Электронная библиотека » Виктор Шендерович » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 31 августа 2017, 17:00


Автор книги: Виктор Шендерович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Однажды она предложила сыграть в веселую игру и выбрать себе другое имя. Здесь многие играют в такую игру! Надо просто взять другое имя – и перейти в него. А «Савельев» пускай останется лежать пустой шкуркой. И они перестанут нас мучить. Потеряют тебя из виду и забудут дорогу в наш дом. Правда же хорошо? И мы наконец поживем вдвоем…

Таня говорила так просто и убедительно, но почему-то ему было нестерпимо жалко шкурку по имени «Савельев». Он так успел с ней сжиться…

– Но я же Савельев, – сказал он. – Ты сама говорила!

– Да, – ответила она, – но видишь: все думают, что настоящий Савельев – он. Ну и пускай думают! Какая нам разница, правда? Разве в этом дело?

– А можно им объяснить?

Она покачала головой: нет. Они не поверят.

– Давай я лучше покажу тебе, какие красивые тут бывают имена!

И она прочитала имена, и они действительно были очень красивые. И Бецалель – в тени Бога, и Ариэль – Бог-лев, и Шимшон – солнце… Но они выбрали коротенькое – Там. Это означало – близнец. Там Мельцер. Правда красиво?

– Значит, я буду теперь – Там? – спросил Савельев, притормозив у какой-то черты.

– Нет уж, – рассмеялась Таня. – Пускай он будет там. А ты будешь – здесь.

Он не понял, почему ей смешно, но не огорчился. Главное, что ей было хорошо, а он любил, когда ей хорошо. И тогда какой-то человек приехал к ним в квартиру и смотрел бумаги, которые доставала Таня, и сам доставал бумаги, и они все решили.

Там Мельцер жил теперь на окраине Иерусалима, а никакого Савельева не было.

Жизнь в новом имени длилась долго и успела пропитать его теплом. Зуд прошел без следа. Мир расширился: он уже ездил с Таней в автобусе! Он садился впереди у окна и смотрел не отрываясь… Это было невероятно – этот белый город, это пространство, теряющееся в дымке. Это было настоящее приключение!

Они выходили у какого-то сада и садились за столик под тентом, и смуглый человек, жужжа машинкой, делал им вкусный сок со смешным именем «микст».

Скоро этот смуглый человек уже узнавал их, и всегда был им рад, и шутил с Таней, а его хвалил за то, что он, Там Мельцер, все умел попросить сам, на иврите. Они были молодцы, потому что вставали рано и успевали обернуться до жары, а иногда он ехал назад с соседкой, а Таня ехала на работу…

В автобусе, едущем домой, он снова садился у окна и наполнял себя светом этого города, а вечером выходил во дворик. Он ждал Таню, глядя, как медленно тускнеет фиолетовое дерево и блекнет белый куст. Сидел – и тихонечко складывал слова в музыку.

Он всегда угадывал автобус, в котором возвращалась Таня. Сначала тот появлялся далеко-далеко, совсем маленьким, и поворачивал за холм, а потом выезжал из-за поворота уже большим – и из него выходила Таня.

А потом наступала ночь, в которой никто не мешал им и никто не являлся без спроса.

Так они жили, и время воды снова сменялось временем света, а потом наступало время жары и время песка, и все повторялось. Музыка становилась все ярче, и звуки уютились друг ко дружке, и было так сладко повторять их гортанным звуком и записывать новыми веселыми буквами…

В этих буквах сам собой вырастал белый город, расцветал куст и мелькала птица. Туда помещались Таня, дорога, идущая по холмам, смуглый человек с желтым стаканом сока по имени «микст», воспоминания обо всем, что было и будет…

Туда помещался – мир.

Но однажды Таня сказала, что им надо попрощаться с этим домом, потому что они переедут в другой, у моря, и туда приедет жить ее мама.

– А знаешь почему?

– Почему? – послушно переспросил он. Она держала его за руки, и он знал, что все хорошо.

– Потому что у нас родится сын.

Он удивился и немного заволновался от этой вести, но все случилось именно так, как сказала Таня. Она даже угадала, когда он родится, этот мальчик. Она была необыкновенная женщина.

Они назвали его Савелий, что означало – испрошенный у Бога.

Сначала Савелий Мельцер был кусочком мяса, и все время кричал о чем-то своем, и мешал Таму Мельцеру слушать музыку, звучавшую внутри, но потом из отлучки вернулось время света, и оказалось, что это не кусочек мяса, а человек.

Но еще сильнее, чем сын-человек, новосела поразило море.

Оно было таким сильным, таким уверенным в своей правоте! Оно дышало полной грудью и никого не боялось. Оно с размаху билось о камни, но это было не страшно, потому что Там Мельцер сидел на скамейке высоко-высоко и волны только грозились, а достать его не могли.

Он сидел лицом к морю и небу, и Таня была рядом, а в коляске лежал мальчик Савелий Мельцер, и в душе нарастали звуки, послушные ритму волн и гулу ветра, и он уже умел поймать эти звуки и оставить их на бумаге навсегда.

Все длилось, менялось и возвращалось на круги своя; мальчик Савелий сам заковылял по дорожке, а потом пошел и стал быстро тянуться к небу…

Но однажды пришло время очень тревожной воды.

В тот вечер рано стемнело, а потом кто-то начал рваться в окно, и Там Мельцер застонал в тревоге.

– Это ветер, – сказала из темноты его жена Таня, – ветер…

Но посреди комнаты уже стоял тот, забытый, ночной человек. Он стоял молча, дожидаясь, пока Савельев проснется окончательно, и сердце лежащего оборвалось: да, он Савельев… Савельев!

Лежащий понял, что спрятаться не получилось, и его сердце охватила смертная тоска.

– Ну что, Савельев, – спросил призрак, – так и будем валять дурака?

– Я – Там Мельцер, – неуверенно сказал лежащий, заклиная темноту. Сказал вслух, и Таня снова проснулась:

– Да, мой хороший… Спи.

Она нашарила его голову на подушке и погладила ее.

Призрак дождался, пока Таня опять уснет, и усмехнулся негромко:

– Ну спи… Мельцер. – И исчез.

А человек остался лежать во тьме с открытыми глазами. Он уже не знал, кто он. Его не было нигде.

Настоящий Савельев пришел той же ночью и, подойдя к кровати, крепко сжал лежащему горло, перекрыв ему дыхание.

– Это моя жизнь! Моя!

Он говорил и в такт словам сжимал пальцы на горле:

– Ты понял? Моя!

Лежащий пытался кивнуть, но у него не получалось. Снять чужие пальцы с горла тоже не получалось, руки не слушались.

– Я буду жить так, как хочу, – тихо и яростно говорил пришедший. – Вон из моей жизни, ты понял? Я Савельев! Я!

Таня проснулась от хрипа. Лежащий рядом человек без имени судорожно хватал руками воздух, пытаясь вдохнуть.

«Скорая», приехав почти сразу, успела снять приступ удушья, но еще до этого, в панике перекапывая аптечку в поисках ампулы, Таня отчетливо услышала, как кто-то, уходя, тихо прикрыл входную дверь.

С той ночи жизнь превратилась в ожидание казни. Человек с исковерканным лицом знал, что его целехонький двойник вернется, и знал зачем.

Несчастный не решался сказать Тане, что он больше не Там Мельцер, как записано в ее бумагах, но Таня обо всем догадалась сама.

– Это я виновата, – шептала она, обнимая его. – Мы выбрали неправильное имя…

Но он уже был Савельевым и знал, что это насовсем. Жизнь снова не принадлежала ему: по душе, как по промокашке, расползались грязные пятна чужой биографии. Аллергические рубцы алели на теле. Спасения не было.

Но этой ценой он купил последнее блаженство…

Сначала вернулось из отлучки мучительное и сладкое имя: Ленка Стукалова. И тут же, откликнувшись на позывные дактиля, она сама повернула из переулка и пошла по Малой Бронной. И Савельев встал ей навстречу, поднявшись со скамейки на морском променаде…

А в летнем московском кафе из-за столика поднялся загорелый мужчина с золотой цепью на шее, в белой дорогой рубашке. Он обнял Стукалову, но она прекратила объятие чуть раньше, чем хотелось мужчине, и не сняла солнечных очков…

Ленка прятала глаза. Она была несчастлива, и Савельева больно ранило это.

Он помнил ее юной и свободной. Необыкновенной! Та, что сидела теперь за столиком с чужим мужчиной, была почти неотличима от других. И лишь тоска в глазах, спрятанных за дымчатыми стеклами, цепляла внимательного прохожего.

Она дышала последним воздухом бабьего лета, она пила горький настой того недлинного дня, когда женщине еще заглядывают в глаза, но уже забывают проводить взглядом фигуру.

Савельев знал про нее все. Как вернулась к Гальперину и как они прожили несколько лет – и все-таки расстались; как вышла потом замуж и родила дочь, и муж уехал по контракту в Штаты, и они перебрались следом, но там обнаружилась другая женщина…

Савельев знал все и отдал бы лучшее, что имел, – легкий утренний воздух, время света, дугу горизонта, все волшебство, посланное ему, весь алфавит, всю музыку… – за возможность сделать Ленку счастливой, вернуть ей улыбку, выпрямить спину!

Но у него не было хода в этой партии.

Таня увидела Стукалову, когда та шла по променаду вдоль моря. Она вспомнила ее, ибо нельзя забыть нож, которым вели тебе по сердцу, даже если им вели четверть века назад. Она посмотрела на Савельева и все поняла…

Настали тяжелые дни. Воздух в доме свернулся в сыворотку. Таня превратилась в печального молчаливого робота, и Савельев вздыхал с облегчением, когда она уходила на работу. Он не хотел, чтобы жена видела, как Ленка Стукалова садится рядом с ним на скамейку, как берет его за руку и как они смотрят вместе на море…

По ночам супруги лежали рядом, как две вражеские траншеи, а утром он старался не вставать, пока Таня не поведет мальчика в школу.

Однажды она разрыдалась. Она рыдала и выла, сидя на кухне, и мальчик Савелий Мельцер опасливо стоял в нескольких шагах, глядя на маму. Она выла, закрыв лицо руками. Савельев подошел к ней и осторожно погладил плечо, и тогда Таня разрыдалась еще сильнее.

Ночью он нашел в темноте ее голову на подушке и погладил ее. Она обхватила его руку и прижала к лицу. И он обнял ее.

Там Мельцер обнимал свою жену, а Савельев смотрел на них с холодной жалостью. В его душе не изменилось ничего: он любил другую. Но его хода не было в этой партии, и время висело на флажке.

Московский Савельев сжирал последний воздух его жизни, превращая остатки дней в гниль и труху. Дружбан двойника, называвший своего раба «зёма» и «братуха», обучил того тупой армейской забаве: протыкать иглой цифру отжитого дня в календарике, и из этого решета несло смрадом.

Ленка перестала садиться на скамейку, где сидел Савельев. Она слепо проходила мимо, сквозь гуляющих на променаде, а потом и вовсе забыла дорогу сюда, и воздуха перестало хватать для нормального вдоха; он добирал его теперь судорожным глотком…

Аллергия исполосовала тело Савельева красными несводимыми рубцами; зуд был нестерпимым, и его не брали никакие лекарства. Музыка ушла насовсем, и он навсегда спрятал ее в две папки с бечевками, серую и синюю, – и оставил их лежать на краю стола, на память о своей второй, счастливой жизни.

Бытие съежилось до попытки вдохнуть, смертной тоски и нового, темного желания: мести. Целыми днями, тихонько раскачиваясь (то на своей скамейке, лицом к морю, то в комнате, лицом в стену), человек из Нетании преследовал своего московского двойника обмороками раздвоения; по ночам мстительный двойник перетаптывался за дверью, подбирая отмычку.

Двери были заперты на оба замка, но отмычка находилась всегда. Им было не жить вдвоем, и оба знали это.

Больной забывался тоскливой дремой, когда серый свет уже наполнял кубатуру комнаты, и в коротком провале всегда попадал в cвой главный сон: как идет по полутемной лестнице наверх, навстречу судьбе, – а двойник с ненавистью смотрит на него снизу, не в силах простить собственного страха.

Под утро чужие сильные пальцы сжимали горло Савельева: «Это моя жизнь, моя».

Приступы ночного удушья стали постоянными, и шприц всегда лежал наготове. Таня теперь тоже не спала – скользила по тревожной грани забытья, боясь пропустить хрип умирающего. Врачи давно не говорили о выздоровлении; молчаливая их речь шла только о милосердии и сроке.

В последнюю ночь двойник не счел нужным мучиться с отмычками. Глухие удары и скрип дверной рамы означали, что срок пришел.

Таня, дрожа, нашарила выключатель. Родной человек с исковерканным исхудавшим лицом лежал с открытыми глазами, пытаясь вздохнуть. Дверная рама трещала под натиском. Таня бросилась к наполненному шприцу – в руке лежавшего уже почти не было жизни, – но сделать укол не успела: в дверном проеме стоял потный лысоватый мужчина с мучительно знакомыми чертами.

Он был в новехоньком концертном пиджаке из кремового вельвета – и с фомкой в руке. Костюм не застегивался на располневшем теле. Глаза были устремлены на лежащего: с запрокинутой головой и исковерканным лицом, тот пытался вздохнуть, но не мог.

Глаз в неестественно широкой глазнице наполнился ужасом, и тогда вошедший, склонившись, сказал:

– Я тебя предупреждал: я Савельев. Я!

Таня бросилась на незваного гостя, но отлетела к стенке и упала; мир опрокинулся в туман. Когда она нашарила упрыгавшие очки и подняла голову, мужчина в кремовом пиджаке вытирал ладони о пиджак и смотрел на нее, что-то вспоминая.

Потом узнал наконец и спросил:

– Помнишь, как мы целовались?

Улыбнулся потным лицом и пообещал:

– Я тебе позвоню.

…В квадрате окна, разбавляя свет ночника, появлялся день. В рассветной дымке проступала постель, женщина, сидящая на полу у постели, ненужный шприц под кроватью. Покойник лежал с приоткрытым ртом, запрокинув голову, словно изучал потолок стекленеющими глазами.

Больше в комнате никого не было.


Тама Мельцера похоронили на городском кладбище, а через две недели его вдова нашла в фейсбуке Олега Савельева – российского поэта и телеведущего, главного редактора…

Мысль об убийстве пришла в голову Тани на третью ночь, простая, как все важные мысли. Она даже не испугалась – так очевидно было, что человек в вельветовом пиджаке должен умереть. Она начала прокладывать тропинку к решению задачи – как будто речь шла о книжном детективе.

Она была спокойна и точна – ночью.

Днем было труднее. Надо было разговаривать с сыном, ходить на работу, отвечать на соболезнования, и когда в середине дня Таня вспоминала о своем плане, то вздрагивала от тоски. Она догадывалась, что не сможет переступить рубеж.

Но наступала ночь, и сна все равно не было, и она возвращалась к решению задачи, как возвращаются к отложенному судоку. Мыслями об этом было хорошо занимать голову.

Кто может запретить человеку мечтать об убийстве другого человека? Все это было наркотиком, сладкой дозой для мозга: а если так? не выходит… А так?

На восьмые сутки сценарий приобрел законченный вид.

В том, что пошляк клюнет на приманку, сомнений у Тани не было: это сердце было падко на сладенькое, а кроме собственной нежной ностальгии она положила в ловушку приманку понадежнее: молодую подругу, поклонницу таланта.

Прилетит, никуда не денется.

Ужин с вином, ожидание подруги… Звонок подруги о том, что сегодня она не смогла вырваться, но просит уделить время завтра. Прозрачный, с легкой женской ревностью, намек: кажется, девушка ищет встречи наедине… Еще вино, воспоминания о юношеском поцелуе, глаза в глаза, сладкая ностальгия, готовность проводить его до номера…

Этот пустоватый, странный отель, с номерами по периметру и головокружительным колодцем пролета, Таня обнаружила случайно: московская знакомая передавала с оказией два блока сигарет. Тогда-то она и попала туда. Ступни ног закололо, когда, выйдя из лифта, Таня пошла вдоль низковатой мраморной ограды…

Она заново ощутила страх, когда вспомнила это место на третью ночь бессонницы. Да, здесь!

Наутро Таня зашла в отель узнать о ценах, попросила разрешения посмотреть номер с видом на море. Вид был прекрасен, особенно с десятого этажа.

И снова сладко кололо пятки, когда шла по периметру к лифту. И странной радостью согрелось сердце от очевидной необитаемости этого этажа, от холодной, без единой зацепки, облицовки парапета…

Сколько секунд лететь отсюда до земли?

Успеет ли он закричать или будет только размахивать руками, пытаясь нащупать опору там, где ее нет? Успеет ли понять, за что? Жалко было, что не успеет, и ее фантазия начала рисовать кинематографические варианты, с монологом перед убийством… Но нет: догадается и отбежит от края.

Ни слова. Просто: попросить подержать сумочку, чтобы занять ему руки и освободить свои, и сразу – резкий толчок в грудь, и проводить за парапет, чтобы не зацепился ногами.

Камеры наблюдения, в квадратиках за стойкой портье, перещелкивались со входа в отель – на лобби, потом на выход из ресторана и снова на вход: этажей в квадратиках не было.

Таня почти не волновалась. В сердце не осталось ничего лишнего. Она проиграла заранее каждое движение, как прыгун в воду проигрывает в уме прыжок перед тем, как качнуть трамплин.

Былой возлюбленный сразу ответил на письмо – и послушно, как компьютерный персонажик, пошел навстречу запрограммированной смерти… Таня двигалась по пунктам своего плана, успевая удивляться тому, как гладко все складывается и как ничего внутри не мешает ей.

Но за день до савельевского прилета проснулась в смятении.

Происходящее вдруг дошло до нее. Таня с ужасом обнаружила, что все это – на самом деле, и мысль об убийстве отозвалась ясным отвращением. Ее душа не хотела этого и твердо накладывала вето.

Мозг чувствовал себя обманутым. Он так старался, он столько всего придумал! Мельцер курила одну за одной, и бедный мозг этот, как курица с отрубленной головой, кудахтая, носился одними и теми же кругами.

Но Савельев уже летел в Израиль, и Таня просто спряталась в смятении.

Она курила на своей кухне, слушая, как дрожат стекла от ветра, – и лежал в обмороке на столе выключенный с вечера телефон. Добрый бедняга Борухович радостно взялся привезти гостя на место отмененного преступления.

Под утро ей удалось подремать, а потом она выпила кофе, проводила мальчика в школу – и пошла в ненавистный отель. Никакого плана не было, не было вообще ни одной мысли по поводу того, что делать с приезжим, если его нельзя убить…

И – помереть со смеху – ей было неловко, что она его обманула!

Подходя к отелю, Таня вспомнила свои криминальные расчеты и удивилась им, как наваждению: какая глупость, о господи! Агата Кристи, убийство в Нетании… И только дрогнуло сердечко, когда колодец пролета ушел наверх страшным напоминанием.

А потом – то хлестал, то утихал ливень за окном, и официантка роняла приборы, и кто-то смеялся на кухне, и малознакомый человек, которого она зачем-то вытащила сюда с другого конца света, жрал салат и пытался понять, что происходит, и не мог.

На нем не было вельветового костюма, и, в сущности, он был вообще ни при чем. Так странно было думать, что его тоже зовут Олег Савельев, как того юношу с пшеничной челкой, в которого она была влюблена когда-то, и что прошло четверть века, и что еще прошлой ночью она планировала убить его, столкнув в колодец лестничного пролета…

От этой мысли покалывало в пальцах.

Но он был жив и как ни в чем не бывало ел салат, а она сидела напротив, не испытывая никаких чувств. Все это уже не имело к ней отношения, и надо было просто пережить этот дурацкий день.

И внезапным счастьем отозвалась мысль о сыне – как придет из школы и она накормит его обедом, а вечером он пойдет к друзьям, ее внезапно вытянувшийся красавец… А потом вернется домой и, войдя, крикнет внезапным баском: «Ма, я тут!»

Ее жизнь обрела равновесие; крылья беды и радости были равны. И при чем тут этот лысоватый с салатом?

Уже уходя, Таня увидела себя его глазами – усталую тетку, в которую превратилась девочка из скверика на Поварской, – и ее пронзило прощальной жалостью ко всему, что не случилось.

Тоска прошла, и она уснула, счастливая тем, что все осталось позади. Но утром раздался звонок, и хриплый мужской голос сказал:

– Я все знаю.


…Взметнулась занавеска во внезапном дверном проеме, и резкий порыв сквозняка поволок Савельева к низкому парапету, к гибельной дыре пролета.

Он в ужасе оперся о скользкий бортик, и ладони успело обжечь малостью этой зацепки. Неодолимая сила продолжала тянуть его за парапет, и он понял, что это конец, но дверь со спасительным грохотом захлопнулась, и ветра не стало.

Еще во сне успев отбежать от пропасти, Савельев очнулся – с пересохшим горлом и больной головой.

Колодец пролета остался в кошмаре. И зиял реальностью – в десяти метрах, за стенкой номера…

Полежав еще, Савельев негромко сказал:

– Все под контролем.

Но это сказал не он, а Ляшин, живший в нем, и ничего не было под контролем. Посвистывал ветер в щели, поколачивало балконную дверь, и темнота была в сговоре со всеми, кто не любил Савельева. А его не любил никто.

Гость Нетании крепко выпил на ночь глядя, надеясь на забытье, но вместо забытья дружной семейкой, взявшись за руки, пришли жажда, тошнота и головная боль, и теперь ему было очень плохо.

– Кому было бы лучше? – громко спросил темноту Савельев. – Если бы я стал калекой… Кому?

Никто не ответил ему. И тогда он сделал заявление для прессы. Он сказал:

– Я никому ничего не должен!

В балконную дверь продолжали ломиться.

– О! – кривляясь, крикнул Савельев. – Совесть! Наша со-овесть!

И снова услышал: это сказал Ляшин.

Зацепившись за имя, мозг хохочущим калибаном разом выволок из чулана все гнилье: все неотвеченные звонки, всех дружбанов, холуев, девок, кураторов…

Савельев тяжело встал и пошел к холодильнику. Вода была только газированная, с отрыжкой, – именно этого и не хватало Савельеву для окончательной ненависти к миру! Живот скрутило; жить не хотелось совсем. Надо было как-то договориться с собой, но для начала – с организмом. В аптечке нашлись волшебные американские таблетки для возвращения к жизни, и через час Савельев уже мог думать.

Итак, вот он (доброй ночи всем). Сидит за каким-то хером в Израиловке, на толчке, посреди шторма, раскачивающего пальмы, за дребезжащей балконной дверью, в гостиничном номере, оплаченном подругой юности. Или – вдовой?

Чьей вдовой, позвольте спросить?

Он попытался вспомнить здешнее имя покойного – костлявый говорил… еще такое глупое имя… – и не смог. Какая разница! Эти наклейки можно менять, как на чемодане.

Нет. Месяц назад в Нетании умер он сам: Лелик Савельев, мальчик из Воронежа, московский студент, юный гений с пшеничной челкой, поступивший со своей жизнью так страшно и прекрасно в ту проклятую зимнюю ночь.

А его серый двойник, приросший тогда к клеенчатому полу московского пансионата, – лицом в дверь, сгорбленной спиной к миру, – сидел теперь враскоряку на толчке посреди Нетании и думал, как ему жить дальше при таком раскладе.

Сходить с утречка на могилу к себе самому? Ага, скажите еще: покончить с собой на этих еврейских камнях! (Убейте беллетриста, который выдумал это.)

Нет, нет. По-другому. Но как?

Молча дожить свою жизнь, вот как.

Но – какую именно?

Измученный Cавельев заснул перед рассветом. И там, во сне, кто-то простил его с легким, вполне выполнимым условием, но условия прощения исчезли при первых звуках отвратительного жужжания…

Савельев повернул голову: жужжал айфон, поставленный на вибрацию; жужжал и ползал по прикроватной тумбочке. Было светло, и уже давно.

Пошли к черту, сказал Савельев всем, кто жил в этом айфоне. И остался лежать, глядя в залитый внезапным солнцем потолок. Он попытался вспомнить слова, услышанные во сне, восстановить условия перемирия… И хотя у него не получилось, – главным все-таки было то, что это возможно, возможно!

Савельев дал себе время проснуться, не растеряв спасительного света в душе; спустился на завтрак, любуясь контролируемым парением стеклянного лифта. Старик в окне, в доме напротив, плавно взлетел навстречу…

Савельев выпил кофе на террасе и вышел наружу. Наполнил легкие приятным ветром, глубоко вдохнул, выдохнул. И тремя касаниями вызвал из записной книжки номер Тани Мельцер.


Человек с исковерканным лицом смотрел на Савельева. Взаимное изучение длилось уже минуту.

Таня сидела рядом, глядя на того из них, который был жив.

– Это – три года назад, – сказала она наконец про фотографию.

Московский гость кивнул. Он был растерян и тих.

За полчаса до этого Савельев коротко позвонил в ее дверь. Таня сама позвала его приехать. Душевные силы разом оставили ее: она поняла, что больше не в силах подойти к отелю. И вот этот человек сидел у нее за столом.

– Расскажи еще, – тихо попросил он.

Память Савельева услужливо вычистила все, что было связано с той январской ночью: он не помнил ни ее звонка потом, ни даже встречи накануне. И она рассказывала ему – про бесконечные электрички, про вызубренную дорогу в больницу, про врачей и сестричек, про нескончаемый холодный февраль, в котором пришлось бросить работу и вытягивать, вытягивать, вытягивать его из бездны…

Местоимения выдавали Таню, блуждая между «он» и «ты», но «ты» было все ближе. Спасенный ею, ставший совсем родным, давший ей сына и не переставший быть ее ребенком, исполосованный аллергией, несчастный, любимый, похороненный полтора месяца назад, – Там Мельцер растворялся в прошлом.

А вернулся оттуда – Олег Савельев, постаревший любимый юноша со смертной тоской в глазах, и ее сердце отзывалось привычным сладким обмороком на взгляд этих глаз.

Располневший, потерявший дорогу, измотанный дрянной суетой, – это все равно был он, ее мальчик-счастье. Пришедший в раскаянии по запасным путям судьбы…

И Таня замолчала, примагниченная их общей печалью, этим покорным молчанием, этой виной и готовностью вернуться в их бездонный сюжет… И Савельев поймал эту секунду и бережно донес ее до поцелуя.

Он был удивлен и счастлив тем, как просто даруется прощение. Ничего не надо было делать, оказывается, только благодарить и возвращать. Не было ни прошлого, ни вины в нем, ни года, ни города – только мягкие, отдающие табаком губы и закрытые глаза…

Его – любили.

Но глаза женщины открылись, и в них стояла растерянность. Она медленно выходила из сна.

– Прости, – сказала Таня, – не надо…

– Надо, – угрюмо и беспомощно ответил Савельев.

Она молча помотала головой, убрала руку из его руки и нервным движением отодвинула вбок фотографию.

Но человек на фотографии все видел.

Он смотрел теперь на Савельева презрительно и печально, и свет ушел из души пришедшего. Благодарность вытекла из сердца, оставив досаду, а досаду сменило самолюбие.

– Таня… – бархатно сказал Савельев и приложил ладонь к ее щеке. И у нее снова затуманился взгляд.

Подлец, сообщило ему сознание. Савельев даже не стал спорить: не было времени на эти подробности. Он не мог допустить поражения! Это было бы уже слишком.

И в расчетливом порыве гость приступил к делу.

Таня что-то лепетала про сына, который скоро придет из школы, про «не сейчас», но Савельев уверенно шел к цели. Он знал свою власть над этой женщиной, и торжество поселилось в его душе, когда он понял, что сломал ее.

Уже покорную, Савельев развернул жертву так, чтобы увидеть лицо соперника на фотокарточке. Его заводил этот лузер, этот беспомощный взгляд из неестественно широкой глазницы. Давай, давай, смотри! Ты хороший, а я живой!

И словно сполохом осветило пространство: он вдруг узнал квартиру. Вспотели ладони от этой памяти, но только раззадорило Савельева от молниеносной ясности сюжета. Ага. Ну, значит, так! И к черту сопли. Это его жизнь, его! И он будет делать в ней то, что захочет.

Он уже довел Таню до постели и совершал с ней ритуал, который, по заведенному обычаю, фиксирует победу мужчины над женщиной.

– Не так… – просила она. – Пожалуйста, не так.

– Так, – отвечал он.

Месть оказалась сладким наркотиком, и давно забытым кайфом пробило Савельева. Он грубо брал ее – за всех, кто не достался ему. За нее же, юную, на той скамейке, за сероглазку в пансионате, за наглую девку в сауне, за презрительную эммануэль, за недоступную Ленку Стукалову…

За всех, кто посмел оставить шрамы на его мужской гордыне.

Ее тело напряглось, но он только подзавелся от жалкой попытки сопротивления. «Все под контролем», – сладко прохрипел Савельев и вышел на финишную прямую.

Едва переведя дыхание после финиша, он спросил:

– И где твоя знакомая?

Это был контрольный выстрел.

– Что? – В глазах использованной женщины темной водой стоял ужас.

– Знакомую твою – позовем? – усмехнулся памятливый Савельев.

И ушел в ванную окончательным победителем.

Там психика дала слабину, и Савельеву стало стыдно, но ненадолго. Умное сознание тут же подкинуло ему давешнее «Я хотела тебя убить», и он перевел дыхание. Поделом ей, заслужила!

Савельев быстро привел себя в порядок и прямо из ванной повернул в прихожую: прощание было явно лишним. Попрощались уже, считай. Он вышел из квартиры, но рука притормозила на дверной ручке.

Остановила Савельева память о каком-то слове, слышанном недавно. Что-то он не доделал в этой квартире…

И он вспомнил. Ах да. Она же говорила: он писал стихи, этот Мельцер! Человек с поломанным лицом, соперник… Стихи!

Запрещая себе слышать низкий женский вой, несшийся из спальни, Савельев вернулся в квартиру и бесшумно метнулся наискосок, во вторую, малюсенькую комнату. Быстро сканировал тесное пространство, раз и навсегда убранное после смерти хозяина: этажерка, стул, письменный стол с лампой, старый комп…

Их было две – канцелярские папки для бумаг, с завязками, серая и синяя. Они аккуратно лежали на краю стола. Вес их приятно порадовал руки – папки были набитые, тяжеленькие. Савельев прижал добычу к груди и выскользнул вон из квартиры.

Кто-то поднимался снизу, и Савельев птицей взлетел на два лестничных марша. Через десяток секунд в квартиру вошел мальчишка.

– Ма, это я! – крикнул он. – А чего дверь открыта?

Савельев дождался, пока хлопнет дверь, и невидимкой слился вниз. Он даже успел подумать про идеальное преступление, но горячо возразил себе: нет, не преступление! Это мои стихи, мои.

Савельев, задыхаясь, шел через город в обнимку с папками, а потом неуклюже держал их одной рукой, а другой махал, как крылом, призывая такси. Потом – ехал на заднем сиденье, приводя в порядок дыхание и нежно поглаживая добычу, лежавшую рядом.

Сердце колотилось; он еле дотерпел до отеля. Ах, какой сюжет! Новая книга, вечер в ЦДЛ, изумление тусовки… Возвращение поэта после многолетнего молчания! Тайная работа души, ага. Савельев усмехнулся: я еще всех умою.

Они у меня узнают, думал он, взмывая на стремительном лифте.

Что именно они узнают и кто «они», Савельев додумать не успел: едва войдя в номер, он бросил папки на кровать и сам бросился к ним в радостном мандраже, но потянул не за тот край бечевы и намертво затянул узел…

Терпежу не было расковыривать этот узел, и Савельев в два счета распахнул другую папку.

В глазах потемнело. Не веря увиденному, он разворошил листы…

Пресловутые рыболовные крючки рассыпались перед ним вместо букв. Чертова еврейская вязь, гомункулюсы из семитской пробирки!

Стихи были на иврите.


Наутро в аэропорту его обшмонали так, как не шмонали ни одного поэта.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации