Текст книги "В московском ополчении"
Автор книги: Виктор Розов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Сейчас становится принятым и даже модным искать корни своей родословной – кто был дед, прадед, прапрапра… В те же годы многие именно об этом предпочитали умалчивать, даже не вспоминать. А вдруг дед окажется офицером, купцом, помещиком, лавочником или, уж совсем не дай Бог, графом или князем!
К стыду моему, я не знал, кто были мои прадеды, кто были родные дед и бабушка с той и другой стороны. Не знал я и того, что в Москве живет тетка, родная сестра отца. Костромских и ярославских дядей и тетей я знал, а той, что в самой Москве, не ведал. Да и откуда? Дома о ней не говорили, хотя костромские и ярославские между собой дружили и ездили друг к другу в гости. В новогодние каникулы, когда я был в Костроме, и домашние ахали и охали по поводу моего бродяжничества, кто-то произнес: «А ведь в Москве живет Лиза. Пусть он ее поищет. Может быть, она чем-то поможет». И я эту далекую тетку нашел.
Улица Остоженка была взрыта от начала до конца, как будто вдоль нее прошелся гигантский плуг, вспахал и проложил борозду. Там строили метро открытым способом, и, видимо, поэтому ее скоро назвали Метростроевской. Я пробирался, лепясь вдоль стен домов, по шатким доскам, переходил по еще более жидким мостикам в поисках 2–го Зачатьевского переулка. Ах он, далекий мне теперь молодой человек, куда его только не носила нелегкая!..
Наконец он увидел массивную кирпичную стену бывшего Зачатьевского монастыря, ворота с прибитым на них синим полукруглым жестяным номером дома с белой цифрой 2. Он вошел в эти ворота, бросив взгляд на обшарпанную надвратную церковь. (Теперь она реставрирована, сверкает своей неземной красотой, желающих осквернить эту святыню пугает дощечка с надписью: «Охраняется государством».) Обогнув громадную кучу битого кирпича – остатки монастырской главной церкви, – он, с удивлением ступая по могильным мраморным плитам, еще слегка поблескивающим золотом надписей (остаткам монастырских захоронений), увидел длинный кирпичный дом – седьмой корпус. Как он узнал во всевозможных справочных, тетка жила именно в этом корпусе в квартире номер 14.
Здание это – сохранившаяся монастырская гостиница, куда приезжали богомолки. Монастырь был женский, построенный при царе Федоре. У царя, как известно хотя бы по трагедии графа Алексея Константиновича Толстого «Царь Федор Иоаннович», не было детей. Моля Бога о младенце, царь и построил монастырь, назвав его Зачатьевским. Вот как ведь все просто объясняется. Богомолки приезжали в монастырь поговеть, попоститься, уйти от мирской суеты и, видимо, отмолить порядочное количество грехов, накопившихся в том самом миру, где рассудком правят страсти. И каждая снимала себе келью.
В двадцатых годах кельи заселились простыми смертными. И бывший Зачатьевский монастырь для удобства стал называться кратко – Зачмон. Семья Елизаветы Федоровны Красавицкой (она, ее муж и четверо детей) жила в келье размером около восемнадцати квадратных метров. Три метра на человека – на один метр больше, чем теперь полагается на кладбище. Если бы я сейчас вошел в ту комнату, как тогда тот мальчик, я бы, вероятно был поражен. Но мальчик видывал уже многое и ничуть не удивился. На этих восемнадцати метрах стояли вдоль стен четыре кровати, старый стол, игравший роль письменного, а в центре – обеденный и вокруг него – несколько разномастных стульев типа венских. Двигаться вокруг этого стола можно было только боком.
Елизавета Федоровна была в синем строгом платье с выпущенным поверх белоснежным воротничком. Этот белоснежный воротничок я видел на ней всегда, во все времена, в самые невзгоды, как бы тяжелы они ни были. Она была аккуратно, гладко причесана. Забранные в пучок длинные волосы были у нее по пояс и не седые. Мои двоюродные братья и сестры тоже находились в комнате. Где они размещались, не помню, но, поскольку их было много, я не сразу разобрал, кто есть кто.
* * *
Отрекомендовавшись тете Лизе, я рассказал о своем бездомстве. Со спокойным участием тетя Лиза выслушала меня и сказала: «Пойдем, Витя, поспрошаем соседей, может быть, кто-нибудь сдаст угол». И мы пошли по комнатам длинных коридоров корпуса номер 7.
– А вы зайдите в тринадцатую квартиру к Пелагее Ивановне Федотовой. По-моему, она собиралась сдавать угол, – сказал кто-то из бесчисленных жильцов. – Она в четвертой комнате.
Мы вошли в тринадцатую квартиру, состоявшую из двенадцати отдельных комнат – келий, нашли номер четыре. Постучали.
– Войдите, – послышался несколько величественный приятный пожилой голос.
Мы вошли…
– Да, я могу сдать вам комнату. – Пелагея Ивановна не сказала «угол». – Но у меня нет кровати, и вы можете спать только на этом сундуке. Он короткий, но есть табуретка. Я буду давать вам ее на ночь, и вы будете ставить ее себе в ноги. Кроме того, условие: в комнате не курить и товарищей сюда не водить, – не знаю, кого она имела в виду, говоря это. Может быть, девушек. – Плата сорок рублей.
Я немедленно согласился на все совершенно не жесткие для меня условия. Кроме… В уме мелькнул расчет. Стипендия моя сорок пять рублей. Значит, на житье мне останется пятерка. Ничего, как-нибудь все образуется. Стараясь казаться спокойным, не выдавая бьющей через край радости, я произнес: «Согласен».
И 3 марта 1935 года я принес свой фанерный чемоданчик в эту комнату. Она была несколько меньше, чем комната тети Лизы, – 10,7 квадратных метра. В ней был маленький столик. Он сейчас у меня на даче под Москвой, и я очень люблю его и даже иногда поглаживаю рукой.
Кроме столика, железной кровати Пелагеи Ивановны, упомянутого мною сундука, стула и табуретки, другой мебели в комнате не имелось. Стены когда то были выкрашены ядовито-зеленой краской, будто их спрыснули купоросом. Краска облезла и расползлась разводами, а кроме того, в комнате было множество клопов, и Пелагея Ивановна давила их на стене пальцами; от этого получалось что-то вроде абстрактной живописи, хотя все было конкретным. Клопы эти ночью залезали мне в уши и щекотали, но вскоре я перехитрил их – стал затыкать на ночь уши ватой.
Единственное окно выходило в Молочный переулок. Хорошо просматривался просторный двор противоположного дома, где всегда что-то происходило – то игра в домино, то драка. Да, я забыл о том, что в комнате стоял еще манекен. Пелагея Ивановна когда-то немного шила, и манекен остался от тех времен. Он был совершенно ненужной вещью и стоял отдельно от всего, как инородное тело. Но мне он не мешал; наоборот, будоражил фантазию, в нем было что-то инфернальное.
Описывая свои мытарства, я совсем не ищу чьего-либо сочувствия, а еще меньше желаю, чтобы кто то думал, будто я был несчастлив. Наоборот! Счастье переполняло меня! Я учился в Москве, я ходил по театрам, знакомился с интересными людьми, каждый день открывал мне неведомое. Я был невыразимо счастлив! Я даже думал: почему я такой счастливый, за что мне такое, почему у меня такая интересная жизнь?
Однажды вечером я сидел на подоконнике в своей комнате. Была прекрасная летняя ночь, и я заметил прямо против окна на темно-синем небосводе маленькую звездочку и почему-то долго любовался ею. На следующий вечер я увидел ее снова и опять засмотрелся. Странно, мне почудилось, будто она светит безусловно мне. Лично мне. Было на небе много других звезд – мелких и крупных, куда более крупных, чем эта звезда. Но именно она почему-то привлекла мое внимание среди мириадов других. И я дерзко тогда подумал: это моя звездочка!
Может быть, современным молодым людям все это покажется не только сентиментальным, но и просто нелепым. Но что же мне делать, если все это было именно так, и я рад, что жил, чувствовал, мыслил и фантазировал именно так. И уже не было вечера, чтобы я не заглядывал, хотя бы на мгновение, в окно и, если небо не заволакивали облака, приветствовал мою звездочку. Даже когда мне бывало очень плохо, взглянув на нее, убедившись, что она на своем месте, я чувствовал себя увереннее, бодрее и говорил себе: она там, все будет хорошо…
ЗачмонИтак, я студент, поселившийся в бывшей келье Зачатьевского монастыря. Что такое студент? Это когда голова пылает, каждый день приносит новые поразительные ощущения и знания, когда хочется прочесть все книги Ленинской библиотеки, Исторической библиотеки да еще библиотеки на Арбате, в доме, где теперь ресторан «Прага». Во все три я и был записан, и после занятий хотелось бежать сразу во все три. А вечером – театр. И ни одной постановки невозможно пропустить. Я вел список просмотренных мною спектаклей. Количество их за год переваливало за сто. И музеи, и улицы, и закоулки. И, конечно, мечты о гармоничном устройстве мира. Мы, молодежь, доверяли старшим и больше смотрели, как они устраивают этот мир, чем делали его сами. А если и делали, то только то, что говорили взрослые.
Если бы я был ипохондриком, человеком мрачного склада ума и духа, я описал бы Зачмон как филиал ада или катакомбы гонимых древнеримских христиан. Я уже поминал длинный коридор, куда выходили двери двенадцати келий. И в каждой келье – семья. Двенадцать корыт, двенадцать кухонных столов, на них двенадцать чадящих керосинок, около них двенадцать помойных ведер, двенадцать печек, около которых охапки дров и лучины, двенадцать бутылей с керосином, коляски, детские ночные горшки, баки для выварки белья, половые щетки и веники, тряпки, кастрюли, банки, дряхлые облезлые шкафы и, сверх того, груда причудливого хлама, который не выбрасывается, а лежит «на всякий пожарный случай», хотя именно во время пожара этот хлам и будет гореть особенно яростно и жарко.
В глубине коридора – два маленьких запыленных окна с потрескавшимися стеклами, два окна, никуда не выходящих. Ну, скажем более правдиво, выходящих в стену соседнего дома. Свет достается только двум дверям, что около этих окон, остальное постепенно тонет во мраке. Живем днем с огнем. Под потолком между двух больших крюков (очевидно, на этих крюках раньше висели керосиновые лампы) ввинчена электрическая лампочка самого тщедушного накала. Стены не ремонтированы с дооктябрьского периода, цвет их невозможно ни разглядеть, ни определить, даже если бы было светло. Полы – толстые длинные некрашеные половицы, изрытые ногами, такие толстые, что во время войны мы на них кололи дрова, и они не дрогнули и даже не скрипнули. Когда после войны начали ремонтировать весь старый жилой фонд Москвы, в том числе и наш дом, эти древние половицы решили заменить новыми. Мы с почтением смотрели на вывороченных из пола гигантов, положенных, видимо, на все века и на все случаи жизни. Заменили эти величественные половицы жидкими дощечками, на которых и поплясать нельзя, не сотрясая всю кухонную утварь.
Я уже не говорю о самой главной достопримечательности Зачмона – уборной. Туда надо было проникать, пройдя лестничную площадку, которая не отапливалась, как не отапливалась и уборная. Зимой веял ветер, и длинный железный желоб умывальника покрывался толстым слоем льда. Была эта уборная на два коридора, и было в ней всего два очка. Нередко с потолка сочилась, а то и лилась фильтрованная жидкость, а на полу, в выбоине, вечно стояла вода. Сколько ни старалась Зина, уборщица нашего дома, лужа, как миргородская, не просыхала. Иные ходили в это заведение в калошах и с зонтиком. А соседка из другого коридора всегда встречала меня при утренних умываниях фразой: «Здравствуйте, Виктор Сергеевич, вот у нас и опять встреча у фонтана». Она была дама начитанная, интеллигентная. Во время войны стены коридора стали совершенно черными, как от пожара. Помню, когда впервые знаменитый кинорежиссер М. К. Калатозов и не менее знаменитый оператор С. П. Урусевский пришли ко мне, открыли дверь в коридор, они замерли, не решаясь переступить его порога. Потом они мне рассказывали, что долго не могли прийти в себя от ошеломления. А ведь коридор-то к тому времени был покрашен!
* * *
Жильцы Зачмона были самых разных профессий, характеров, темпераментов, вкусов. Вот они.
Тетя Ариша. Рыжая, рябая, неопределенных лет, низкорослая и коренастая женщина, любившая выпить и поплясать под гармошку в этом веселом состоянии. Она плясала в комнате одна. И пила одна. И на гармошке играла сама. С гармошкой и плясала. В коридоре не плясала, стеснялась. Она жила как раз рядом с моей кельей. Позднее тетя Ариша уехала в деревню и сумела передать комнату своей племяннице Тане.
Таня работала судомойкой в общественной столовой и имела троих детей мал мала меньше – двоих сыновей, Александра и Сергея, и дочку Валентину. Мужа у Тани не было, он погиб в самом начале войны. Семейство было тихое, робкое, скромное. Мальчики учились сначала в школе, а потом в ремесленном. Очень хорошо помню, как и Валюшка потом начала читать по складам: «Ма-ма мо-ет pa-мы, а па-па пи-лит пи-лой». И все в этом духе. За стеной прекрасно было слышно. Теперь у Валюшки своя семья и муж военный.
А напротив сначала жил авиаконструктор с женой, очень красивый седеющий мужчина, и мы вполне понимали его жену, всегда ревновавшую своего мужа. Однажды этот конструктор пришел с работы сам не свой. Испытывали самолет его конструкции, он присутствовал при испытаниях. И вдруг увидел – самолет начал падать. И упал. Конструктор бежал к месту катастрофы через поля, болота, леса, добежал, увидел мертвого испытателя и чуть не сошел с ума. Долго у меня не выходил из головы этот случай, и я глубоко чувствовал потрясение своего соседа.
Во время войны конструктор куда-то выбыл, видимо эвакуировался вместе с заводом, и в комнату вселили инвалида Отечественной войны Костю Новикова, тоже хромого, как и я. Работал Костя и дворником, и милиционером, и сторожем. Жил он с женой Марией и сыном Витей. Баловал своего сына ужасно. Видимо, как это часто бывает в подобных случаях, натерпевшись в жизни всякого лиха, Костя хотел своему ребенку доставить как можно больше радости. Он даже лет до десяти мыл Витьке ноги в коридоре в тазу. Теперь этот Витя шофер.
С одной стороны от Кости Новикова жила Надежда Федоровна Петровская, старожил этого коридора. Была сюда поселена сразу же после ликвидации монастыря, году в двадцать втором. Петровская была одинока и любила кошек. Подбирала она их со всех улиц и с утра чистила им в коридоре рыбу и жарила на сковородке. Кошек она любила до того, что, когда они засыпали в ее постели, она их не сгоняла, а сама ложилась спать на маленький диванчик, свернувшись калачиком. Отдала она одну из своих кошек знакомой. Смотрим, через три дня несет обратно. Спрашиваем:
– Что случилось, Надежда Федоровна?
– Вы знаете, поехала я. посмотрела условия: никуда не годятся. Двор плохой, комната темная. Взяла обратно.
Надежда Федоровна немножко шила и брала от знакомых нехитрые заказы.
С другой стороны жила Мотя, Матрена Ивановна Кауфман. Очень маленького роста, как моя мама, еле доставала мне до плеча, а я сам всего 169 сантиметров. Мотя работала на текстильной фабрике имени Молотова в красильном цехе. Таскала мокрую тяжелую пряжу от котла в сушилку. Я однажды был в этом цехе. Как могла хрупкая Мотя столько лет работать на этой тяжелой работе, диву даешься! И ни одной жалобы, ни единого стона. Был у Моти муж – оставшийся в России от Первой мировой войны австриец, высокий усатый мужчина. Он очень редко выходил в коридор, и я, наверное, только года через три узнал о его существовании. Как ни странно, австриец этот очень плохо говорил по-русски, так плохо, как будто прожил в России всего несколько месяцев. Был у них и сын, очень юркий парнишка, с азартом гонявший голубей в нашем дворе.
По этому же краю жила Клавдия Николаевна, воспитательница в детском доме, очень интересная женщина, имевшая уйму поклонников. Она была одна, и поклонники были кстати. С годами красота Клавдии Николаевны стала увядать, и, видимо, это обстоятельство глубоко ею переживалось. Она тоже была пионеркой Зачмона и вселилась туда, вероятно, совсем юной девушкой.
Рядом с ней когда то жила Феня, единственная из оставшихся монахинь. Один раз я зашел в комнату Фени – я был ответственный сборщик денег за свет, – и поразился полному отсутствию вещей. Железная кровать, стол, один стул и растянутое на раме ватное лоскутное одеяло (она стегала одеяла).
После Фени в эту комнату въехал художник Брайтерман Оскар Исакович с женой Еленой Николаевной и сыновьями Вовой и Женей. Женя семилетним мальчиком утонул летом в реке, когда Брайтерманы жили на даче. Тельце его нашли только на другой день.
Оскар Исакович был художником прикладного искусства – оформлял выставки, делал рекламы, писал шрифты. Это был человек поразительно изобретательный. Он выдумывал особого устройства поплавки для удочек, сборные лодки, рисовал карикатуры. Рыболов, гитарист, франт и редкой легкости человек. Елена же Николаевна – кулинарка, чистюля, всегда полная жизни.
В углу у окна обитал художник Саша Косой. Сутулый, мрачного вида, он каждое утро выбегал из своей комнаты, вобрав голову в плечи, и, стремительно промчавшись по коридору, исчезал допоздна. Потом Саша поменялся комнатой, и на его место въехал снабженец Крюков. Он жил большой семьей: сам, жена, мать, сын, дочь. В келье им всем вместе было тесно, и бабушка чаще всего сидела в коридоре.
Против Крюкова, там же в углу у окон, жила Татьяна Пегасьевна, огромного роста пожилая женщина. Но ее вскоре сменила семья кинооператора «Хроники» Крашенинникова Павла Филипповича. Семья эта была всего из трех человек: его, жены Анны Васильевны, тихой, нежной и болезненной женщины, и сына Альберта.
Они соседствовали еще с одной воспитательницей детского сада – Марией Борисовной, а та в свою очередь – с тетей Марфушей, почти ее коллегой, ночной няней в яслях.
И, наконец, в двенадцатой келье, рядом со мной, – учительница русского языка и литературы, любительница идеальной чистоты и порядка.
А я жил у Пелагеи Ивановны. Это была старая статная и дородная женщина, служившая няней у детей известного актера Художественного театра Александра Леонидовича Вишневского. По профессии она была портнихой и часто вспоминала, что шила кому то платье на свадьбу Есенина. Как знак, подтверждающий ее профессию, в келье в углу и стоял тот манекен, о котором я уже упоминал, существовавший в комнате как бы нашим третьим молчаливым жильцом. Пенсия у Пелагеи Ивановны была крохотная, и основной ее заработок был от меня – именно те сорок рублей в месяц, о которых я также уже говорил.
Скоро Пелагея Ивановна совсем стала сдавать. Отказывали ноги и сосуды головного мозга. Она уже не могла варить себе пищу, и я в перерыве между учением и вечерними спектаклями прибегал домой, чтобы принести ей из нашей театральной столовой в баночке котлеты или ромштекс с картошкой, кашей или вермишелью.
У Пелагеи Ивановны не было никого на свете. Когда-то у нее была дочка, но умерла маленькой. Пелагея Ивановна часто показывала мне большую прядь русых волос, даже не прядь, а целый кусок косы этой своей умершей дочки. Коса хранилась в черном чулке и была единственной ее святыней. Когда Пелагея Ивановна умерла, я положил эту косу к ней в гроб.
Дряхлость Пелагеи Ивановны прогрессировала катастрофически. Она уже не могла дойти до уборной и не переодевалась. Однажды я пришел вечером, и Пелагея Ивановна мне говорит:
– Виктор Сергеевич (она всегда величала меня по имени и отчеству), не снимете ли вы с меня чулки?
Я стал стягивать с нее чулки, и, о ужас, они стали сниматься вместе с гниющей кожей. От запаха и вида тлена мне чуть не сделалось дурно.
Я и стриг Пелагею Ивановну, и умывал.
Относилась она ко мне всегда хорошо – и ровно, и приветливо. Ей очень нравилось, что я много читаю.
– А я всю жизнь, – говорила она, – чего-то ждала. Ложилась спать и всегда думала – утром что-то произойдет, и все в моей жизни переменится. Но так ничего и не переменилось. Хорошо, что вы не ждете так попусту, а учитесь, добиваетесь…
* * *
Я упоминаю здесь все это – и Зачмон, и его жильцов, вернее, жильцов только нашего коридора (таких коридоров было шесть), – совсем не для своей автобиографии, а вот для чего: за все эти двадцать три года житья в Зачатьевском монастыре у всех у нас никогда ни с кем не было не только ссор, но даже малейших столкновений. Я знаю, в общественных квартирах ссора почти непременный гость и бич. У нас же было на редкость душевное человеческое единство.
– Виктор Сергеевич, у вас керосинка коптит, я убавлю.
– Спасибо, Мария Павловна.
– Клавдия Николаевна, у вас суп убегает.
– Спасибо, тетя Марфуша.
– Женя, не катайся по коридору на велосипеде, всем мешаешь.
– Что вы, Елена Николаевна, что вы, никому он не мешает, такой малыш. Катайся, Женечка, ишь как ты ловко…
Матрена Ивановна прибегает с фабрики в обеденный перерыв перекусить.
– Ай, вот те грех, ключ в пальто забыла.
– Да не бегите вы обратно, Матрена Ивановна, вот у меня только что сварился суп, покушайте.
– А у меня сардельки есть, достала.
– А я чай вскипячу.
И Матрена Ивановна тут же, примостившись у кухонного столика, перекусывает.
Всегда все предупредительны, вежливы, отзывчивы, добры. Все двадцать три года.
Я счастливый человек. Жизнь в этом тесном, грязном, необорудованном коридоре была счастливой жизнью. Добрые человеческие отношения, давно я пришел к убеждению, – они главное в человеческом обществе.
Когда родился Сергей, в комнатенке работать стало трудно – я уже писал свои пьесы. Клавдия Николаевна говорит:
– Виктор Сергеевич, я ухожу в свой детский сад до вечера. Вот вам ключ, работайте у меня.
И пьесу «В добрый час» я написал, сидя в ее келье.
Что может иметь более растленное влияние на нравы, чем имущественное неравенство? После первой же своей пьесы я разбогател, и это заметили все мои соседи. Я купил себе необходимые и хорошие вещи (до этого у меня и стульев не было, сидели на ящиках из под папирос). Я покупал дорогую еду и даже вскоре приобрел автомашину, да не какую-нибудь, а «ЗИМ», стоивший сорок тысяч рублей, – сумма внушительная, а по тем временам баснословная. И никогда ни я, ни жена не видели ни завистливых глаз, ни молчаливого укора. Все радовались со мной и успеху пьесы, и денежному благополучию, и машине «ЗИМ». Радовались светло, от души.
В этом Зачмоне я провел годы учения и, ложась спать на сундучке, в каком-то сладком, блаженном состоянии перебирал в уме все, что узнал и увидел за прошедший день, перебирал вновь и вновь, пока не засыпал. Живя в этом Зачмоне, я полюбил, и туда пришла ко мне жена, и там подарила сына. Из этого коридора я ушел на фронт, а в ночь на 9 мая 1945 года вместе со всеми его жильцами встретил весть о победе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.