Электронная библиотека » Виктор Розов » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 13 мая 2020, 16:40


Автор книги: Виктор Розов


Жанр: Книги о войне, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Зная моего друга, я понял, каким жарким пламенем он объят. Мы долго бродили по ленинградским улицам, обсуждая сложившуюся ситуацию. Правильный я дал ему совет или нет, сам до сих пор не знаю. Может быть, кто либо и осудит меня. Вот что я ответил: «Кирилл, пожалуй, лучше будет, если ты не бросишь свою семью. У тебя маленький сын, у той женщины есть муж и тоже маленькая дочка, смотри, сколько будет страдающих. Твоя любовь тайная, пусть она тайной и останется».

Я дал такой совет и потому, что незадолго до этого разговора, покупая в Москве на Центральном рынке грибы (торговый день уже подходил к концу), я увидел женщину, стоявшую не внутри рынка, а за прилавком вне его, возле нее лежала кучка грибов, а рядом, на этом же прилавке, лежал на спине с открытыми глазами мальчик лет восьми-девяти. Я спросил женщину: «Что, мальчик очень устал?». Она ответила: «Нет, он больной, у него разошлись отец с матерью, он помешался. Теперь он все со мной, с бабушкой». И я унес с рынка не только грибы, но и это тяжелое впечатление.

В разговоре с Кириллом я не упомянул об этом событии, но оно сидело в моей голове. И Кирилл согласился со мной. Я не могу сказать, что мой друг очень мучился сложившейся ситуацией, конечно, он понимал ее греховность, но по сияющим его глазам, когда он упоминал о своей возлюбленной, я понимал, что его любовь была настоящей, той, что называется божественной.

Она умерла раньше его. Умышленно не называю имени, так как, возможно, живы ее близкие.

* * *

Я уже писал, что мне везло на встречи с хорошими людьми, везло и на друзей. Прежних, с которыми связаны десятилетия, осталось совсем чуть-чуть. Но Кирилл был главным, долгим-долгим другом моей жизни. Скажу, пожалуй, еще об одной его черте: он никогда не жаловался на жизнь, был крайне нетребователен к бытовым благам. В Ленинграде он преподавал в Высшем артиллерийском училище и жил в совершенно невыносимых условиях. В ранние годы советской власти в Артиллерийском переулке был построен дом, я бы назвал его коммунистическим, экспериментальным. Дом был большой, а внутри коридоры с комнатами-клетушками. В каждом коридоре на всех жильцов, на все семейства – одна большая кухня. Дом-муравейник, некое воплощение сна Веры Павловны из романа Чернышевского «Что делать?».

Комнатушка, в которой жил Кирилл с семьей, была крохотной, но никогда я не слышал от своего друга жалоб. Нина иногда взрывалась после какой-нибудь кухонной схватки, переносила свой гнев на Кирилла, а он, не повышая голоса, успокаивающе ей говорил: «Не шуми, не шуми». Он знал, что другие люди живут в еще более скверных условиях – на чердаках, в подвалах, в сараях… И не требовал себе привилегий. Это был человек, которого я никогда не видел злым или даже раздраженным. С ним и в детстве, и в юности, и в старости было как-то уютно, не суетно, спокойно.

Его нетребовательность к быту не была равнодушием, не была элементом аскетизма, а какой-то высшей человеческой мудростью. При скромности жизни он был очень веселым. Смешливость его была феноменальной, пожалуй, это единственный человек, который смеялся буквально до слез, слезы текли ручьями, и от этого все, кто был рядом, хохотали во все горло, хотя и не до слез.

Да, везло мне, везло на настоящих друзей. А уже стольких нет, и многое сказать некому. Я чувствую, как нищаю с каждым уходом…

Ложь

Лгать нехорошо. Эту аксиому человек совершенно усваивает примерно на пятом году жизни и потом начинает лгать. Разумеется, не без передышки, а по мере надобности или необходимости. Лжет своим уже престарелым родителям, ну хотя бы чтобы их не огорчать. Лжет на работе – тут уж сам черт запутается в смысле и системе хитрой, умной, корыстной, глупой и бессмысленной лжи! Лжет друзьям, чтобы отвязаться, лжет безумно любимой, когда любовь начинает таять и утекать в Лету, и, наконец, лжет самому себе. Вот эта-то последняя ложь самая грустная.

Не думайте, что я заблуждаюсь. Вы посмотрите, как лгут все знаменитые герои знаменитых романов, поэм, пьес. И не как балаболка Хлестаков. Он что – он сама невинность, он врет по вдохновению, для собственного удовольствия, даже без особой выгоды, разве так, по мелочам – разжиться немножко деньжонками. Вы уж лучше возьмите самые возвышенные, самые хрустальные создания, вроде Джульетты или Алеши Карамазова, который вдруг объявляет: «А я, может быть, и в Бога-то не верю». Кошмар! И даже сам Александр Андреевич Чацкий произносит: «Раз в жизни притворюсь», а в конце комедии просто совершает низкий поступок: подслушивает. А ведь подслушивать тоже нехорошо. В этом тоже ложь.

Но я не собираюсь писать трактат о лжи. Я, пожалуй, только замечу, что ложь – такое же явление жизни, как и все прочее. «Существует – и ни в зуб ногой!» Да и как же я тогда буду писать свои пьесы, если мои действующие лица не будут врать? Тогда и подтекста не будет. Допустим, Иван спрашивает Петра:

«Ты не видел Марью?»

Петр отвечает:

«Не видел».

А зритель уже знает, что Петр видел Марью. Он, зритель, уже заинтересован тем, что Петр солгал, он, зритель, уже думает – зачем, для чего, почему тот лжет, что из этого получится. Он заинтересован. Пьеса должна же быть хотя бы интересной….

* * *

Я на пути к своему театральному поприщу серьезно лгал дважды.

Первая ложь. Когда я в Москве держал экзамены в театральные училища, меня в Москве не было. Невероятно, но факт. Я в то время был в Костроме и лежал больной в постели. Вы, конечно, подумаете: кто-то вместо меня держал экзамены. Нет, держал экзамены я. Но я был в это время в Костроме, я был болен и лежал в постели. Объясняю интригу.

Кроме родных и моего друга Пржевуского, я никому не сказал, что хочу поехать в Москву сдавать экзамены, пытать счастья. А в это время я работал в Костромском театре юного зрителя. Как же я поеду, если я работаю? И с Пржевуским мы придумали следующее: я лежу больной, он каждый день навещает меня и носит в ТЮЗ от меня записки, где я пишу, как идут мои дела, шлю приветы. Таких записок я заготовил, кажется, штук десять-пятнадцать, отдал их другу и укатил в Москву. Я сдавал экзамены, а он носил записки в дирекцию театра и говорил все, что приходило в голову по поводу моей «болезни». Тайна эта никогда не была открыта в моем милом костромском ТЮЗе, а теперь и открыть некому, так как костромского ТЮЗа давным-давно нет, что само по себе печально.

Вторая ложь. Она была крайне короткой. Принимая в школу Театра Революции, всех иногородних спрашивали, есть ли у них где жить, так как училище не имело общежития. На вопрос, есть ли у меня в Москве жилье, я мгновенно воскликнул: «Да, конечно!». За этим коротким ответом последовала целая цепочка всевозможных перипетий, так как жилья у меня не было абсолютно нигде. Но желание войти в мир театра не знало преград. Я просто поражаюсь теперь поступкам того молодого человека. Он же всю осень, всю зиму, вплоть до третьего марта (вот как я запомнил эту важную для меня дату!), спал на скамейках бульваров, когда было тепло, на вокзалах – пока не выгоняли, и уж как вершина счастья – у людей, дававших ему временный приют.

Правда, я был не один. Новосибирский паренек Витя Подчасов так же твердо произнес это «да», не имея ничего, кроме тех же скамеек на бульварах и вокзалах. И мы с ним мыкались вдвоем. В свободные часы (а их было немного) мы делали набеги на Подмосковье, пытаясь найти там дешевое жилье. Увы, дач в те времена или не существовало, или было крайне мало, и в каждом домике ютилось по множеству людей.

Однажды (я не без содрогания и поныне вспоминаю этот эпизод) кто-то повел меня в Зарядье, сказав, что есть у него на примете комната, в которой можно жить даром. В такое счастье всегда веришь с трудом. И не без оснований. Мы пришли в Зарядье и примерно на том месте, где позже возвышался каменный торт гостиницы «Россия», взошли на второй этаж небольшого кирпичного дома. Искомая дверь отворилась. Мы вошли в скромную прихожую, пахнущую пищей и теплом (но, увы, чужой пищей и чужим теплом, а не запахами родного дома), интуитивно показавшимися мне какими-то мерзкими. А из-за ситцевых занавесок выплыла дебелая, ядреная простецкая женщина, смахивавшая на одну из кустодиевских купчих, и, облизывая меня маслеными глазками, спросила моего спутника: «Это он?».

Я понял все сразу. И даже на улице, куда я, ошалевший дурак, вылетел пробкой, даже потом, снова валяясь на вокзалах и где попало, я ни на мгновение не пожалел об этом своем бегстве. «Почему бежал тогда этот мальчик?» – спрашиваю я себя сейчас. Видимо, оттого, что так был воспитан. Да и как мог! В Костроме он оставил прелестную и нежную девочку, свою любовь. Он мог переносить голод, холод, бездомность, но не мог опуститься в мерзость.

* * *

Киноинститут. Я уже был принят в школу Театра Революции, но бездомность и наступившие холода были несносны, и мы с Подчасовым решили переметнуться туда, где есть общежитие. В это время шел набор в Киноинститут. Происходил он в Лиховом переулке, в здании, где теперь находится Студия документальных фильмов.

Мы с другом вошли туда, уже не робея: за спиной у нас прочный Театр Революции. Коридоры набиты юношами, девушками и людьми более зрелого возраста. Многие разряжены, щебечут нарочито развязно, – возможно, от волнения, чтобы создать впечатление людей бывалых, тертых, знающих, что к чему. А тут явились два сапога. Уговорились: если примут только одного, уходим оба. Томимся в коридоре. Вокруг жужжит, гудит, звенит, дышит толпа. Вызывают:

– Розов!

Вхожу в комнату и… пугаюсь! Все вылетело из головы, даже забыл, зачем пришел. Во главе стола, который обсело человек восемь экзаменаторов, сидит самый страшный злодей, какого я когда либо видел: Чиче! В тех же очках, с теми же редкими зубами, с тем же исподлобным взглядом. Я же в Костроме раз пять смотрел этот замечательный фильм «Мисс Менд». Каждая его серия была сладострастным и жутким мучением. Каких только преступлений не совершал этот Чиче!..

И после оторопи вдруг странное чувство охватывает меня: радость. Я рад, что вижу живого Чиче, вижу актера Комарова, игравшего эту роль. Я думаю, каждый нормальный человек испытывает своеобразное счастье, видя знаменитость, будь это великий человек искусства или науки. Да и потом я, когда был уже взрослым, испытывал эту радость, видя великих или знаменитых людей, например, Юрия Гагарина. Так хорошо сделалось на душе! Нет, желание видеть знаменитых – это не праздное побуждение зевак. В этом есть что-то нужное для человека. Я бы, например, хотел видеть в своей жизни Эйнштейна, но, к сожалению, не видел.

Чиче посмотрел на меня именно чичевским страшным, сверлящим взглядом и спросил, как ни странно, доброжелательно:

– Что вы будете читать?

И, уже совсем счастливый, отчего чуть не сделался нахальным, я ответил:

– А что бы вы хотели?

– Нам все равно, – сказал кто то из застолья.

– Хотите, я вам прочту «Жил да был крокодил, он по Невскому ходил»?

– Да, хотим, – слегка оживившись, ответили почти хором члены комиссии.

И я начал. Читал раскованно, как мне помнится, даже с озорством, довольно долго читал. Наконец остановили.

– Теперь мы вас попросим сделать этюд.

– Я – весь внимание.

– Выйдите за дверь. Там узнаете, что вы выиграли сто тысяч. Войдите сюда и сообщите это радостное известие.

Задал же мне задачу мой любимый Чиче!

Я удалился. Что я думал, выйдя за дверь? По-моему, ничего. Через одну-две минуты я возвратился в комнату и, осторожно обойдя сидевших за столом людей, пробравшись к центру его, где сидел Комаров, наклонившись к нему, на ухо тихо произнес:

– Я выиграл сто тысяч.

– Почему вы говорите так тихо? – несколько откинувшись от меня и с полным недоумением в глазах спросил главный экзаменатор.

– У вас же идет заседание приемной комиссии. Как же я могу громко?

– А-а-а… – протяжно произнесли все сидевшие и попросили меня удалиться. Но я успел заметить: чем-то я им доставил удовольствие.

Как хорошо жить, когда ты независим, и что-то у тебя есть за спиной!..

Вызывали и Витю. Мы протолкались в здании института до вечера. Поток шел и шел.

Финал был для меня совершенно блистательный. Из заветной двери появилась девушка и громко сказала: «Прошу тишины». Этих слов ждали все. И тишина воцарилась в одно мгновение абсолютная.

– Приняты двое, – провозгласила девушка-герольд. Она назвала женскую фамилию. – И Розов.

Нет, вы представьте себе: это не был набор, это был добор, нужны были всего два человека, а там толкались сотни. Экая гадость! Да знай мы это заранее… Но все равно, когда произнесли мою фамилию, я ощутил удар какой-то подлой радости. Однако уговор дороже денег: или принимают двоих…

И снова садовые скамейки, вокзалы и случайные приюты. Жаль только, что я не запомнил фамилию принятой девушки. Может, она теперь известная киноактриса. Я бы встретил ее и сказал: «А помните…». И мы бы вспоминали былое. И еще жаль, что я чье-то место зря отнял. Неужели у них из-за меня снова был добор?

Приюты

В ту зиму я имел три приюта.

Первый приют. Я знал, что в Москве живет мой школьный товарищ Саша Арсентьев, уехавший из Костромы в годы борьбы с нэпманами. Чем и как родители Саши были связаны с нэпманством, понятия не имею. По-моему, никак. Я отыскал Сашу.

Он снимал комнатенку в Сокольниках на Охотничьей улице и работал слесарем на заводе. Саша предложил переночевать у него, но сразу же предупредил: «Только уходить тебе придется рано. Мне на завод к семи часам утра, хозяйка тоже уходит в это время. Она ни за что не разрешит, чтобы ты остался в квартире один». Чего боялась хозяйка, не знаю. Видимо, чтобы я ее не обокрал. Она вообще была натурой загадочной. Например, у нее в прихожей в углу стоймя стоял гроб – его она уже давненько заготовила для себя. Ординарные натуры так не поступают, не правда ли?

И я в половине седьмого выходил вместе с Сашей. Занятия ежедневно начинались в девять. На трамвае номер шесть я мог доехать до улицы Герцена за тридцать минут. Куда девать еще два часа? Зима, мороз, метель и т. п. Раза два я потоптался у театра. Двери открылись около девяти. Но топай не топай, пляши не пляши, а в штиблетиках ноги все равно коченеют. Тогда я придумал иной вариант: буду идти из Сокольников на улицу Герцена пешком, время-то и пройдет. А когда идешь, не холодно, да и интересно – разглядываешь утреннюю Москву. Но как я ни старался идти медленно, все же минут сорок, а то и час оставались. Но и в этом случае я нашел лазейку. Центральный телеграф (это рядом с улицей Герцена, надо только пройти маленькую улицу Огарева) открывал свои первые двери в восемь часов утра, а там в вестибюле – чудесные горячие батареи парового отопления. Красота!

Но прожил я у Саши совсем мало. Хозяйка была недовольна. А поскольку Саша, как я догадывался по его страху перед госпожой хозяйкой, и сам существовал там на полуптичьих правах, я понял его намек и перестал посещать Охотничью улицу. Но все равно спасибо Саше и за недолгое тепло.

* * *

Второй приют. Мир не без добрых людей. Я уже писал, что мне просто везло на встречи с ними.

Тетка моего главного костромского друга Кирилла Воскресенского, родная сестра его матери, Ольга Киприановна Сорокина также жила в Москве. Не помню, по какому поводу я посетил ее дом, и добрейшей души Ольга Киприановна, узнав о моих мытарствах, предложила переночевать у них. Отличная была семья! Муж, Сорокин Сергей Иванович, военный врач, тихий, болезненный сын Миша, студент университета, мой сверстник, и дочурка Агния, прелестное, сияющее черными глазками существо.

Там я переночевал порядочное количество ночей и имел подкорм. Голодно, ох как голодно было в то время! Помню, я сидел в чайной, находившейся у Мясницких ворот. (Тогда Сергей Миронович Киров еще был жив, и ворота носили свое древнее название. Совсем недавно памятный для меня угловой дом, внизу которого и помещалась та чайная, снесли.) Сидел и пил из казенного стакана жидкий тепловатый чай – все, что имелось в тот день. Сидел, грел руки о стакан, чем и боролся за жизнь. Невдалеке за другим столиком пил такой же чай средних лет смуглый мужчина, но перед ним лежал счастливый румяный брусок черного хлеба. Он аккуратно отрезал карманным ножом ломти и ел.

Не знаю, видимо, он поймал мой нескромный, даже, может быть, жадный взгляд на его сокровище. Допив чай, мужчина сложил нож, сунул его в карман, резко встал, цепко взял в руку оставшуюся часть хлеба, быстро пошел к двери и, проходя мимо моего стола, твердым и мгновенным движением положил хлеб передо мной. Положил и стремительно вышел на улицу… Это было сорок пять лет тому назад. Как видите, я не забыл. И ведь в этом эпизоде не было произнесено ни единого слова. Я был так поражен поступком незнакомца, что даже не успел крикнуть ему вслед «Спасибо!».

Миша Сорокин умер рано, двадцати семи лет. Он и жил все эти годы приговоренным. Ему нельзя было заниматься гимнастикой, быстро ходить, плавать. Он и родился нездоровым. Застенчивость и чистота его были поразительны. Пошли мы с ним гулять в только что открывшийся Центральный парк культуры и отдыха, на аллеях которого по образцу старинных парков были выставлены гипсовые копии древнеримских и древнегреческих статуй – обнаженные мужчины и женщины. Проходя мимо, Миша опускал глаза. Я его спросил: «Почему ты не посмотришь на знаменитые статуи?». Он ответил: «Мне стыдно».

Ольга Киприановна жила долго и во все годы следила за моим движением по жизни с поразительной доброжелательностью. Когда я начал выбегать в массовках спектаклей Театра Революции, Ольга Киприановна непременно приходила, смотрела мои дебюты и после спектаклей всякий раз говорила: «Хорош, очень ты хорош!». Хотя был я хорош или плох, значения не имело, – бегал я в толпе, и обыкновенный зритель даже не замечал меня, только Ольга Киприановна замечала. И для нее я был хорош. Ах, как это важно, как это поддерживает тебя в жизни! Пусть хоть один человек, но доброжелательно следит за твоей судьбой. Это ведь не я был хорош, это была хороша Ольга Киприановна.

* * *

Третий приют. Это, пожалуй, самый невероятный из всех.

Когда я выезжал из Костромы в странствия, мой дядюшка – врач Александр Федорович Розов – сказал мне: «Подожди, я попрошу доктора Преображенского дать тебе письмо к его родственнику. Может быть, тот тебе в чем-то пригодится».

Приехав в Москву, я не сразу стал разыскивать адресата, но потом узнал, что лицо, которому я должен был вручить письмо, сейчас не в Москве, а живет в деревне под Каширой, снимает там дачу. День у меня был свободным от всяких хлопот, и я поехал в Каширу. Смутно помню, каким способом я добирался до деревни, но, войдя в избу, узнал, что дачники ушли в лес за грибами. Ехал я на поезде долго, электрички тогда не было, да еще еле нашел деревню. Не возвращаться же обратно. Жду во дворе. И вот из лесу выходит худой, высокого роста мужчина и, что мне особенно бросилось в глаза, в калошах на босу ногу, подвязанных веревками. Оказалось, что это именно тот человек, кому я должен был вручить костромское письмо. Теперь я могу назвать фамилию, имя и отчество родственника доктора Преображенского. Алексей Дмитриевич Попов. К стыду моему, живя в Костроме, я не знал, кто это такой. О Станиславском слыхал. И был еще какой-то, кажется, Немирович-Данченко, не то писатель, не то режиссер. И все.

За Алексеем Дмитриевичем из лесу вынырнул паренек, тоже длинненький и худенький, его сын. Оба победно несли свои корзины, в которых, по-моему, было совсем не густо.

Я вручил письмо. Хозяин усадил меня за стол, предложил еду и, поставив передо мной рюмку, спросил, пью ли я водку.

Здесь я опять должен сделать небольшое движение в сторону. Костромская компания, в которой я рос, все мои сверстники, думаю, не ошибусь, лет до двадцати в рот не брали этого зелья. В те времена сказать про юношу семнадцати-восемнадцати лет, что он пьет водку, было все равно что зачислить его в исчадия ада, на него уже все начинали смотреть как на проклятого. Да, молодежь в те времена не пила. И почему теперь пить начинают чуть ли не с детского возраста, как остановить этот водочный вал, я, к моему горю, ответить не могу…

Когда Алексей Дмитриевич заговорил со мной о водке, я растерялся, допустил паузу, во время которой в уме пронеслось: если скажу «не пью», получится – вроде бы я еще совсем ребенок. А мне уже шел двадцать первый год. А если сказать «да», не произведу ли я ужасное впечатление человека, давно пьющего водку?

Однако я сказал «да». Алексей Дмитриевич налил мне рюмку, и я, чокнувшись с ним, залпом проглотил зелье. Видел, как сын его Андрюша смотрел на меня, раскрыв глаза, и, видимо, думал: «Ух, какой кошмарный мужик приехал из Костромы!».

Прочитав послание, Попов спросил, как идут у меня дела. Я рассказал о своих метаниях по училищам. Он эти метания одобрил. Еще до темноты я уехал в Москву. Потом, много лет спустя, я думал: сыграло ли это письмо в моей жизни ту роль, которую я не хотел бы, чтобы оно сыграло? Ведь Алексей Дмитриевич был художественным руководителем Театра Революции и, бесспорно, мог бы, особенно если судить по теперешним временам, составить мне протекцию. Не знаю, может – да, может – нет. Во всяком случае, меня как-то успокаивает уж совершенно беспристрастное принятие меня в Киноинститут.

* * *

Алексея Дмитриевича с той деревенской встречи я не видел до середины зимы, вернее – видел только издали, на репетициях «Ромео и Джульетты», которые я украдкой посещал, пробираясь в какую-нибудь ложу яруса. Но однажды я столкнулся с ним в коридоре. Алексей Дмитриевич, видимо, узнал меня, остановил и поинтересовался моим житьем-бытьем. Я не скрыл от него, что солгал, когда меня спросили о наличии жилья в Москве.

– Где же вы живете сейчас?

Я ответил уклончиво, но правду:

– Так… где когда…

– Может быть, вы придете к нам? Я поговорю с женой, и она чем-либо поможет.

Анна Александровна Попова (она-то и была родной сестрой доктора Преображенского, на которой Алексей Дмитриевич был женат) предложила мне пожить у них. И я поселился у Поповых. И неловко, и стыдно обременять людей, но я сладко пожил в тепле этого дома в Левшинском переулке, ныне улице Щукина. Конечно, я старался не мозолить глаза и исчезал с утра, чтоб являться только вечером ко сну. Спал я в кабинете Алексея Дмитриевича на диване. И вот деталь, характеризующая человека. Я уже лег спать, но еще не заснул. Алексею Дмитриевичу зачем-то надо было войти в кабинет. Он вошел на цыпочках, еле слышно, и, прежде чем зажечь настольную лампу под зеленым абажуром, загородил ее большой книгой, чтобы свет не падал в мою сторону и не мешал мне спать. Алексей Дмитриевич сел к столу и стал что-то писать. Я не помню, как погрузился в сладкий, счастливый сон. Видеть всякое проявление человечности, даже просто деликатности – личное счастье.

Вставая рано, раньше, чем пробуждался дом, я находил на кухонном столе приготовленную для меня еду, и в том числе почти всегда большой пакет с печеньем. Ах, как мне хотелось съесть все это печенье сразу! Но я, напрягая всю силу воли, ограничивал себя двумя-тремя штучками. И то мне казалось, что я делаю что-то бесстыдное.

Однажды – это было днем – Алексей Дмитриевич уходил на репетицию, и я по неосторожности, когда он был уже почти в дверях, задал ему вопрос, не помню точно какой, но что-то из области актерского мастерства, казавшегося мне, первокурснику, высшей математикой. То ли что-то о сценическом внимании, или общении, или мышечном напряжении – не помню.

Алексей Дмитриевич остановился и начал мне объяснять. Сначала спокойно и ровно, но по мере рассказа стал горячиться, возбуждаться, делать какие-то широкие жесты. Глаза его разгорелись, нужные слова рвались почти с выкриками. Казалось, он забыл, что ему нужно уходить, и излагал мне целую теорию этого явления. Честно говоря, я ничего не понимал из того, что говорил Алексей Дмитриевич, это был уже не первый курс, это была для меня уже тригонометрия, а может быть, и сама теория относительности. Я думал только одно: как же мне не стыдно – я задерживаю такого знаменитого человека! И мне больше всего хотелось, чтобы Алексей Дмитриевич прервал свои разъяснения и пошел по делам. Теперь я понимаю, что Алексей Дмитриевич говорил о чем-то чрезвычайно важном, интересном, видимо, волновавшем и его, хотя стоял перед ним глупый первокурсник.

Андрея, сына Алексея Дмитриевича, я видел мало. Помню только, что к нему на дом ходила учительница иностранного языка, и когда она, закончив занятия, уходила, Андрей галантно подавал ей пальто и, озорно скосив на меня глаза, показывал в затылок учительнице язык. Видимо, как всякому ученику его возраста, занятия эти доставляли ему мало радости…

Одно событие запомнилось мне особо. Это было 1 декабря 1934 года. Поздний вечер. Раздался прерывистый звонок в дверь. Анна Александровна открыла, и в прихожую стремительно вошел Алексей Дмитриевич. Я никогда не видел его таким возбужденным. Глаза расширены, мускулы лица напряжены и даже деформированы. Не снимая шапки, Алексей Дмитриевич громко, но глухо выдохнул два слова: «Убили Кирова!». Анна Александровна помогла мужу снять пальто, и они прошли в одну из своих комнат.

Я понял, что произошло что-то чрезвычайное и драматическое, но, стыдно признаться, я не знал, кто такой Киров. Я счастливо рос в компании своих костромских друзей. У нас была Волга, а значит – лодки, купанье, рыбалка, походы; кроме того, игры в волейбол и футбол и бесконечные задушевные беседы в уютном домике Воскресенских на улице Кооперации, номер 4. Но Алексей Дмитриевич был членом ВКП(б). Именно через него и я почувствовал чрезвычайность случившегося.

* * *

Жизнь в роскошной, как мне тогда казалось, квартире Поповых была небесной. Но… в какой-то момент я остро понял, что нельзя злоупотреблять человеческой добротой, и, поблагодарив за все, вышел на улицу…

Было бы несправедливо думать, что в этих своих скитаниях я был только счастлив и благостен. Нет, я плакал не только слезами радости, но и злыми слезами, плакал от отчаяния. Изнеможение доходило до предела, до отключения от реальности. Измученный ходьбой по улицам, я однажды вечером не услышал пронзительного звонка трамвая, и только когда тот, затормозив, коснулся моего плеча, я понял, что иду вдоль рельсов, и услышал гневные крики вожатого в мой адрес.

А как тянуло домой, под отчий кров, в родительское тепло! Как хотелось видеть любящие глаза матери, слышать сердитый, но бесценный голос отца, побыть рядом с братом!

Желание капитулировать подкатывало под самое сердце, жестко брало за горло. И мать, почти не умевшая писать, выводила неровные строчки: «Витенька, если тебе плохо, приезжай домой…». Но я не ехал домой. Другая сила, видимо, более властная, держала меня твердой рукой и вела через страдания к звездам.

Строчки Данте, когда я впервые их прочел, ошеломили меня своей точной правдой: «Горек чужой хлеб, и круты ступени чужих лестниц».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации