменение всей моей жизни. А получил!
Кончили мы первое отделение, отдыхаем, прихорашиваемся ко второму. И вдруг…
Дочь, когда ей было лет восемь, спросила меня:
– Папа, какое твое любимое слово?
Я не понял смысла вопроса и ответил:
– Все слова, Таня, интересны.
– Нет, – продолжала настаивать дочка, – одно любимое.
Недоумевая, я признался, что не знаю.
Дочь ответила:
– А у меня есть: «вдруг».
Дочь уже читала, и я понял магию этого слова, когда то и меня заставлявшую трепетать при чтении страшных историй вроде гоголевского «Вия» или детективных – Шерлока Холмса, Ника Картера, Ната Пинкертона.
И вдруг… дверь в нашу большую гримуборную распахивается и в комнату влетает эффектнейшая женщина – с пушистой копной волос цвета новорожденного цыпленка, в развевающемся крепдешиновом белом с синими цветами платье (у большинства людей такие наряды уже давно были обменены в деревнях на картошку), элегантных сверкающих туфлях – и громко объявляет:
– Здравствуйте! Я Наталья Сац.
Если кто-либо из читателей, очень далеких от театральной жизни, не слыхал этого имени, что почти невозможно, откройте любую советскую энциклопедию – общую, театральную, литературную, педагогическую, – и вы непременно найдете это имя, следующее после имени Ильи Саца, ее отца, автора музыки к спектаклю «Синяя птица», etc, etc. О Наталье Ильиничне, если она вас заинтересует, вы без труда достанете целые тома книг, написанных о ней и ею самой. И я, конечно, с детских лет знал это имя. Знал, что Сац возглавляет в Москве Детский театр, что она является его создательницей на самой заре Советского государства, когда и ей то самой было всего пятнадцать лет. Знал, что ее работу ценил Луначарский. Популярность ее была столь велика, что даже кондитерские фабрики выпускали специальные коробки конфет, продававшиеся в буфете Детского театра, и на дне каждой коробочки находилась красная бумажка с отпечатанной фразой: «Не забудь поблагодарить тетю Наташу». Слава ее гремела всеми трубами. Это именно она, Наталья Сац, получила для своего Детского театра одно из лучших театральных зданий столицы, стоявшее бок о бок с Большим театром и против Малого, после того как был закрыт находившийся там 2-й Художественный театр. И ныне это дорогое для меня здание принадлежит Центральному детскому театру, в котором я начал свою счастливую судьбу драматурга в 1949 году.
Все-все-все в жизни складывается чудесным и даже фантастическим образом!
Я также знал, что было время, когда феерический полет жизни Натальи Сац резко и драматично оборвался.
(В своей книге «Новеллы моей жизни» Наталья Ильинична довольно обстоятельно пишет обо всем и даже упоминает нашу встречу в Переборах.) И вдруг сейчас это видение, эта роскошная женщина! Это почти повелительное и гордое: «Здравствуйте! Я Наталья Сац!». Согласитесь, было чему удивиться.
– Кто писал эти скетчи? Ставил и режиссировал программу? – спросила Наталья Ильинична, обводя всех нас по очереди, можно сказать, вельможным взглядом.
Я объявился, признался.
– Я вас приглашаю ко мне работать. Извещу, где это будет и когда. Дайте мне ваш адрес. Впрочем, где вы остановились?
– В Рыбинске. В гостинице, – успел пискнуть я.
– Завтра я буду у вас в номере, и мы договоримся.
По-правильному я должен был бы написать эту речь без всяких знаков препинания. Их не было, был поток непрерывающихся слов, даже не слов – звуков. Обращаясь ко всем, Сац бросила безапелляционно:
– Вы мне все нравитесь.
И исчезла.
* * *
На протяжении многих лет жизни я часто встречался с Натальей Сац и никогда не мог не изумляться ее натуре. Иногда я восхищался ею, нередко негодовал, но что меня всегда поражало – ее вулканическая энергия. Я никогда не видел Наталью Ильиничну вялой, унылой, даже меланхоличной, а уж тем более на что либо жалующейся. Вечно она что-то создавала. Ее организационный талант феноменален, а искусство привлекать на свою сторону всех поистине было фантастичным. Я сам видел, как она в период создания Театра для детей и юношества в Алма-Ате дружески и как бы наивно обнимала первого секретаря ЦК КП Казахстана Шаяхметова, целовала и называла «дорогим и замечательным Шаяхметиком». И важный, величественный Шаяхметов только жмурился.
Нет, нет, в Наталье Ильиничне было что то от… таинственной ворожбы. Я знал немало людей, которые недолюбливали Наталью Сац. И я частенько на нее сердился. Но, согласитесь, основать первый в мире детский театр в Москве, создать Театр для детей и юношества Казахстана и уже в почтенном возрасте осуществить идею Музыкального театра в Москве и, в довершение чуда, построить для него великолепное здание на Ленинских горах: «Вы, нынешние, ну-тка!».
Алексей Дикий
Среди театров, ставивших мои пьесы, мне особенно запомнился театр, возглавлявшийся великим, на мой взгляд, деятелем советского театра Алексеем Денисовичем Диким.
За все недолгое существование и этого театра репетировалась одна пьеса – «Маскарад» Лермонтова, но эти репетиции и возможность слышать и видеть Дикого дали мне многое. Недаром еще Алиса Георгиевна Коонен, единственный раз встретившаяся с нашим курсом при Театре Революции, говорила: «Старайтесь быть в кругу интересных людей».
Я позволю себе, хотя совсем не думал об этом писать, коротко и пунктирно рассказать об этих репетициях. О самом же Алексее Денисовиче написано немало, в том числе целая книга.
Дикий мне казался гениальным русским самородком – самородком золота, но еще не отделенного от породы. Казалось, он никогда не воспитывал себя. Каким родился, таким и остался, только рос, отчего кристаллы золота тоже увеличивались и сверкали все зримее и ярче. Но от породы он совершенно не желал очищаться, был таков, как есть, без всякой личины. Еще кто-то из древних заметил: человек чуть ли не с первых дней жизни вырабатывает себе личину. Отсюда, видимо, и идет слово «личность». Эта личина как бы прикрывает натуру, естество, которое родилось. Прежде чем я прочел это у древних, я и сам глубоко задумывался над этой проблемой. Да, мы выстраиваем себя. Допустим, от природы вспыльчивые или даже яростные – приучаем себя быть сдержанными. От рождения себялюбивые, мы на людях стараемся казаться весьма простодушными. Но в критические моменты жизни натура берет верх, и происходит извержение вулкана. Чем эмоциональней и горячее натура, чем сильнее ты ее подавлял волевыми усилиями, тем мощнее вылетают камни, пепел и льется лава.
Из знаменитых людей, которых я знал, только Дикий всегда был самим собой. Среди людей простых, особенно раньше, натуральные люди встречались часто. Они полны очарования, приветливы, сострадательны, добры. А уж если родился зверь, то зверь во всем, всегда.
О таланте, грубости и всевозможных выходках Дикого ходили легенды. Говорят, он даже сидел в тюрьме за то, что в ресторане «Метрополь» хватил по лицу какого-то иностранца. Рассказывали, что в Константинополе в игорном доме, когда какой-то партнер уронил на пол золотую пятирублевую монету и, наклонясь, стал искать ее под столом, Алексей Денисович скрутил сторублевую бумажку, зажег ее о свечу и посветил под стол мелочному игроку. Может быть, все это выдумки, но ведь не складывали же таких легенд, допустим, о Немировиче-Данченко или о Завадском.
И я был свидетелем резкостей и эмоциональных взрывов Дикого. Однажды актриса, в тот день неважно репетировавшая баронессу Штраль, никак не могла уловить замечаний Дикого. Алексей Денисович спросил:
– Что сегодня с вами?
– Я очень волнуюсь, Алексей Денисович, – ответила Штраль.
Дикий буквально хватил кулаком по столу, за которым сидел, и заорал:
– Не сметь этого говорить! Как вам не стыдно! Она, видите ли, волнуется! А я, когда выхожу на сцену Малого театра, я, думаете, не волнуюсь? Волнение входит в нашу профессию. Мы должны владеть им, скрывать его и никому об этом не говорить. Никакое волнение не оправдывает плохую игру актера. Волнуешься, не можешь играть – прочь со сцены! Не актер!
Еще задолго до этого, когда я был в Театре Революции, я спросил однажды замечательного актера Михаила Федоровича Астангова:
– Вы очень волнуетесь на сцене?
Астангов ответил:
– Да. А на премьере все мое усилие направлено на то, чтобы зритель не видел, как у меня дрожат колени.
Разбирали образ Арбенина. Дикий хорошо знал подобный тип и, уничтожая его, объяснял, какой это холодный и до глубины души уверенный в своем циническом отношении к жизни человек.
– Но, простите, – пропищала нервно какая-то актриса. – Арбенин – это крупная фигура. Это герой. Демонический, но герой.
В ее воображении, верно, был не Арбенин, а те герои-любовники, которых она видела на сцене в этой роли; может быть, даже знаменитый Юрий Михайлович Юрьев.
Мне очень нравилось решение образа Арбенина Диким, и, набравшись храбрости, я стал на защиту такой трактовки, говоря, что Арбенин – это хищник: волк, леопард, тигр.
– Почему же нам не любоваться тигром? – спросила актриса. – Не предлагаете ли вы нам любоваться коровой?
Дикий в голос захохотал и крикнул прямо таки убийственную фразу:
– А всего глупее, когда корова восхищается тигром!
После чего в репетиции был объявлен перерыв.
* * *
Трактовка Диким пьесы «Маскарад», на мой взгляд, уникальна. Он хотел ставить пьесу без последнего акта. Алексей Денисович уверял, что четвертый акт Лермонтовым дописан поневоле, под давлением цензуры, требовавшей наказания порока (ох, эта многовековая цензура, требующая, чтобы пьеса непременно напоминала валериановые капли!). Он объяснял, почему и каким образом пьеса оканчивалась в третьем акте.
Когда Арбенин требует у Нины, уже им отравленной, признания в ее виновности, – он совершенно в ней уверен, так как за всю свою жизнь встречал только порок, и другого, по его неколебимому убеждению, и быть не может в этом мире. Он уверен, что Нина кому-то подарила браслет, как дарили другие женщины, которых он знавал. Нина сказала, что где-то обронила браслет, возможно, в карете. И когда Арбенин приказывает слуге обыскать карету, то говорит он, по замыслу Дикого, спокойно и даже иронично, зная, что браслета там, конечно же. нет. Слуга, вернувшись, подтверждает его догадку, и Арбенин только улыбается. Знает он все эти нехитрые, даже глупые женские уловки! Так вот, когда Арбенин перед смертью Нины требует от нее признания в ее виновности, а Нина отвечает, что чиста перед мужем, Арбенина охватывает беспокойное волнение. Он в ужасе. В ужасе оттого, что все его, говоря нашим языком, мировоззрение может быть ошибочным, что существуют на свете чистота, верность и добро, счастье и свет, которых он не знавал никогда. И он криком требует признания Нины. Оно нужно ему теперь уже как доказательство правильности его взглядов на жизнь. Скажи Нина: «Да, я виновата», – и мир снова приобрел бы ту гармонию, в которую Арбенин верил, в которой существовал. Но Нина отвечает: «Я все ж невинна перед Богом». И умирает. Арбенин понимает: жена сказала правду. Но эта правда оказалась для него страшнее любой лжи. И он кричит свою последнюю реплику третьего акта – всего одно слово: «Ложь!». Это слово Дикий относил не к Нине, а ко всей арбенинской концепции жизни, которая была ложью. И здесь, именно здесь, не вытерпев ошеломляющей ошибки, Арбенин сходит с ума.
Пьеса окончена. В конце концов все на своем месте.
Добродетель, хоть и мертва, торжествует, зло остается живым, но наказано. Даже русская поговорка гласит: «Если Бог хочет наказать, он отнимает разум».
Очень мне нравилась эта интерпретация Дикого.
Правда, во мне всегда занозой сидела мысль, да и сейчас сидит: сможет ли актер сыграть так, чтобы зритель все это понял?
А вообще от пребывания Алексея Денисовича Дикого в этом театрике ощущение было такое: лев вынужден проводить время в кругу зайцев, сусликов и куропаток.
В помещении был, конечно, холод, и Дикий сидел в бобровой круглой шапке старинного образца, в меховой шубе с таким же бобровым воротником и существовал как бы сам по себе, отдельно от нас и всем своим видом, и сущностью. Но я снова благодарен судьбе за этот подарок.
Екатерина Фурцева
…Моя старая телефонная записная книжка. Она такая изодранная, замызганная, все-то в ней переправлено – тут зачеркнуто, там по прежним цифрам красным карандашом написаны новые: иные номера менялись по три и даже по четыре раза; исписана вдоль и поперек, и сбоку, и втиснуто между строк. Еще бы! Писалось еще в те времена, когда московские телефоны начинались с букв, например, Г-6-15-49 или АД-1-68-24. В памяти так и сохранились. Иногда говорю сыну: «Набери ка Е-7-95-01». Он смеется: «До чего же у тебя старые привычки, папа!». И жена ругает. Особенно сердится, если я звоню откуда-нибудь и прошу отыскать нужный мне номер телефона. Да я и сам разбираюсь с трудом. А переписать не то что лень, а как то жалко: привыкаю к вещам – вроде они часть моей жизни, близкие мне. Не люблю менять не только пальто, но и тапочки. Но придется переписывать, завести новую. И не всех буду переносить. Умерли. Их особенно жалко. Вот одна из тех, кто навечно останется в старой книжке.
На одном из совещаний сильный сердечный приступ схватил меня в кабинете Екатерины Алексеевны Фурцевой, которая тогда была министром культуры и членом Политбюро ЦК КПСС. Человек она была удивительный, и я о ней расскажу, конечно, коротко, так как все же знал о ее жизни мало.
Пожалуй, изо всех людей служебных рангов, с которыми мне приходилось встречаться по роду работы, Екатерина Алексеевна была самой яркой фигурой. Женщина красивая, умеющая одеваться со вкусом, она уже внешним видом всегда производила выгодное впечатление. Ничего в ней не было служебного – ни в одежде, нив походке, ни в тоне разговора. Она умела быть и удивительно домашней, и деловой до сухости, и яростной до безудержности, но при всем этом оставаться нормальным человеком. Я сказал бы так: Фурцева никогда не выглядела служебно. Она позволяла себе быть естественной.
Разумеется, о начальниках чаще всего говорят дурно, к сожалению, нередко не без основания, но о Екатерине Алексеевне можно рассказать много и славного. Прежде всего она была талантливым человеком, хотя ее талант проявлялся не в постановлениях и решениях, которые выносились на заседаниях и совещаниях, а в конкретных частных случаях. Министр культуры, имея дело с творческими людьми, чаще всего сложными, а порой и трудными, должен понимать особенности художнических натур, их своеобразие и различия, а главное, любить их «продукцию», то есть искусство в его конкретности.
Екатерина Алексеевна обладала этим свойством. Безусловно, она лично способствовала развитию театра «Современник», который просто как человек с художественным чутьем любила, радовалась тому, что в Москве народился такой театр. Я знаю, сколько сил приложила она, чтобы на сцене этого театра была осуществлена трилогия – «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики». Она буквально боролась, например, за «Большевиков» Шатрова – кого-то просила, с кем-то спорила, убеждала, доказывала. Думаю, можно твердо сказать: не прояви Екатерина Алексеевна такой энергии, не отдай столько сил этой постановке – пьеса Шатрова не увидела бы света.
Когда я стоял за кулисами МХАТа, ожидая очереди, чтобы встать в почетный караул у ее гроба, каждый из нас тихо и светло вспоминал Фурцеву, каждому она лично чем-то помогла. К примеру, Евтушенко сказал: «Если бы не энергия Екатерины Алексеевны, песня на мое стихотворение «Хотят ли русские войны» никогда бы не дошла до слушателя. Обвиняли в пацифизме».
Умела она влюбиться в то или иное творение и уж защищала его как свое, даже с риском. Помню, когда на гастроли в Москву приезжал итальянский театр во главе с могучей Анной Маньяни (они привезли спектакль «Волчица» и играли его в помещении Малого театра), в честь их приезда Министерство культуры устроило прием в Кремлевском Дворце съездов. Вокруг очень длинного стола, уставленного яствами, разместились приглашенные. Екатерина Алексеевна с Анной Маньяни стояли во главе стола, а мы – Арбузов, Штейн, я – примостились на противоположном конце. Только началось оживление, как вдруг Екатерина Алексеевна, издали увидав нас, громко произнесла:
– Товарищи драматурги, идите сюда, что вы там спрятались? Вы здесь главные, это ваш праздник.
Я мог бы и не писать о таком незначительном эпизоде, но он характерен для Екатерины Алексеевны. Она действительно не только любила искусство, но и понимала, кто его делает. К сожалению, иные чиновники воображают, что именно они являются главными творцами, а сущность дела, тем более такого трудного и тонкого, как искусство, понимают мало.
Конечно, Фурцева была и политик, и никогда не отступала от партийных решений и задач, но понимала их не лобово, не старалась быть более правоверной, чем Папа Римский, всегда стремилась расширить рамки нашей деятельности.
Была у нее и одна слабость: она не любила мужчин, которые видели в ней только чиновника. Бабьим чутьем она ощущала, для кого она только руководящая единица, а для кого сверх того и женщина. Лично мне эта черта в ней нравилась. В самом деле, нельзя же разговаривать даже с министром, не учитывая того, что министр – женщина. По-моему, для любой женщины это оскорбительно, если она еще не превратилась в какое-то инородное тело.
Министерский аппарат подчинялся ей беспрекословно и даже с трепетом. Мужчины и женщины, все, попросту говоря, боялись ее.
Однако именно от них я слышал не только добрые, но даже восхищенные отзывы о Екатерине Алексеевне, и, как ни удивительно, особенно от женщин. Очевидно, они видели в ней свой идеал.
Из тех руководителей, которых я знал, Екатерина Алексеевна была, пожалуй, единственной, кто сам распоряжался ведением дел. Она имела власть и пользовалась ею. Увы, многие из сильных мира сего, имея возможность действовать самостоятельно, тем не менее, ждут распоряжений, указаний, как и что им надо делать, добровольно лишая себя этой самостоятельности. Такая позиция мало способствует делу.
* * *
Надо, пожалуй, сказать еще о веселости Екатерины Алексеевны, даже лихости. И опять пример. В красивом, уютном зале Министерства культуры, когда оно еще располагалось на улице Куйбышева, идет очередное совещание. Присутствуют деятели разных жанров искусства. Как всегда, ораторы сокрушаются: «Драматургия отстает, драматургия отстает…». Я с трибуны замечаю: «Еще хуже нас художники. Я только что был в Манеже на выставке московских художников. Какая скука, однообразие, какие ужасные лица всевозможных передовиков производства! Смотришь и боишься этих каменных лиц». Сидевшая тут же Белашова, председатель МОСХа, даже вскрикнула.
В заключительном слове Екатерина Алексеевна буквально обрушилась на меня:
– Мы не позволим вам, Виктор Сергеевич, одним выступлением зачеркнуть работу наших талантливых, одаренных московских художников…
И так далее. А когда окончилось совещание, она подошла ко мне и тихо сказала:
– Вы были правы. Я видела выставку. Кошмар.
– Почему же вы не сказали об этом? – спросил я.
Екатерина Алексеевна заговорщическим тоном, совсем тихо ответила:
– Вам можно. Мне нельзя, – и, не расшифровывая реплики, но весело сверкнув глазами, отошла к ожидавшей ее группе художников во главе с Белашовой, с которой, как я слышал, она дружила.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.