Электронная библиотека » Виктор Шендерович » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 31 августа 2017, 17:00


Автор книги: Виктор Шендерович


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Очень срочно». А папочка – кило на полтора! Ладно, черт с ней; теперь – в редакцию!

Не тут-то было: на винтовой лестнице в мой локоть опять вцепляются. Прошу любить: наша профсоюзная жрица, Тинатина Константиновна. Эта могла бы и не вцепляться: при ее комплекции разминуться на винтовой лестнице невозможно.

Здравствуйте, Тинатина Константиновна. Почему не бываю на семинарах политпросвещения? Так я же газеты читаю, первоисточники регулярно… Недавно ехал в метро рядом с Сейфуль-Мулюковым. Не сердитесь, шучу. Это был Фесуненко. Тинатина Константиновна, драгоценная, ребенок у меня – ма-аленький такой ребенок, а работы – мно-ого… Завтра в Дом дружбы? А почему я? Знаете, я, может быть, не смогу, я занят, у меня… Вы что, какое поручение? Зачем? Да постойте же!

Тинатина удивительно легко для ее весовой категории завинчивается наверх, а я, постояв, свинчиваюсь в самом отвратительном настроении. Везунок, а? За пять минут влипнуть в две работы! Не пойду я ни в какой Дом Дружбы – со мной скоро собственная жена дружить перестанет…

Ну ничего. Зато…

Зато я везу в редакцию довесок переводов, и это только повод для визита. А тайная сладость его в том, что у них давно лежит моя подборка, и недели две назад ушла подборочка наверх…

Фурман, как всегда, еле высовывается из-за горы справочников и словарей: привет, садись, я тут вожусь со Стенли Пирсом, роман толстенный, идет в первый номер, сумасшедший дом, ты не обращай на меня внимания, Сережа сейчас будет.

Сижу, не обращаю внимания.

Вскоре приходит Сережа – у него на столе то же, что у Натана, только гора чуть поменьше. А, привет, говорит Сережа, садится и сразу с неподдельной занятостью начинает перекладывать бумаги с места на место. Мне это ужасно не нравится.

– Я тут принес еще переводы, как договорились, – издалека подъезжаю я.

– Переводы? Давай, – говорит Сережа, но энтузиазма в голосе нет.

– Там ничего не слышно насчет моей подборки? – небрежно спрашиваю я, заранее холодея.

– Забодали, – Сережа сочувствующе разводит руками, и в правой невесть откуда возникает моя папка.

– Понятно, – говорю я по возможности непринужденно. И не выдерживаю: – Почему?

– Да нет, переводы качественные, Ларионовой понравились…

Из бумаг выныривает Натан.

– Тебе просто не повезло, – вступает он своим тягучим голосом. – Тут приходил Млынаев, принес главному подборку – те же имена. Ну и сам понимаешь…

Как не понять. Хмыкаю, изображая стоика, коллекционирующего громы небесные. И не выдерживаю тона, язвлю:

– Наверно, хорошие переводы…

Фурман отвечает мне взглядом, полным неподдельной тошноты.

– Ты приноси что-нибудь еще, – оживляется Сережа. – Вообще всем нравится, как ты работаешь.

– Я ношу, – отвечаю я.

– Дима, это нормальный ход вещей, – бубнит из-за своей горы Фурман.

– Ясно, – говорю. – Ну, побежал. Счастливо.

– Заходи, – виноватым голосом приглашает Сережа.

А, подите вы ко всем чертям! Почти выбегаю из редакции. Я ведь уже будто видел страницу со своими переводами и даже, дурень, намекал уже: мол, следите за прессой… Дурень – дурень и есть! Но что ж за невезение такое?

Начало пятого. Можно еще успеть на телефонный узел, но устал, а главное – видеть никого не хочу.

На лестничной площадке темно, и прежде чем попасть домой, я долго тычу ключом в замочную скважину.

– Димка, скорее переодевайся, обед на плите – мне лучше уйти, пока Чудище не проснулось…

За обедом получаю инструктаж: чем кормить, в чем гулять, чего не забыть, а о чем, наоборот, даже не вспоминать, например, о своей тетрадке; ты уж позанимайся с ней, порисуй, почитай, не обижай мою дочку, Имка, она хорошая, все, привет, к черту, к черту…

Только закрываю за Иркой дверь, как из комнаты раздается протяжный скрип: началось.

Чудище сидит в кроватке, щурясь от яркого света, и обиженно посасывает соску. Она, кажется, еще не очень понимает, где она и что с ней, но постепенно обнаруживает вокруг себя знакомые предметы и, называя их, успокаивается. Все на месте. Можно жить. Теперь надо срочно вспомнить, что с нею делать, с моей дочкой. Впрочем, через пару минут она уже все равно делает, что хочет: поит компотиком игрушки, мои штаны и кресло, бегает по квартире с огромным ломтем сыра и орет от полноты жизни. Под шумок пытаюсь прибраться, но вместо мусора под щеткой постоянно оказывается ее сияющая физиономия.

– Катенька, хочешь мармеладку?

Катенька хочет мармеладку. Успеваю хоть со стола вытереть.

– Ущё!

– Больше нельзя, Катя.

– Уще-ё-ё!

Вот он, наш фирменный ультразвук. Глазищи – угольками, кулачки сжаты, мордочка красная от возмущения – одно слово: Чудище. Мармелада не даю. Откупаюсь чтением стихов о двух девочках, которых хлебом не корми – дай поухаживать за растениями.

 
– Чтобы выросла капуста,
Это целое искусство.
Утром встанем-ка, ребятки,
И прополем наши грядки!
 

Ну не суки ли, такое печатать?

– Ущё чутать это.

– Катенька, мы это уже прочли.

– Ущё чутать это!

Читаем ущё, потом ущё.

– А где лошадка? – пытаясь незаметно слинять, озабоченно спрашиваю я. Номер не проходит, и прежде чем удается улизнуть из комнаты, я еще четверть часа работаю коверным. Потом шмыгаю в ванную и запираюсь. Отжимание подгузников успокоит мои нервы, поврежденные девочками-растениеводками. Полмиллиона экземпляров. У-у, халтурщики!

Привожу в порядок и мысли. Во-первых, сегодня надо продвинуться с халтурой: завтра времени не будет, а послезавтра сдавать. Во-вторых, до конца недели прочесть этот талмуд – ну не прочесть, хоть проглядеть для рецензии, а то Копылова заест. В-третьих… Что-то еще было в-третьих, надо обязательно вспомнить!

В-четвертых, слетела подборка. Зашел к главному Млынаев, который и русского-то языка не знает, отдал свою папочку – и моя, целый год смиренно ползшая к печати, походя давится редакторским сапогом. «Нормальный ход вещей». Огнемета на вас нет.

Выйдя на кухню с тазом белья, вижу Чудище, с интересом изучающее содержимое помойного ведра.

– Екатерина! – ору я нечеловеческим голосом.

В ответ с нагловатой улыбкой всеобщей любимицы Чудище извлекает из мусорных недр фантик и протягивает мне. Кажется, это взятка.

– Ах так?

Слова кончаются. Я хватаю нахалку под мышки и несу в комнату – Чудище вопит и извивается дождевым червяком. Пытаюсь поставить ее на ноги, но она мешочком валится на пол и заходится от плача. Макаренко из меня хреновый. Пожираемый змеем раскаяния, сбегаю на кухню, пускаю посильнее воду и принимаюсь четвертовать картошку. Ох, отольются папе дочкины слезы… Сметаю очистки в ведро, вожу по столу губкой, мою руки, вытираю посудным полотенцем – черт с ним, Ирка не видит!

У двери в комнату слышу такую пронзительную тишину, что на спину выбегает сразу стая мурашек. Так и есть. Чудище добралось до отвергнутой папки – придя, я в сердцах шлепнул ее на край стола. Мои качественные переводы живописно разбросаны по полу, а на них сидит Чудище и со всех сторон изучает несколько, очевидно, наиболее качественных.

Вот так люди зарабатывают инфаркты.

Я вызволяю бумаги, медленно считаю до десяти и начинаю собирать вещи для гулянья. Минут за пятнадцать, вешая лапшу на уши, умудряюсь впихнуть дочку в кофту, рейтузы и комбинезончик – и начинаю искать сапожки. Один нахожу за дверью, другого нет.

Если в нашей комнате взорвать пару ручных гранат, вы не сразу заметите перемену. Сапожок, безусловно, где-то здесь. Стараясь не волноваться, я становлюсь на четвереньки и начинаю обход. Чудище с воем восторга вскарабкивается мне на спину. Кажется, я лошадка.

Через десять минут, на грани нервного истощения, я нахожу сапожок – в тазу под ванной. Господи, на что уходит жизнь, а?

…На улице темно. Немного отойдя от горячки последнего часа, я снова начинаю колдовать над своей мирной поступью. Чудище, восседая в колясочке маленьким Буддой, молчит, умница, смотрит на фонари, на небо. Интересно, о чем она сейчас думает? Как отражается мир в этой головенке с хвостами?

Гулянье оказывается плодотворным; возвращаясь, я твержу как попка, чтобы не позабыть, следующий перл: и дороги бескрайние вились, и бу-бу-бу, бу-бу-бу – в боях, чтобы трубы заводов дымились и комбайны шумели в полях!

Я твержу эту тарабарщину без перерыва, потому что иначе она исчезнет без следа, как рассыпанный набор, потому что это набор и есть – случайных слов, никак не связанных с этим вечерним небом, с жизнью… Ну что же, заполнить бу-бу – и две строфы уже есть. Эта будет второй, а та – третьей. Или наоборот. Без разницы.

Пока варится картошка, мы рисуем. Не знаю, как моя дочь, а я от своих рисунков балдею. Где кошка, где собачка, определит только судебная экспертиза. Досолить картошку я забываю, а когда солю, забываю остудить. Чудище обиженно кричит, и царственным жестом скидывает тарелку со стола. Я ловлю тарелку на лету, дую на ложку, кормлю игрушечное стадо, исполняю с выражением весь репертуар – словом, цирк!

Впихнув все, что можно, в дочь, быстро подчищаю остатки: вот и поужинали…

Шабаш! Отбой всем службам. К укладыванию Ирка обещала быть.

Тупо и блаженно досматриваю программу «Время» – ничего мне не надо, только дайте посидеть, мозги расслабив да ножки вытянув, сколько жилплощадь позволяет. В ящике все, как обычно; план года – досрочно, в Ливане – война, биржу лихорадит, у белых позиционное преимущество, в Москве без осадков.

Ну и слава богу.

– Как вы тут жили? – спрашивает Ирка, входя.

– Ничего, – отвечаю.

– Ты не обижал мою девочку?

– Ее обидишь, твою девочку.

Ирка осматривает места боев.

– Ну и бардачок…

«Бардачок» – это мягко сказано.

– Сейчас все уберу, – жалобно говорю я.

Расчет верный: меня, несчастного, не трогают. Немного очухавшись, снова беру тетрадку и долго сижу, бессмысленно глядя на буквы. Нет, на сегодня все. Пальцы мои высосаны до костей. Слушаю, как бубнит за стенкой Чудище, смотрю, как беззвучно дергается на экране какой-то урод с микрофоном.

День кончается.

Пашка. Боже мой, неужели этого пацана и вправду нет? Не надо об этом думать. А о чем надо? О том, как дописать строфу и припев; когда прочесть толстенную папку, лежащую в «дипломате», откуда взять сто рублей за перевод телефона и трешку на сантехника – да мало ли о чем еще?

Входит Ирка, опускается на табурет.

– Спит?

– Засыпает.

Мы сидим, глядя и не видя друг друга. Потом я подмигиваю, и Ирка морщит нос в ответ.

– Привет, кенгуренок.

– Привет, папуас, – откликается она старым паролем.

– Ужинать будешь?

– Буду.

– Я картошку сварил.

– Ага.

– Ты даже не спрашиваешь, сдала ли я «хвост», – обиженно бурчит Ирка через минуту, ковыряясь в картошке.

– А я знаю, что сдала, – отвечаю я. И уточняю: – Хоть по чему «хвост»-то был?

Ирка перестает жевать.

– Ой, – говорит она наконец совершенно упавшим голосом. – Ой, Дим, не помню.

Минут через десять мы перестаем икать от смеха и ползем баиньки.

Ставлю будильник. Опять досидели до часу.

Ложась в постель, вспоминаю, что завтра, может быть, увижу Пашку. Потом вспоминаю, что забыл позвонить Косицкой. Потом гашу свет и, как в бездонный колодец, лечу в сон.

Глава II. Пятница

Будильник верещит, как поросенок. Прибив его, снова опускаюсь на кровать и прислушиваюсь к организму: то ли мне, как хотел вчера, поработать на свежую голову, то ли, как хочу сегодня, послать все к чертовой матери и положить эту несчастную голову обратно на подушку.

Отчаянным рывком поднимаю себя в вертикальное положение и отправляю тело в ванную.

Проснувшись окончательно, ставлю чайник и вольготно раскладываю бумаги на кухонном столике. Вот она, благодать: утро, тишина, час для работы… Если бы еще не дрянь всякую шарашить, а для души… Но господи, воля твоя, надо уже и сбагрить это наконец.

Открываю тетрадь и перечитываю. Нормально. Если не вслушиваться в слова, то вообще хорошо. А кто будет вслушиваться? Никто и не будет.

Сижу, прихлебываю чай, рисую на чистом листе квадраты и треугольники. Изрисовав лист, выдираю его и с минуту гляжу на чистый. В голове вакуум. А еще говорят, природа не терпит пустоты; еще как терпит. Вот проснется сейчас Чудище – и готово: прощай, утречко. От этой ужасной мысли из черепушки, как чертик из коробочки, выскакивает строка. Не бог весть строчечка, прямо сказать, убогонькая, но казенному Пегасу в зубы не смотрят.

Ко второму стакану чая у меня уже имеется трехстрочная болванка: нас великое выбрало время, чтобы бу-бу-бу-бу-бу росла, и бу-бу-бу, бу-бу поколенья… На «росла» фантазия выдает вдруг с десяток свежих рифм, от «козла» до «санузла». Наливаю третий стакан и бухаю побольше сахару – говорят, помогает.

Просто удивительно, до какой степени может отупеть человек, когда долго пишет незнамо чего.

Бу-бу-бу-бу не ведая зла!

Гений. Может, так и оставить с «бу-бу»? Оставить – а Пепельникову объяснить, что это новое слово в поэзии: ноу-хау! каждый имеет возможность вставить недостающее по своему вкусу! творчество – в массы!

Только ведь он и гонорар мой поделит с народом, я ж его знаю. Нет, надо добукать самому. Сваять еще одно четверостишие, припев, а потом гулять среди этих «буков» до посинения. Близость финала почему-то не добавляет мне сил, а наоборот – я почти готов сойти с дистанции. Хилый я марафонец…

Ну уж нет, давай, Скворешников, давай-давай, у финишной ленточки лежит целая куча денег, хватит на долги и телефон, жми, Скворешников, осталась сущая чепуха, сутки и четыре пары рифм, попей еще чайку и вперед, только про что бы их, черт побери совсем, рифмовать?

Попробую, как раньше – ни про что.

Но время упущено: на нетленной строке: «бу-бу-бу-бу весенних рассветов» – меня настигает веселый голосочек из комнаты. Ладно, хоть что-то успел, не зря вставал… Убрав тетрадь в недосягаемое место, заглядываю в «склерозник» – ух, сколько сегодня всего! – и, уже схватившись за трубку, вспоминаю про Пашку. Чуть не забыл.

Отвечает незнакомый женский голос: они только что уехали, будут звонить; вчера была нелетная погода, сегодня, видимо, уже привезут; позвоните ближе к часу; похороны завтра.

Голос совершенно механический, раз за разом повторяющий одно и то же людям, обрывающим этот телефон…

Значит, завтра.

Значит, все остальное – сегодня! Где ты, «склерозничек»? И где в тебе телефон этой богоугодной конторы?..

– Диспетчерская!

– Вы знаете, у нас тут кран…

– Адрес.

Говорю адрес.

– Будет в течение дня.

Не успеваю рта открыть – гудки. Твари! Так бы, кажется, взял за горло и душил бы их, пока не научатся хорошим манерам. Дозваниваюсь снова: нельзя ли уточнить время?.. Нельзя. А почему?.. Потому что. Потому что нас много, а они одни, и никто нам не обязан… Теперь, значит, еще куковать дома, сторожить сантехника. Гран мерси.

В комнате идиллия. Привет, дрыхалы! Я-то? Как всегда, часов в шесть. Шучу, в полвосьмого. Все равно вы дрыхалы, а я рабочий класс. Чудище, ты выспалось? Набралась сил наша девочка? А что это, Чудище, за тетка валяется на моей тахте? Вот только не надо швыряться подушками, это грубо.

Через полчаса все вокруг уже кипит и свистит, и стою я, раб божий, в задумчивости, и соображаю, чего мне сегодня хочется больше: пылесосить или кормить девочку? Я выбираю пылесосить – по крайней мере знаешь, чего ждать от оппонента.

То, что живет у нас в квартире под кличкой «Ветерок», – это не пылесос, а замаскированный распылитель, маленький враг народа. Под его интимное жужжание я ползаю на карачках и задыхаюсь до тех пор, пока не плюю на все и не перехожу на ручной сбор кусков пыли. С кухни доносятся звуки боев – высокие договаривающиеся стороны пытаются кормить друг друга яйцом.

Потом сами наскоро глотаем свой кофе с тостами, благо черствого хлеба и загибающегося сыра в доме всегда навалом. Чудище орет и требует это все себе. Прорвочка, а не девочка. На, на тебе твою «гьенку», ненасытное!

– Привет, кенгуренок.

– Привет, папуас.

– Выспалась?

– Дорогой, мне снился ты…

Язва! Но это мы переживем; было бы хорошее настроение у нашей половинки – тогда наша половинка не будет пилить свою половинку на четвертинки.

Мы едим, ускоряясь по мере того, как догрызает свою «гьенку» Чудище. Догрызет ее – примется за нас.

– Дим, ты когда картошку принесешь?

Даю честное папуасское, что сегодня принесу, и тут же на военном совете освобождаюсь от гулянья. На мне – кухня.

Выпроводив девушек на улицу, я врубаю Высоцкого и под «Охоту на волков» принимаюсь отскребать сковородку. Эх! Вытерев последнюю ложку, с досадой хлопаю по клавише и, расчистив место, сажусь в тишине со злосчастной тетрадью.

Бу-бу-бу-бу весенних рассветов! Главное – не задумываться. Обернешься – окаменеешь. Помни, товарищ: договор ждет самого бесстрашного – того, кто дорифмует до конца и не спятит; двести рублей ему, мерзавцу, и приз «За волю к победе!»

Бу-бу-бу-бу весенних рассветов… А почему, собственно, весенних, что за лирика в государственный праздник? Может, таежных – это посуровее? Или полярных. Нет, это совсем сурово.

Бу-бу-бу-бу таежных рассветов, и пустынь азиатских бу-бу. (Чего бу-бу? Жара, конечно!) – это дней наших бу-бу примета… Нет, жара не примета наших дней. Тут надо плеснуть чего-нибудь героически-созидательного. Форэкзампиль, как говорил мой однокурсник Жора по прозвищу Утятя: форэкзампиль, то бишь например: новостройки в таежных рассветах, и сады бу-бу-бу-бу пустынь – это дней наших славных (ура-а!) примета… Это дней наших славных примета… (Ну!) Это дней наших славных примета… Получи гонорар и остынь. Ой.

Хорошенького понемножку. Я захлопываю тетрадку: еще минута такой поэзии и у меня предохранители полетят.

А ну-кась, чего нам Копылова подбросила? Папочка со шнурочками на пружинке – это отлично! Папочку оставим себе в качестве гонорара. Смотрим содержимое. Город Курган, Рудольф Коняхин, «Шекспировское в творчестве Джорджа Гордона Байрона». Одиннадцать глав и заключение. Сто шестьдесят страниц. Список литературы на сорок пунктов. Убил бы гада.

Тяжко вздохнув, раскрываю наугад. Потом перелистываю пару страниц и вчитываюсь снова, желая без лишних тонкостей зацепиться за основную идею. Наливаясь злостью, штудирую еще с десяток листов, прежде чем идея доходит до меня во всей простоте: Коняхину хочется в кандидаты искусствоведения. А певец Гяура ему по такому же барабану, как и всем прочим.

Уже с неподдельным любопытством погружаюсь в рукопись. Ах, какая прелесть! Длиннющие периоды, латинизмы, елочными гирляндами развешанные на веточках общих мест, цитирование всех святых и – пустота, пустота… Сладкая волна мщения подкатывает к сердцу: я, черт возьми, не лыком шит, меня на мякине не проведешь, я тебе сейчас покажу «шекспировское в творчестве Байрона», я к тебе сам буду призраком являться…

Схватив тетрадь, я нахожу чистую страницу и начинаю строчить рецензию. Пишу я все в одной тетради – и переводы, и халтуры, и что купить в магазине – пишу сразу со всех сторон, вырывая листы по мере ненадобности, и кончается моя тетрадь обычно на середине, когда на очередной странице все это встречает друг друга.

Для разгрома избираю стиль строго-классический, суховатый: знай наших. Я увлекаюсь и не сразу подхожу к телефону.

Здравствуй, мам. Все в порядке. Работаю; девушки гуляют. Как вы? Мои планы? А что? Съездить к тете Лизе? А что такое? Мам, не могу. Сейчас жду сантехника, а в четыре – одна бодяга в Доме дружбы, но я должен быть. Неужели совсем никто не может? Да если б хоть заранее, мам… А что – что-нибудь серьезное? Навестить и продукты? Мам, в другой раз, правда… Не обижайся. Ну, я позвоню.

Мысль о заболевшей тетке мешает вернуться к работе. Но что я могу поделать! Ладно, проехали.

Беру ручку, ковыряю ею в ухе, перечитываю начало рецензии – лихо! С минуту пытаюсь сконцентрироваться на своих чувствах к Рудольфу Коняхину из Кургана, а когда это удается, обнаруживаю, что убивать его совершенно не хочется. С недоумением гляжу на папку, лежащую в кресле, – и надо же, ни капли ненависти, и даже напротив! Ну да, плохая работа, даже очень плохая, и ни при чем тут ни Шекспир, ни Байрон, но ведь работал человек, читал, списывал; одна перепечатка рублей пятьдесят…

Я пытаюсь представить неизвестный мне город Курган, а в нем этого Рудольфа – наверно, семейного, может быть, уже лысеющего человека. И вот он сидит сейчас где-нибудь на такой же шестиметровой кухне и ждет, что напишут на его папке в головном московском институте, а я обрадовался, наточил зубы и собираюсь плясать на костях. Стыдно.

Байрону ничего не нужно, и Шекспиру тоже; они заработали что могли, а нам с Рудольфом еще крутиться на всех перекрестках мира, добывая хлеб наш насущный! Я нахожу чистый лист и пишу рецензию – сдержанную, строгую и доброжелательную. Дописываю уже торопливо: в прихожей слышны голоса. Скорее туда, полюбоваться нагулянным розовощеким Чудищем, узнать последние новости.

– Ты, конечно, приготовил нам обед?

Каюсь, винюсь, изничтожаюсь. Замаливая грехи, быстро вынимаю Чудище из ее семи одежек и сажаю на горшок. У Ирки – сто рассказов о нашей дочке: какая она забавная, добрая, умная… Из комнаты раздается грохот.

Бесштанное Чудище, шпионом прокравшееся мимо нас, с выражением лица «ой, что-то случилось, но я ни при чем!» стоит под пианино, а мой секретер…

– Опять?

– Да, – кротко отвечает дите.

Но как она умудрилась вывалить сразу все папки? Сразу – все! Нет, определенно талантливый ребенок…

Я торжественно открываю цикл репрессий. Нашлепанное Чудище с воем валится на пол, но во мне нет ни грамма раскаяния.

– Очень стыдно, Катя! О-чень!

Я сажусь на корточки перед бумажными завалами и уже подумываю, как бы приладить к дверцам нехитрые проволочки-запоры, – сто лет назад ведь решил сделать запоры, все руки не доходили! – но тут на меня вываливаются останки расчетных книжек, и я понимаю, что за квартиру не плачено уже три месяца. Тьфу!

Эти пени и киловатты сведут меня в могилу. Я обреченно опускаюсь на тахту посреди бумажных ошметков и, марая лист, начинаю считать, кто кому и сколько должен: обменщица, дама без комплексов, оставила все это на меня. Если бы Чудище не тянуло все, до чего дотягиваются ее шустрые лапки, я бы, может, собрал мозги в кучку и вспомнил, как решаются задачи на простые проценты…

А потом – рев на кухне, и в дверях появляется Ирка, и я понимаю, что рев этот имеет ко мне самое прямое отношение.

Может, я все-таки буду убирать удлинитель после того, как торчу у телевизора, или сделаю что-нибудь, чтобы люди не спотыкались и не разбивали себе носов? – осведомляется моя безжалостная половинка. А если я совсем безрукий, то надо так и сказать.

Через несколько реплик мы беседуем в лучших традициях итальянского неореализма. В процессе обмена мнениями выясняется: моей жене осточертело жить, как на вокзале, среди неввернутых лампочек, шатающихся шкафов и незакрывающихся окон, а мне осточертело вообще все, и никто не запрещает моей жене найти мужа, который будет круглые сутки ввинчивать лампочки.

Разговор заканчивается тем, что я пулей вылетаю из квартиры.

Всю дорогу до метро я продолжаю мысленно доругиваться с Иркой – тем яростнее, чем очевиднее понимаю, что кругом не прав.

Я стою у автобусного окна и обиженно смотрю на проползающее мимо шоссе; уже у метро вспоминаю, что хотел заехать на телефонный узел – но не возвращаться же!

Движимый мстительным желанием завалить жену лампочками, волком вбегаю в магазин «Свет» и становлюсь в хвост, но уже у кассы обнаруживаю, что кошелек, конечно, забыл, а мелочи в кармане аккурат на одну.

В библиотеку идти бессмысленно – туда, обратно, а в четыре надо быть на Арбате. Да и что я сейчас напишу? Посидеть бы в кафешке, успокоиться, поесть наконец – ушел ведь без обеда, мол, не надо мне от вас ничего, Мельмот Скиталец, понимаешь, – так ведь денег нет!

Распираемый злобой на белый свет, тащусь в Дом дружбы народов. И ведь даже, дурак эдакий, не знаю, на что иду. Чертова Тинатина, долбаная общественная жизнь!

У входа – дипломатические машины: судя по флажкам, что-то экзотическое. Стенды ваши мне без надобности, а вот буфет – это хорошо, да здравствует советско-африканская дружба, манго, кофе и пирожные. А бесплатно тут, в Африке, аспирантов угощают? Нет? Ну и не надо мне ничего, провалитесь вы со своим буфетом. Просто издевательство какое-то, хоть лампочку грызи – и зачем купил ее, все равно же еще раз ездить, хоть кофе бы попил! Нет, что за день, а?

Надо срочно брать себя в руки, решаю я, – нельзя так убивать нервы. Сажусь в кресло и с минуту смотрю на фланирующую публику – интересно, как они едят в своих нарядах, эти африканцы? Вынимаю тетрадь, побубукать с горя. Но не судьба: ко мне намертво прилипает странный человек – из числа тех, чьи физиономии мелькают на всех углах, а имени не знает никто. Я имел неосторожность ему кивнуть – и вот он уже сидит рядом и рассказывает мне о своих творческих планах. Отлепить от себя сумасшедшего нет никакой возможности: как всякое стихийное бедствие, его можно только переждать.

– Идем? – светло спрашивает он, когда открываются высокие двери зала, и я с ужасом понимаю, что в его творческие планы входит провести в общении со мной еще пару часиков. Тут я постыдно бормочу что-то насчет желудка и попросту сбегаю в туалет.

Опасаясь, что верный друг не оставит меня и в тяжелую минуту, запираюсь в кабинке.

Здесь, что ли, поработать?

Хорошее, кстати, местечко, тихое. Вот куда приезжать-то надо, чтобы пописать (ударение на третьем слоге)… Пережидая время, изучаю надписи на стенах. Вот оно, доказательство единства советского народа: в заброшенном сельском ДК и в центре Москвы – одна рука, один стиль!

Налюбовавшись, осторожно открываю дверку и, удивляя маленького негра у раковины, выглядываю из туалета. Кажется, оторвался.

Собрание уже идет: тихо опускаюсь на свободное место с краю. В трибуне стоит строгий немолодой человек в дорогих очках; разрешите… посвященное… этом зале… многолетнее… узы дружбы… всегда.

Потихоньку осматриваюсь: зал полупуст, взрослые дяди и тети, моргая, сидят с постными лицами, на которые уже положила печать подступающая летаргия. Строгий человек размеренно ставит бетонные блоки слов; в президиуме – торжественный ряд разнополых людей. Все смотрят в зал; мы рассматриваем друг друга, соратников по убиению жизни.

Сквозь белый шум этой речи вдруг остро вспыхивает во мне досадное чувство, что чего-то я опять не сделал, забыл – и я несколько секунд мучаюсь, прежде чем вспоминаю о вчерашнем звонке Витьки Крылова: да, надо обязательно позвонить, пересечься, а может, затащить к нам, накормить, подымить на кухне – то есть дымить-то будет Крылов, а я уж потерплю… Поговорить, как водится, – сначала о всякой шелухе, а потом о главном. Раньше не было недели, чтобы мы не просиживали ночь в куреве и чаепитии; потом почти одновременно женились, потом, тоже почти одновременно, получили еще по одной записи в паспортах: я – о рождении дочери, он – о возвращении первозданной независимости. По такому случаю Крылов умотал в горы, вернулся веселый, бородатый и вольный, как кавказский орел. Мне показалось, он совершенно счастлив.

– Как тебе на свободе? – поинтересовался я как-то, позвонив.

– Старик, – веско ответил Крылов, и я словно увидел его печальный, черный вороний глаз. – Свобода в больших количествах называется одиночеством.

Надо сегодня же позвонить!

Строгий мужчина маячит в трибуне, путаясь в падежах, – и я проникаюсь к нему нежданным сочувствием: как же он старается, очкастый, как симулирует полет мысли, как отрабатывает свой кусочек хлеба! Признавайся, очкастый, ты тоже Коняхин?

Вычерпав котелок своих банальностей, очкарик с видимым облегчением выходит из трибуны под вежливое похлопывание партерных, а входит в нее грузный негр. Бубуканье начинается снова – на двух языках, с переводом. Я уже не знаю, сколько времени сижу в этом зале, глаза мои неудержимо слипаются, и, благодарный армейской выучке, я засыпаю, как на политзанятиях, – без храпа, с гордо поднятой головой.

Иногда сознание мое субмариной всплывает на поверхность; в эти секунды я различаю то упитанного негра, то женщину с вавилоном на голове, то алую полосу транспаранта. При очередном всплытии в зале раздаются какие-то особые, искренние аплодисменты, и я понимаю, что собрание закончено.

Выйдя из зала, на поролоновых ногах бреду опять в туалет – нельзя же выходить на улицу с такой физиономией! Приведя себя в чувство, уставляюсь на часы: почти шесть. Был бы пообедавши, мотанул бы сейчас в библиотеку, а так – конечно, домой. Голод уже прошел, оставив после себя резь в животе и слабость.

Размазанный по поручню, два века ползу в родные пенаты. После разгрузки угля зимой езда в нашем автобусе – самая тяжелая физическая работа из всех, которые я знаю. Выпустят меня из этой братской могилы – или как?

Вот моя деревня, вот мой дом родной, пятиэтажный, без лифта и перспектив. Говорят, через два года прокопают сюда метро – и наши обменные акции сразу поднимутся на несколько пунктов.

Чудище выбегает из комнаты с зажатой в кулаке обезьянкой. Лапа у обезьянки висит на веревочке, но сегодня нашей девочке повезло, воспитательного процесса не будет – все мои локаторы и антенны направлены на кухню, чтобы по кастрюльному звону и напору воды определить Иркино настроение. Три года семейной жизни утончают человеческую наблюдательность до недоступной холостякам остроты.

– Привет, – говорю я, входя, голосом нейтральным, равно готовым и к труду, и к обороне.

– Привет, – отвечает Ирка таким же неопределенным тоном.

– Купил лампочку, – сообщаю я. В зависимости от желания это можно понять и как «исправляюсь», и как «подавись ты своей лампочкой!».

Тонкая французская игра.

– Хорошо, – говорит Ирка. (То ли «спасибо, молодец» – то ли «плевать мне, чего ты там купил!») – Есть будешь?

Слава богу. Кажется, война закончена.

Окончательное примирение происходит за ужином. Ирка говорит, что она плохая жена и совсем обо мне не заботится – как я только терплю ее с ее характером? Нет-нет, она самая лучшая из моих жен, и я завтра же велю казнить половину гарема, и буду любить только ее, и остаток жизни посвящу борьбе с удлинителем.

Даже Чудище с ее нагловатыми претензиями не мешает нашему воркованию.

Поев, я на радостях иду в ванную и засучив рукава начинаю сверлить дырки в стене: то-то будет женушке праздник, когда корыто перестанет падать ей на голову, а повиснет на крючках, как у людей!

Праздника не получается. Вторая дырка оказывается в неудобном месте, упираться в дрель приходится левой рукой, а под штукатуркой обнаруживается какой-то сверхпрочный материал. Начинаю орудовать пробойником – на грохот прибегает Ирка, а Чудище прячется под стол. Только успеваю подумать о том, как живописно выгляжу – прямо модель для монумента «Освобожденный труд», – как пробойник вырывается из плоскогубцев и, просвистев мимо меня, чуть не втыкается в стенку напротив. Нервы у меня сдают, и я ору дурным голосом, чтобы у меня не стояли над душой и уходили подобру-поздорову, пока я не поубивал всех пробойником к чертовой матери.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации