Текст книги "40 дней ровы"
Автор книги: Виктор Соломоник
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
19-й день
Если бы огонь мог пожирать только колючку, не трогая оливковых деревьев, мы бы с ним очистили эту рощу за пару дней. Но огонь уничтожал все без разбора – леса, дома, людей. Ему, ненасытному, не до выбора, он поглощал и доброе, и злое, оставаясь внутри себя беспристрастным. Опасная дружба – стоит ему выйти из-под контроля, и мне с ним не совладать. Но и полезная дружба – он сильнее ровы.
Я выкопал яму, подтащил первую охапку уже высохшей ровы и поднес спичку. Спичка сгорела, огонь лизнул ствол ровы, укололся, испугался и потух. Я зажег вторую спичку, потом третью – но и они погибли напрасно.
Какой слабенький огонь – как ты справишься со всеми кучами ровы?
Я сходил за бумагой в дом – дам ее огню на закуску, пусть войдет во вкус. Помогло. Огонь потихоньку разгорелся и взялся за рову. Медленно, не торопясь, переходя с одной ветки на другую, он съел первую порцию и потребовал следующую. Со второй он справился быстрее. Потом потребовал добавки, еще и еще. Он сделал ложе из жара и углей. Превратился в яростного и неукротимого пожирателя. Я держал его в пределах ямы, но подойти невозможно. На своей территории он стал полноправным хозяином, даже меня, своего творца, сделай я шаг ближе, он бы сожрал не задумываясь.
Новая порция ровы сгорала меньше чем за минуту – я подтаскивал граблями большую кучу, она вступала в переговоры с огнем и, если имела в запасе много зеленых стеблей, могла взять отсрочку на несколько секунд. Затем жар огня выносил свой смертный приговор, рова вспыхивала, сгорала, и через полминуты от нее оставался лишь пепел. Жар чуть спадал, и я приносил огню следующую жертву.
Жар – новая жертва – вспышка ярости и ликвидация – пепел. И так по кругу.
Целый день.
Что мне напоминает эта картина? Какой-то страшный образ возникает. Я постарался вспомнить.
Я читал где-то и когда-то. Люди так сжигали других людей. Может ли такое быть? Наверное, нет.
Я подтаскиваю новую кучу и бросаю в огонь. Вспышка – пепел. Я лопатой подтягиваю с краев несгоревшие остатки. Так человек багром в огромной печи поправлял трупы вчерашних товарищей… Да что за мысли, откуда?
Бросая в огонь новую кучу непросохшей зеленой ровы, я вижу, как огонь играючи, не задумываясь, разделывается с ней. Я понимаю, что он легко бы справился с человеком…
Они сжигали друг друга по приказу. Приказ отдавали более человеческие существа, чем они. В силу своей большей человечности они имели право жить и продолжать род. А те, другие, которые «недо-», должны быть уничтожены, и огонь легко справится с такой задачей. Но огнем должен кто-то управлять. А почему не поручить другому, такому же недостойному? Так один недочеловек покончит с другим. Как прелестно все можно устроить – два недочеловека по разные стороны огня и сверхчеловек – сверху, над всем этим.
История о человеке в его пределе – предел бесчеловечности и предел человечности. Вся бесконечность человеческого возле одного огня – от минус бесконечности к плюс бесконечности.
Интересно, где на этой линии я? Как только я думаю, что более человечен, чем другие, всего лишь чуточку выше других, чуть-чуть избранней, я сразу попадаю в бесчеловечность.
Как они справлялись?
Как можно остаться человеком в эпицентре бесчеловечности?
Как можно найти смысл существования при полном отсутствии смысла в происходящем?
Как?
Они находили. Я знаю. Откуда? Да, я все-таки читал.
Понимали, нельзя у них отнять свободу выбирать свой собственный путь в любых обстоятельствах. И нельзя у человека отнять любовь. Человек только сам может отдать их. Сложить к ногам врага. А отнять ну никак нельзя. И через свободу и любовь можно уже и смысл построить.
На оливковой ферме нет смысла. Внутри самой фермы отсутствовал смысл. На ферме нет и любви. Когда-то она принесла свою любовь в жертву. Интересно, а у меня осталась любовь или я тоже ее раздал, растранжирил, растерял?
Словно в поисках потерянного я посмотрел по сторонам. Огромные кучи ровы, занимающие еще недавно все пространство на земле, исчезали. Огонь славно делал свою работу – не оставлял ничего, только пепел. Осталась половина, завтра я закончу.
Я сидел возле костра.
Никого рядом, лишь солнце присело неподалеку.
Огонь обиделся, что хозяин больше не приносит ему жертвоприношений, и потух.
Солнце обиделось, что я ни о чем не говорю, и скрылось.
В нарастающей темноте я потихоньку пошел к дому.
18-й день
Я поднес последнюю охапку колючки огню на десерт. Земля освободилась от выкорчеванной и лежащей повсюду ровы. Огонь уничтожил все, не оставил ничего. Перед тем как сжечь, он конфисковывал имущество ровы – солнечный свет. Сворованный колючкой свет он забирал себе на какое-то время, размышлял, куда его направить, и поскольку не мог отдать его оливам – возвращал солнцу. Языки солнечного света стремились вверх в небо, обратно к светилу.
Последняя куча выкорчеванной ровы догорала. Огонь, еще недавно считавший себя полноправным царем, к которому нельзя подойти и на метр, оказался легко укротимым. Стоило прекратить подавать ему пищу, как он стал угасать. Перестал колоть жаром. Покрылся белым пеплом. Какое-то время внутри, под пеплом еще слышалось его горячее дыхание: дай ему новую дозу, и он опять оживет и разгорится. Но рова кончилась, и через час он будет мертв. Тот, кто уничтожал, – исчезнет сам.
К вечеру пошел небольшой дождик. Небо всплакнуло по рове? Или это слезы радости? Дождь примял пепел. Я бросил взгляд на выкопанную вчера яму, тонкой пленкой смоченного пепла на ней лежала рова. Немного от нее осталось. Вся рова теперь легко могла поместиться в одной лопате.
Я посмотрел кругом – хорошо весьма. Маленький помощник Бога на двадцать какой-то день сотворил чистый участок более чем с тридцатью оливами, свободными от колючек. Маслины цвели, от счастья или в силу своей природы. Осенью они дадут урожай, и его даже можно будет собрать. Где-то очень глубоко внутри меня зацвела радость. Может, она тоже даст плод и я смогу собрать урожай? Взглянул на стену из Ровы: завтра я продолжу борьбу с тобой.
Невдалеке послышался лай, давно я не видел белую тройку.
– Я же просил не сжигать! – голос Маунти неожиданно прозвучал прямо над ухом.
– Я не обязан тебя слушать.
– Не обязан. Но слушаешь, – Маунти, подумав, добавил: – Обычно слушаешь. Я начинаю тебя опасаться – аллергия тебя не свалила, меня ты не слушаешь. Ты покрепче Романо.
– Романо тебя уже один раз послушал – плохо для него кончилось, – заметил я и пошел к дому. План на сегодня выполнен.
– Кстати, где он? – Маунти зашагал следом.
– Не знаю – я все дни здесь.
– Может, ты его сжег? Случайно? – внезапно предположил Маунти. И не засмеялся. Должен засмеяться. Но нет… Он что, не шутит?
Страх охватил меня: маленькие ветки молодой ровы заструились по всем внутренностям, царапнули изнутри, добежали до сознания, там в нерешительности остановились, и разум разрушил их, как недавно сделал огонь, – ну как я мог не заметить? В каком смысле «случайно»? Романо же не ветка колючки. Глупость, нереально.
Маунти засмеялся. Наконец-то.
– Поверил? Хочешь, я тебе расскажу историю про Романо и почему у него нет голоса?
Жили два брата-близнеца. Хотел бы сказать, жили не тужили, да не могу. Воспитание отца можно описать тремя словами – муштра, дрессировка, наказание, а воспитание матери одним – любовь. Обладала она еще одним серьезным качеством – мужеством. И несмотря на препятствия, которые чинили муж, его семья, культура страны, где они жили, – она смогла развестись и потребовать детей. Суд оказался справедливым, и детей поделили поровну. Старший остался с отцом, младший жил с матерью – братья сами так решили. Прошло время, и вот они, повзрослев, уже сами стали родителями. Воспитывать сына – для младшего брата вечный мучительный выбор: какая стратегия правильная – отца или матери? Наказывать или жалеть? Традиции страны, откуда он приехал, требовали одного, внутри он чувствовал по-другому – и постоянно сомневался. Как-то раз двухлетнее его чадо, несмотря на множественные предупреждения со стороны отца, опять нашкодило. Не выдержал он и гнев свой, особо не придерживая, на сына направил и ручищей своей чуточку его «прихлопнул». Ну, думает, стукнул и стукнул, отец его сколько раз стукал. А сын на следующий день заикаться начал. Улыбается, может, и вылетело из головы уже вчерашнее, слово «папа» хочет сказать – и не может: значит, не забыл, внутри какая-то важная пружинка поломалась. И такой ужас объял отца, когда он понял, что сделал. Сердцем почувствовал, как он своим хлопком часть души переломил внутри сына. Заплакал, обнял его и стал молиться своему богу, умолял голос пацану вернуть и клятву дал – никогда больше ни руки, ни голоса не поднимать. Через неделю сын его заговорил нормально, то ли бог услышал, то ли отец делами исцелил надломленное.
Брат же его старший в воспитании не сомневался. Взял практику отца, так как с ним всю свою молодость прожил, может, разве чуть смягчил. На сына своего и кричал, и руку мог поднять, а если не помогало, то и ногу.
Мальчик в ответ жил все тише и тише. Голос его становился слабеньким, а потом и вовсе начал исчезать. Он путал слова, говорил невпопад, многие его не понимали, издевались еще больше, и ребенок совсем затих. Звали его, как ты уже догадался, Романо, – вдруг закончил Маунти.
Мы прошли какое-то время молча. Интересно, он свои истории на ходу сам придумывает или ему Романо рассказал? Спросить? Но ведь он опять может соврать.
– Откуда ты знаешь?
– Ну, может, я там был, когда отец братьев воспитывал? – я услышал издевку в голосе Маунти. – Может, он тоже кого-то слушал, когда наказывал.
Тот, у кого нет своего голоса, – слушает других. Потому как не может услышать себя и поверить своему голосу.
Во внутреннем голосовании при принятии любого решения достаточно одного голоса – своего собственного. У Романо нет своего голоса.
«Ты такой же, как Романо. Но кое-что в тебе поменялось в последнее время. Только вот что?»
Это Маунти сказал? Или я подумал?
Меня обогнали собаки. Опять двое. В сумерках не различить, кто. Маунти скрылся вместе с солнцем. Я один зашел в дом.
17-й день
Нет ничего более ужасного, чем невозможность сказать, невозможность построить связь. Меня окружают люди, но я нахожусь в темной тишине. Я кричу им, сообщаю нечто важное, от чего зависит моя жизнь. Я зову, сколько есть силы, – но ощущаю лишь безмолвие. Люди проходят мимо. Они не слышат меня и не различают меня. Мне жутко. Тьма смыкается надо мной. Еще раз изо всех сил пытаюсь закричать, но не различаю свой голос. Его нет.
Я вскрикиваю и просыпаюсь от своего вопля.
– Тихо, тихо, тихо, – она держала меня за руку. – Я слышу тебя. Слышу. Все хорошо. Это всего лишь сон.
– Мне снилось, у меня нет голоса. Как у Романо.
– У тебя он есть. Но ты боишься его. Ты страшишься вступить в конфликт. Через голос можно явить себя миру. Несказанные слова разрушают тебя изнутри. Поэтому ты болеешь.
– Но я уже не болею. Меня вылечили, – мне показалось, она не слышит меня, и я сказал громче: – Вылечили.
А потом еще громче:
– Вылечили!
Она не слышала меня, отпустила мою руку и вышла.
Я проснулся.
Руки мои в перчатках выдергивают рову – жесткую, колючую, грубую, и освобождают оливы. Руки мои до сих пор ощущают, как Марианна держит их, – чувствуют тепло, мягкость и нежность. Сон ли это? Слишком резко, контрастно, отчетливо. И каждое слово – до сих пор в голове.
Несказанные слова разрушают меня изнутри.
Я боюсь своего голоса.
Тот, у кого нет своего голоса, – слушает других. Так вчера Маунти сказал.
Но я же говорю. Это Романо молчит. Или не говорю? Пускаю слова на ветер?
Пока я молчу – я в безопасности. Я могу быть с чем-то не согласен, могу быть возмущен, могу быть против – но если голос мой молчит, мой разгневанный смущенный дух бьется внутри тела. Рвется наружу, но чтобы стать Словом, его оружием должен стать мой голос. Но Страх забрал голос. И дух безоружный терзает мое тело, не может вырваться. Я могу любить и радоваться. Но и любви нужен голос, он позволит ей живой энергией между мной и другим явить себя. Но и здесь Страх сильнее, он опять держит голос при себе. И любовь не оживает, не становится между, не творит и не созидает – она закисает внутри меня и вновь разрушает.
Голосом мое внутреннее становится видимым, задуманное сказанным, посеянное взошедшим.
Иметь голос – значит явить себя. А явить себя – значит рискнуть. А жизнь – не всегда ли риск?
Как вернуть мне право голоса? Как вернуть мне право жить?
В голове начало проясняться, туман стал рассеиваться. На душе радостно. Закричать, что ли? Во весь голос? Страшно немного. Три дерева освободил, я – герой. Герой, отстающий от графика. Я закинул лопату на плечо. Шальная мысль пришла в голову: голос, как лопата, – можно посадить семя, а можно и хребет перешибить при необходимости. Но… если лопата твоя стоит в забытом чулане, то толку ноль.
Я подошел к дому, взглянул на по-прежнему пустой угол Романо, невдалеке лежал какой-то черный мешок, завязанный сверху.
На кухне сидел Пражка, давно я его не видел. Он грустно смотрел на меня и молчал. Тоже хочет сказать и не может.
– Знаешь, Пражка, зачем люди разговаривают? – у меня было хорошее настроение, поэтому, невзирая на молчавшего замершего хозяина фермы, я продолжил: – У человека всегда есть потребность творить. А почему? Потому как он хочет в себе разобраться. Заглянуть за границы познания, уйти в глубины бессознательного. И для того чтобы глубоко внутрь себя нырнуть – человек и творит. Кто-то кино снимает, кто-то рисует, кто-то книги пишет. Напишет книгу, посмотрит, что получилось, – и про себя больше понимает. Но ведь не каждому дано фильмы снимать или музыку сочинять. И вот сидят двое подружек вечером на лавочке и о чем-то болтают, вроде как о совсем не важном и никакого отношения к необходимости жизни не имеющем. Могут и не говорить, нет такой потребности. Но говорят, потому как разговор – тоже творческий акт. Они творят в этот момент и себя обнаруживают, если будут молчать – то вся тайна внутри них и останется. В хаосе бессознательного. А чтобы хаос расшифровать, человеку язык дан. Как ключ. И чем богаче у человека язык, тем больше он про себя разумеет. А если маленький словарный запас, туфли, там, да помада, – то вот только через эти два слова человек себя и определяет. Понимаешь?
Еще голос человеку дан, – вспомнил я сон. – Но он им не всегда пользуется. Язык – про одно, голос – про другое. А слово – про третье.
Пражка, не говоря ни слова, налил вино себе и мне. И безжизненным голосом произнес:
– Дуо умерла.
Пока я приходил в себя, он бросил еще горсть:
– У меня к тебе одна просьба – я не смогу это сделать. Никак не смогу.
16-й день
Штыковая и совковая уверенно делали свое дело. Штыковая ударами вгрызалась в землю, совковая ныряла на подмогу, хватала горсть земли, сколько могла унести, и выбрасывала на поверхность. Яма становилась все глубже, куча рядом все больше. На краю фермы, за оливами и ровой, двумя лопатами попеременно, я впервые в своей жизни рыл могилу. Аккуратный прямоугольник метр на половину уходил вниз, прямые отвесные стены, выровненные штыковой лопатой, доселе не знакомой с таким занятием, достигли нужной отметки. Дальше рыть неудобно, да и не нужно. Я копал специально долго – не копал, а копался. Момент, что я отодвигал и с которым не хотел встречаться, – настал. В двух шагах стояла тележка, она привезла сюда две лопаты и большой черный полиэтиленовый мешок, обычно используемый для мусора. Я все надеялся, глядя на пакет, – сейчас зашевелится, зашумит, заструится, залает. Но он был мертвецки молчалив и бесшумно ожидал, пока я закончу. Мне надо освободить Дуо и похоронить ее. Последний раз я видел Дуо живой, в пакет ее вчера убрали Пражка с ветеринаром. Конечно, я мог похоронить собаку и в черном пакете, никто бы не узнал, но мне казалось, так поступить – бесчеловечно. Я аккуратно опустил мешок, перевернул его, из черноты вынырнуло белое и улеглось на дне могилы. Из мертвого – мертвое. Это, конечно, не Дуо. Дуо – была живой, она бегала, гоняла баранов, лаяла и требовала от меня ласки. Внизу лежало бездыханное тело мертвой собаки. Жизнь ушла, за ней, виляя хвостом, убежала Дуо.
В голову пришла странная мысль: «Видел я человека, образа человеческого лишенного. Видел я собаку, но уже и не собаку, а тело, шерстью покрытое. И нет уже жизни. И собаки нет».
Я быстро закидал яму. Положил большой камень. На память? Но кому и о чем? Я уверен, Пражка даже не спросит, где место могилы, а меня здесь скоро не будет. Но есть ли здесь, на ферме, хоть какие-то смыслы, кроме моих собственных? Мертвый камень будет лежать здесь бесконечно долго, в метре под ним превратится в ничто собака, он с легкостью переживет меня и даже вековые деревья. Этого места не станет, беспокойство мира сотрет его, а камень будет покоиться. Мертвый камень как память о жизни. Он будет лежать не только здесь, но и где-то в моей голове.
Впереди целый день. Надо рвать рову, но я не хотел. Без всякого Маунти я потерял смысл.
Я сел на землю напротив стены из Ровы и вспоминал вчерашний разговор. Разговор лежал в моей голове рядом с камнем.
– Как умерла? Почему умерла?
– Врач сказал, от истощения, – виновато пролепетал Пражка.
– Как от истощения? – удивленно воскликнул я. – То есть она ничего не ела? Но почему? А остальные?
– Остальные тоже сильно исхудали.
– Подожди. Подожди, – страшная догадка вонзилась в голову. – А ты их кормишь? Их кто-то кормит вообще?
– Я не знаю.
– То есть ты не знаешь, кормит ли кто-то твоих собак?! – я не мог поверить.
– Я думал, тут природа и они как-то сами, это же пастушьи собаки, – Пражка нес какую-то чушь, а я не мог разобрать, чувствует ли он хоть каплю вины, каплю ответственности за произошедшее.
– Как? Ты же не совсем… Ты же не можешь не понимать… Ведь они же не могут себя кормить! Ведь здесь же ничего живого нет! Ничего и никого! – я замолк.
«А если и есть что живое, то оно либо зарастает, либо умирает…»
Я вышел из дому, хлопнул дверью и оставил Пражку.
«…либо теряет смыслы».
Я продолжал сидеть и смотреть на Рову. Время шло, план укоризненно смотрел на меня и напоминал, что я сегодня обещал ему, плану, – три дерева минимум. Но я натравил на план полное отсутствие смыслов. Полное отсутствие смыслов накинулось на план и загнало его далеко в чащу, затем прибежало обратно ко мне, виляя хвостом и ластясь, в надежде получить свою порцию ласки.
Я очнулся. А если – неожиданная мысль пришла – если собак кормил Романо? Романо исчез, и собаки исхудали сильно. Мог он их кормить? Но чем? И куда он запропастился? Не мог же просто исчезнуть. Завтра надо будет обязательно выяснить.
Я посмотрел вглубь колючки, увидел погибающее оливковое дерево – оно умоляло о спасении.
Я встал и взял лопату, ту самую, штыковую. Сейчас, сейчас, мы тебя спасем, потерпи немного. К вечеру я очистил оливу. «Одно вместо трех», – укоризненно сказал мне план, который вернулся обратно. «Все равно не успею», – огрызнулся я и собрался к дому.
По дороге меня обогнали Уно и Трэ. Покружили вокруг меня и убежали.
– Эй вы, двое, где ваша Дуо? – крикнул я им вдогонку.
Каждый раз теперь они будут напоминать мне: Дуо больше нет.
15-й день
Ночью шла гроза. Казалось, природа плакала по Дуо вместо меня. Свет молний озарял комнату, и тени беспокойных умерших метались по стенам. Непрошеные и непрощенные. А может, то был всего лишь сон.
Утром, остервеневший, я дрался с Ровой, и она, видя мое безумие, отступала. Солнце, любопытно наблюдая за мной, поднималось выше, принесло день и вместе с ним жару. Я снял куртку, и враг, обрадовавшись, цеплялся за мою кожу. Как заботливая хозяйка сушит белье на прищепках, так Рова подвешивала мою кожу на своих колючках. Я дергал за корень, но она верхушкой заходила с тыла и впивалась в мою спину. Я попадался в западню, как рыба на крючок, моя спина висела на крючьях-колючках ровы: потяну корень – потяну ветку, вцепившуюся в спину.
Больно!
Рова ликовала, но, к ее удивлению, я не задумываясь хватал корень и вырывал его. Крючья рвали спину.
Больно!
Но сегодня мне все равно, физическая боль не имела значения для меня.
Смерть Дуо затронула меня больше, чем я предполагал. Я хотел заглушить боль: ее можно утопить в вине, а можно отвлечь страданиями тела. Я выбрал второе, вино – только отсрочка, однако физическая боль мне тоже не помогла. Если между вами живые отношения, то когда одному выпадет смерть, другому в награду достанется боль. Не будет боли – значит, и между вами ничего не было. Боль – плата за любовь. Чем больше любви, тем больше боли, – простая арифметика. Но всякая боль проходит – таково свойство живой души: поболит-поболит и самоисцелится. Останется печаль – печать на вечную память.
К вечеру я очистил четыре дерева – хорошая цена за растерзанное тело. Но вряд ли я способен повторить такое, слишком много надо скорби в качестве обезболивающего. Я подошел к дому. Романо по-прежнему не появился, и кто-то убрал бутылки. Угол дома без него выглядел сиротливо, заброшенно и омертвело.
Пражка предложил мне вина, но я отказался.
– Ты знаешь, где Романо?
– Его больше не будет, – сумрачно ответил Пражка.
– Что значит «не будет»? Что случилось?
– Я убрал его…
– Убрал? – я перебил Пражку. – Ты его?..
Я не мог вымолвить страшную догадку.
– Ты чего? Нет, конечно. Просто убрал. Ну то есть «убрал» не совсем правильное слово. Я не мог больше его выносить. Всякий раз, как я приезжал, я встречал Романо, и передо мной всплывала вся его история, история моих отца и матери, моя история. Я не мог переживать горе каждый приезд, мне было тяжело, и я подумал, как бы убрать его. Ну то есть я просто не хотел его видеть больше и… страдать. Вспомнил про шкатулку его дурацкую, из-за которой он здесь объявился. Нашел ее дома и принес.
– Ты же говорил, ничего не осталось от отца, только гробы, – удивился я.
– Забыл, наверное. А сейчас вспомнил. Дома сохранился ящик с его личными вещами – какие-то документы, трубки, фляжки и прочее. Память открыла страницу, – Пражка задумался, взял свою привычную паузу. Она затянулась.
– И?.. – не выдержал я.
– Ну и действительно, в ящике оказалась какая-то шкатулка. Я привез сюда и отнес Романо. Судя по волнению, которое его охватило, – та самая. Романо взял шкатулку и исчез. Что он в ней нашел – я не знаю,
– В смысле «исчез»? Испарился? Прямо на глазах? – не поверил я. Бред какой-то. Может, он его действительно…
– Да нет же, – Пражка удивленно смотрел на меня. – Просто он взял шкатулку и как-то занервничал, весь забурлил и все мне в ответ свою бутылку старался всунуть. Я решил оставить его и на какое-то время ушел в дом, возвращаюсь – шкатулка лежит, а Романо нет. Исчез куда-то. Уж сколько дней прошло. Я думал, вернется – но нет. Сегодня убрал там в углу, где он сидел, теперь чисто и ничего не напоминает, как я и хотел.
– Можно мне взять ее?
– Кого? Шкатулку? Да, конечно, – Пражка выразил полное безразличие.
– А ты сам-то смотрел? – поинтересовался я.
– Да обычная шкатулка, ничего особенного, старая и скучная.
Я сидел на скамейке перед домом и держал шкатулку перед собой. Интересно, какую тайну она прячет внутри? Что узнал Романо, когда открыл ее? Что узнаю я?
Обычная шкатулка из дерева, без всякого секрета и замка. Старая, потрескавшаяся, местами стертая краска, изображавшая восточный орнамент, и два простых шарнира, на которых крышка откидывалась назад.
Я постепенно и медленно открыл шкатулку. Ничего! Внутри ничего, и со мной ничего, никаких эмоций и переживаний. Только скрип старых шарниров. Наверное, шкатулка имела значение только для Романо. А может, и он в ней ничего не обнаружил и, лишившись надежды, ушел.
Я немного расстроился и разочаровался. Ладно. Прав Пражка, ничего особенного. Я медленно закрыл крышку. Опять скрип шарниров и… может, показалось… или нет? Скрип таил загадку.
Я вновь раскрыл шкатулку, на этот раз потихоньку, – скрип зазвучал протяженно и стал более живым. Еще медленнее! Скрип что-то говорил, но пока неразборчиво. Надо еще медленнее! Я по чуть-чуть, по миллиметру, отворяю крышку – шарниры отчетливо заплакали детским плачем.
Когда шкатулку открываешь – плач усиливается, закрываешь – затихает, словно ребенок успокаивается.
Я слушаю плач ребенка и ухожу в себя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.