Текст книги "Умерший рай. ГДР, которой нет на карте"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр: Эротическая литература, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Русский стандарт
Я знал, что проблема колеи существует, но до поездки в Германию понятия не имел о ее решении.
Вначале я думал, что до границы мы доедем на одном поезде, а там вынуждены будем пересесть на другой, опять таща за собой неподъемные ящики с припасами. Но меня успокоили, что экспресс пойдет до Берлина, только в Польше сменят колесные тележки.
Я не представлял этого процесса.
Оказалось – хотя как могло быть иначе, ведь это я ехал в первый раз, а составы курсировали туда и сюда десятилетиями! – что все давно продумано.
Отъехав от границы совсем чуть-чуть, поезд остановился в местечке Кузнице.
Там были проложены две железнодорожных колеи одна в другой: снаружи широкая русская, внутри узкая европейская. А по сторонам полотна стояли мощные гидравлические домкраты. Когда поезд занял свое место, домкраты подвели под вагоны и весь состав одновременно поднялся в воздух. Так плавно, что этого никто и не заметил.
Железнодорожным рабочим осталось выкатить советские тележки, закатить европейские, совместить посадочные места и опустить вагоны уже на новые колеса.
Правда, эта простая процедура заняла часа два: процесс выкатывания и вкатывания тележек под пятнадцать вагонов не подлежал ускорению.
И еще, насколько я помню, были заменены сцепки. Вместо привычных советских автосцепок в форме полураскрытой для рукопожатия ладони появилось что-то незнакомое. С крюками и противовесами, гораздо менее современное на вид и вовсе не автоматическое.
Сразу вызвавшее ассоциацию с допотопными семафорами.
Наконец все было выкачено, закачено и перецеплено, поезд лязгнул сочленениями и двинул дальше.
Я ехал вперед.
По европейским рельсам, на европейских колесах. И по воле случая даже в европейском вагоне немецкого производства с тремя полками в каждом купе.
И даже без денег чувствовал себя вполне европейским человеком.
Варшава
Я уже не помню, в котором часу берлинский экспресс отбыл из Ленинграда.
Шел он быстро, практически не останавливаясь.
Но Гродно и Кузнице заняли много времени.
Белосток миновали при вечереющем небе.
А на вокзал «Варшава-Гданьска» приехали поздней ночью.
Еще не адаптировавшись к чужому миру и опасаясь отстать, я не отходил далеко от вагона. Поэтому по дороге туда не увидел ничего.
Зато – забегая в конец путешествия – на обратном пути Варшаву мне проезжали днем.
И на вокзал я вышел не спеша, при полном параде.
На мне сиял не очень новый, но отлично сохранившийся голубой костюм производства ГДР, до сих пор остававшийся в разряде парадной одежды. Пошитый из теплой шерстяной ткани, он считался летним благодаря цвету. По тем временам он представлял верх шика: пиджак невероятно нежной, небесной голубизны и такие же брюки в узкую белую полоску.
Этот костюм, как я понимаю, был одной из главных причин нелюбви ко мне бойцов отряда, привыкших ко плебейскому отрепью. Причем не из-за цвета: страна Советов жила в столь наивном неведении, что само слово «голубой» тогда не имело нынешнего подтекста – а из-за ярко выраженного аристократизма. Бригадир исходил зеленой пеной, а самый паскудный экономист сломал мне пуговицу.
К костюму я надел голубую же – что тогда считалось идеальным – рубашку и синий узорчатый галстук-бабочку.
И был великолепен, как брачный аферист.
В таком виде – уверенный в себе, налившийся невнятной – силой за месяц пребывания в Германии – я вывалился на Варшавский перрон.
Прохаживаясь фланирующим шагом вдоль состава, я испытал физическое наслаждение. В те годы меня еще не угнетала мысль о приближающейся России; свою прежнюю Родину я даже любил. Кроме того, это было не безденежное возвращение после отпуска к опостылевшей работе. Я возвращался полный немецкого духа, с неимоверным количеством подарков и сувениров. Все самое главное оставалось впереди. Можно сказать, после чудесного месяца за границей мне предстояло поистине триумфальное шествие по своим друзьям, тайную сладость которого я уже предвкушал.
И поэтому я спокойно наслаждался проезжим воздухом Варшавы.
Навстречу шел польский железнодорожник – в щегольской форме с начищенными пуговицами.
Я замедлил шаги, приближаясь – и он тоже. В итоге мы остановились, точно предстояло решить важный вопрос.
– Пршепрашем пана,
– очень вежливо произнес я и продолжил первым пришедшим на ум:
– Этот поезд не может уйти до срока?
– Пусть ясновельможный пан не пш… пш… пш,
– железнодорожник изящно приложил к фуражке два пальца по чисто польской традиции.
– Ленинградски пш… пш… пш…
Он сказал много шипящих слов, которых я, конечно, не понял.
Затем выразительным жестом показал на часы и поднял указательный палец вверх. Это было уже ясно: поезд уйдет минута в минуту.
– Дзенкую бардзо,
– ответил я и мы разошлись, поклонившись друг другу.
Исполненные глубокого взаимного уважения.
Тогда я был просто опьянен и окрылен, не более того.
И только теперь осознаю всю красоту и важность этой сцены.
Понимаете ли ее вы, читатель?
На транзитном вокзале «Варшава-Гданьска» незнакомый поляк совершенно серьезно назвал меня…
Не кого-нибудь, а меня!
Непризнанного аристократа, целый месяц страдавшего среди русских дерьмаков соотрядовцев…
Он назвал меня ясновельможным паном.
Теперь я понимаю, что то была одна из вершин моей жизни.
(Подобная описана в «Африканской луне», где незнакомый египтянин принял меня за полицейского.)
Вершина, теперь уже недостижимая. Потому что жизнь незаметно выбила из меня не только ясновельможность, но и само панство… И скоро, пожалуй, выбьет саму табуретку из-под ног.
А жаль.
Я больше нравился себе в тогдашнем обличье. Когда был великолепным пижоном, русским барином, умеющим показать свою цену. Хоть и получавшим за это со всех сторон от окружавшего быдла.
Тот я – ясновельможный пан с Варшавского вокзала – гораздо симпатичнее мне, чем нынешний уродец. Задавленный жизнью, втоптанный в грязь и по плечи вбитый в землю окружением. Прогибающийся перед каждым начальствующим ублюдком в стремлении к сбережению нервов, от которых все равно почти ничего не осталось.
Стоп, машина!
Полный назад!
Мне не нравятся последние абзацы.
Меня пошатнуло в сторону привычной грусти. Воспоминание о Варшаве я лучше завершу другим эпизодом.
Легким, забавным, и тоже произошедшим на обратном пути.
Натуральный рынок
Как я уже писал, на стройотрядовскую куртку собирались значки всех посещенных городов. И, ясное дело, хотелось оставить память Варшавы тоже. Сейчас это смешно, но тогда значок заграничного города считался самоценным явлением.
Естественно, купить его я не мог. Польским злотым неоткуда было взяться в моем кошельке. Да и немецкой валюты не осталось: зная, что в СССР ее все равно иметь нельзя, на Берлинском вокзале я потратил последнее. Оставив лишь несколько невесомых пфеннигов ради сувенира.
Но за две недели жизни в интернациональном лагере – именно две, потому что оставшееся время мы ездили по Германии – я успел узнать, что поляки страсть как любят продавать, покупать, торговаться и меняться.
Одна моя покойная знакомая утверждала всерьез, что в любой этнической группе есть «свои евреи» – то есть самая хитрая и деловая нация. Среднеазиатскими евреями она именовала узбеков. А среди славян еврейское место занимали поляки. В чем я убедился и сам.
Поэтому взяв открытку с видом Ленинграда и стройотрядовский значок – все это было набрано в большом количестве для раздачи и частично возвращалось назад – я подошел к газетному киоску.
– Пршепраше пани!
Я начал своей коронной фразой, потом продолжил, ломая русский язык в стремлении сделать его похожим на польский, перемещая ударения на предпоследний слог и вставляя почти все известные на тот день слова.
– Я желаю иметь этот знАчек. Но не имею злотых. Маленький обмен? Картку на значек альбо значек на значек?
Картка киоскершу не заинтересовала. Значек показался более серьезным предложением.
– А кАкий знАчек?
– не удержалась она.
Я протянул полячке стройотрядовский прямоугольник с лаконичным мастерком. Она повертела его так и сяк. Сомневаюсь, что он показался ей нужной вещью. Но выпустить его из рук она, вероятно, уже не могла, будучи именно полячкой, а не какой-нибудь квашней из Новгородской области. Поэтому оставила значок себе. А мне выдала блестящую голую женщину с мечом – символ Варшавы.
Я воткнул этот маленький желтый значок в лацкан своего великолепного голубого пиджака. И потом даже не стал перекалывать на куртку. Воинственная Варшава, тараноподобно выставившая свои голые груди, как ни странно, гармонировала именно с этим костюмом – в котором я сам себе казался достойным и грудей и всех прочих мест всех грядущих женщин.
И я не расставался с нею, пока сам костюм не оказался выброшенным среди враз устаревших и сделавшихся ненужными вещей.
Куда делась она – я понятия не имею.
Так с возрастом смещаются ценности и блекнет цветной мир, постепенно становясь черно-белым…
Вступление в Рейх
Стояло невероятно раннее утро.
Часов пять или шесть, не больше.
Только что на какой-то пограничной станции нас проверил польский паспортный контроль, поставив отметку о выезде из Польши.
Утренний сон был прерван.
Мои соотрядовцы снова повалились спать, зная, что до следующих пограничников пройдет неопределенное время.
А я немного полежал на третьей полке: всю жизнь, всегда и везде я, как кошка, стремился забраться повыше – и вылез в коридор, ощущая что просто не могу спать в этот патетический момент.
Ослепительно сияло слепое утреннее солнце.
Я видел, что поезд осторожно подтягивается к какому мосту.
«Odra»
– прочитал я на польской табличке.
И сразу вспомнил, что по этой реке идет польско-германская граница.
Поезд медленно втягивался в ажурные пролеты.
Над рекой стоял туман, в прогалах виднелась вода, горевшая ослепительно и тревожно. Поезд не спешил, каждое движение колес отдавалось среди мостовых ферм. Временами туман скрывал реку полностью, и тогда казалось, будто мы плывем над облаками.
Или, возможно, я спал на ходу. Ведь маловероятно, чтобы пограничная Одра оказалась столь широкой.
Но что-то неясное, слегка угрожающее и в то же время невыразимо манящее таилось в этой реке.
Туман поднимался, охватывая собой мост. Перекрестья железных балок то казались угольно черными, то сверкали на солнце, как клинки холодного оружия. Внизу расплавленным золотом вспыхивала далекая вода. Белые клубы, окутывая окружающий мир, позволяли видеть какие-то его фрагменты. Создавая совершенно нереальную сюрреалистическую картину. И мне чудилась нечто доисторическое или вовсе не существовавшее в природе вещей.
Древнегерманская Валгалла, Один, Брунгильда, меч Зигфрида, летящие над землей Валькирии…
Казалось, где-то в ватных клубах тумана звучала тяжелая Вагнеровская музыка из «Гибели богов».
И вдруг почудилось, что я въезжаю не в Германскую Демократическую Республику, а…
В совсем иное государство.
Не уничтоженное в сорок пятом, а все годы существовавшее где-то параллельно и невидимо.
Словно сказочный град Китеж.
И лишь при моем появлении всплывшее сквозь туман со дна реки.
Которая на том берегу называлась иначе:
«Oder»
Я понял, что мы уже на германской стороне.
И сейчас поезд остановится, прибыв во Франкфурт-на-Одере.
Я уже предчувствовал, как хлопнет дверь вагона, раздастся уверенный грохот сапог и послышатся сладостные звуки немецкой речи…
До этого оставалось каких-то несколько минут.
Скорый поезд №246 сообщения «Ленинград-Берлин» медленно вползал в пределы Третьего Рейха.
Язык Рильке и Кальтенбруннера
Существуют два привычных штампа относительно немецкого языка.
Во-первых, его именуют «языком Шиллера и Гете».
А во-вторых, традиционно считается, что в немецком языке «читается как пишется» – то есть нет сложностей произношения, характерных французскому или английскому.
Я не согласен ни с тем, ни с другим.
К Шиллеру и Гете испытываю корпоративное уважение как литератор к литераторам. Особенно ценю Гете, который был невероятно разносторонним человеком. Но само литературное творчество их мне чуждо.
Скорость обновления сознания слишком велика; немецкий романтизм сейчас кажется столь выспренним, надуманным и фальшивым, что те произведения невозможно читать, не ощущая глубокого внутреннего стыда за авторов – взрослых людей, всерьез писавших галиматью.
Они кажутся смешными и нелепыми. Вероятно, это естественно для стиля XVII—XIX веков, когда литераторы неумеренно педалировали ощущения. И вместо классической простоты – в любые века являвшейся мерилом искусства – создавали супергероев и суперситуации, которых никогда не могло существовать в реальной жизни. Весь этот неестественный заряд вспыхнул и сгорел, оставив после себя кучку пепла.
Поймите меня правильно.
В моем низвержении литературы прошлых эпох нет огульности.
Я отнюдь не утверждаю, что лишь в ХХ веке она достигла расцвета. Есть вещи, написанные тысячи лет назад, но до сих пор волнующие душу своей непретенциозной простотой.
Вот например этот древнеримский гекзаметр, автора которого я, к сожалению, забыл:
И ненавижу ее, и люблю. Отчего же? – ты спросишь.
Сам я не знаю, но так чувствую я и томлюсь…
В двух строчках сконцентрирована великая истина и великая тайна любви. Сама тема, равно как ее изложение, кажутся современными даже сейчас.
Причем дело не в переводе: как ни преобразуй Гете или Шиллера, их произведения остаются чрезмерными. Как германская же, только более позднего периода, мебель в стиле «бидермайер».
Литература романтизма имела строго ограниченный период жизни. Она могла существовать до тех пор, пока имелось достаточное количество романтиков. Бездельников, не имеющих внешних проблем и занятых внутренними переживаниями, громоздивших Монбланы придуманных чувств.
Но бог с ними.
Вспомним Рильке.
Райнер Мария Рильке – один из моих любимых поэтов. Не только немецких, он вообще близок мне. У него тоже порой звучат возвышенные и неестественно нагнетенные темы – но его стихи вызывают отзыв настолько сильный, что в один период своей жизни я даже переводил его на русский язык.
Наверное, стоило упомянуть Ремарка. При всей чрезмерной выраженности, однообразии тем, повторении сюжетов и сквозных персонажах Ремарк высок и недосягаем, как Луна. Пусть его коллизии ушли в прошлое, но я не стыжусь признаться, что сам родился и полностью созрел как писатель под влиянием Ремарка. Ранние мои произведения аттестовались критиками как перепевание Эриха Марии, к ним неоднократно применялся отвратительный термин «ремаркизм». Сейчас так уже не говорят, поскольку с возрастом я нашел свой стиль. Однако я сам постоянно чувствую дыхание гения у своего плеча и знаю, что все мои вещи пронизаны памятью о его героях.
(А один из моих самых автобиографичных романов «Der Kamerad» имеет не только созвучное название, но даже целые абзацы, нарочито заимствованные из «Трех товарищей». )
Потому что его главная тема – любовь в экстремальных условиях– невероятно мне близка.
Вот только я сомневаюсь в том, что Ремарк был именно немцем.
Всем известна невыразимая скукота стиля таких признанных немецких писателей, как Томас и Генрих Манны. И даже авторы ХХ века, вроде Анны Зегерс, навевают зевоту тяжестью своих текстов.
Совсем иное – Лион Фейхтвангер. В его вещах ощущается живое дыхание людей. Но Фейхтвангер был не немцем, а германским евреем. И у меня есть подозрения, что Ремарк тоже имел какую-то еврейскую часть. Слишком уж отличается его живой, стремительный стиль от унылой немецкой прозы.
Освещая приведенное «во-вторых», отмечу, что простота немецкого произношения кажущаяся.
Ибо тонкости его не идут ни в какое сравнение с тем же английском, где надо всего-навсего помнить звучание тех или иных групп, как непроизносимость «ugh» в слове «daughter».
А в немецком…
В немецком нет выраженных твердых звуков: например все конечные «l» произносятся как «эль». А относительно гласных можно привести тонкие различия между абляутами и умляутами или не имеющее аналогов в других цивилизованных языках произношение сдвоенных «aa», «ee», «oo». Или такое странное в сравнении с общей мягкостью явление, как «s», произносимые, как звонкие «з».
Чтобы не только понять, но и правильно применять эти тонкости, мало выучить немецкий в школе или институте – нужно пожить среди немцев и говорить, подражая им.
Но вернемся к персоналиям, вынесенным в заголовок.
Почему после Рильке я привел Кальтенбруннера?
Просто без него тоже не обойтись.
Потому что из песни не выкинешь слова; и неизвестно сколько еще лет немецкий язык будет ассоциироваться не только с чеканными стихами романтиков – но и с ревом маршей под аккомпанемент кованых сапог. И с отрывистыми командами на расстрел.
Но вы, читатель, возможно, не представляете, о ком я веду речь?
Придется пояснить.
Эрнст Кальтенбруннер, правая рука Генриха Гиммлера (рейхсфюрера СС, руководившего всеми спецслужбами Рейха) был одним из главных карателей фашистского режима. Сначала шефом СД – «Sichercheits Dienst», особой «Службы безопасности». Потом сделался заместителем, а затем и начальником Главного управления имперской безопасности. Того страшного «немецкого НКВД», где трудился выдуманный Штирлиц.
Рильке – немецкая сентиментальная, наивная но вечно милая туманность.
А Кальтенбруннер, один из главных военных преступников, повешенный по приговору Нюрнбергского трибунала – немецкая брутальность.
Два носителя одного языка, без которых он немыслим.
Точнее, сейчас уже скорее мыслим без первого, нежели без второго.
Ведь до сих пор немецкая речь у большинства европейских народов ассоциируется с фашистами.
А при слове «Германия» само сознание автоматически подсказывает: «Гитлер»…
Вот когда человечество забудет о том, кем были Гиммлер, Мюллер, Кальтенбруннер и Эйхман – вот тогда…
Тогда можно будет считать, что язва фашизма полностью зарубцевалась и отпала, не оставив следа.
И вид homo sapiens наконец излечился от последствий своей коричневой болезни – в тысячу раз более страшной, чем чума, проказа и сибирская язва вместе взятые.
Хотя лично я в это верю с трудом.
Но была и другая Германия…
Это цитата из замечательного фильма «Обыкновенный фашизм», снятого замечательным режиссером Михаилом Роммом.
Сейчас, наверное, уже мало кто его помнит, но в свое время двухсерийная документальная кинокартина пользовалась огромным успехом. Я сам, сомнамбулически влюбленный во все немецкое и одновременно ненавидевший фашистов – возможно и такое сочетание – смотрел его раз десять.
Подобно моим документальным повестям, фильм был разбит на отдельные части, каждая из которых имела свое название.
И вот, после нескольких глав, демонстрирующих расцвет фашизма во всей красе…
Где грохотали буйные парады Вермахта перед окаменевшим на трибуне Гитлером (правая рука вскинута, левая на пряжке ремня), перемежались кадры ураганных бомбежек и сделанных ими разрушений, уходили к горизонту аллеи виселиц и рвы с трупами…
После всего этого живописания диктор произнес следующее название. Идущее резким контрастом со всем предыдущим материалом:
Но была и другая Германия…
И поведал зрителю о Германии Эрнста Тельмана и Софи Шолль, Харро Шульце-Бойзена и Клауса Штауффенберга…
Я не буду пояснять вам, кто были эти мужественные люди, перед светлой памятью которых до сих пор хочется склонить голову. Несмотря на то, что все их подвиги остались комариными укусами и в конечном итоге приводили только к укреплению гитлеровского режима.
Именно так – исторически обоснованно.
Антифашизм внутри самой Германии был бесполезен и заранее обречен. Как априорно бессмысленны любые попытки свержения тиранического режима изнутри, если он достиг могущества гитлеризма в Германии.
Или сталинизма в России.
Один из гуманистов ХХ века, кто-то из мудрых индусов – не помню только кто: Бахадур Шастри, Махатма Ганди или Джавахарлал Неру… – анализировал две тирании, равных которым не имелось в мире. В сравнении своем он склонялся к тому, что фашизм Гитлера носит более антигуманный характер, нежели большевизм Сталина, хотя оба режима имели много общих черт.
Мудрый индус видел разницу в основных концепциях. При всей жестокости режим коммунистов базировался на прогрессивной идее равенства трудящихся. А фашизм основывался на изначально античеловеческом тезисе о превосходстве арийской расы над всеми прочими. То есть делил людей на сорта согласно факту рождения.
Из разницы концепций вытекало различие внешних проявлений.
Сталин безжалостно истреблял соотечественников, создавая из граждан СССР армию рабов – ибо лишь рабский труд мог содержать страну в условиях игнорирования экономических законов.
Гитлер поступал наоборот. Свою нацию он холил и лелеял, завоевывал новые жизненные пространства. Прежде, чем ввязаться в проигрышную восточную кампанию он успел поднять экономику Германии на несколько порядков. И в самом деле кардинально улучшил жизнь рядовых немцев.
Правда, потом за это расплачивались другие народы Европы. Потому что иначе быть просто не могло: разоренная Первой мировой войной Германия – равно как измочаленная революцией Россия – принципиально не имела внутренних ресурсов для бескровного оживления.
Лучшие люди нации видели, чудовищные зверства, творимые фашизмом во имя Третьего Рейха и пытались их остановить. Не для себя – для человечества.
При этом я не могу не отметить с горечью, что в отличие от немцев, русские так и не поднялись на борьбу против уничтожавшего их Сталинского режима. Поскольку наш народ всегда останется стадом, понимающим лишь язык кнута и сапога. На протяжении всей Эпохи русские безропотно хранили под кроватями чемоданчики с бельем и сухарями на случай ареста, потом столь же безропотно шли в тюрьму и тихо умирали в лагерях, сгнивали на лесоповале, сгорали на великих стройках коммунизма.
Почти никто не бежал. И не стремился вырваться за границу.
В этом отношении немцы вызывают у меня куда больше уважения, нежели собственная нация.
За историю Третьего Рейха на Гитлера, если не ошибаюсь, было совершено 42 покушения.
(Отмечу еще раз, что на Сталина не было ни одного…)
Причем самый чувствительный удар нанесли фюреру отнюдь не коммунисты. И даже не социалисты. А сила, которой была вроде бы выгодна милитаризованная экономика Третьего Рейха: высший генералитет, немецкая военная аристократия.
Очень драматическим кажется последний, самый мощный, хоть и неудачный, как все, заговор. Генералы – настоящие военные генералы, а не зеленые СС с черепами на фуражках – не желали продолжать быть убийцами. Они видели, в какую пучину преступлений затянул армию Гитлер, и пытались покончить со своим фюрером. Чтобы взять командование в свои руки, уничтожить СС и свернуть войну. Пока русские танки еще не пересекли границ, пока потрясенное человечество не стерло Германию в порошок.
20 июля 1944 года один из руководителей заговора, отпрыск старинного военного клана, потерявший на Восточном фронте глаз и руку – полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг взорвал бомбу на совещании рядом с Гитлером. Однако последнему повезло: словно что-то предчувствуя, он перенес совещание из глухого бункера – где даже взрыв простой гранаты превратил бы все в кровавую кашу – в легкий барак. К тому же взрывная волна опрокинула дубовый стол, прикрыв им фюрера, как щитом.
Правда, после этого покушения у Гитлера стала трястись голова и онемела правая рука, что не прошло уже до самой кончины. И вообще он словно обезумел, в его действиях на фронтах уже не виделось никакой логики.
Естественно, что все участники заговора были жестоко казнены. Шефа военной разведки адмирала Канариса Гитлер повесил в железном ошейнике, чтобы продлить агонию. Кому-то рубили головы, воссоздав копию позорного изобретения французского доктора Гильотена. Кого-то из-за нехватки веревок вешали на рояльных струнах. Гитлер уничтожил всех, кто хоть каким-то образом оказывался в поле заговора.
И еще десять месяцев продолжал топить страну в кровавой бездне.
Но все-таки она была – эта другая Германия.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?