Электронная библиотека » Виктория Сливовская » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 6 июня 2022, 18:33


Автор книги: Виктория Сливовская


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Я не принял этого близко к сердцу. Самое главное, что я от этого отделался и считал довольно забавным воспоминанием о своей наивности и простоте этических решений.

Однако нам пришлось пройти подготовку по польскому рабочему движению. Мы получали брошюры Тадеуша Данишевского и Станислава Арнольда. Основываясь на них и, возможно, на некоторых других работах этого типа, мы по очереди должны были выступить. Более находчивые коллеги зазубривали кусок и сразу рвались отвечать. Неизвестно, почему я прочел все; как оставшийся последним, я мало что мог сказать. Наиболее ценились выступления на тему развивающейся классовой борьбы и ошибках «люксембургиазма». Почему их внимание привлекла тайно убитая Роза Люксембург, я не понимал. Тех, кто вел эти семинары – они приходили из совета Землячества – я запомнил как исключительно тупых и исключительно недружелюбных, даже агрессивных, людей. Лишь однажды приехал на семинар Люциан Доброшицкий, которого мы сразу полюбили и назвали нашим «добрым цадиком». Он проводил занятия спокойно, с улыбкой, почему-то хотелось высказаться или задать вопрос. Мы продолжили дружить с ним в Варшаве, где он жил со своей женой Фелой и дочерью Иоасей (в то время он работал в Институте истории Польской академии наук), а также после их отъезда в Соединенные Штаты. Мы продолжаем бывать друг у друга и после смерти Люциана, и то и дело созваниваемся теперь во время пандемии.

* * *

Между тем нас больше всего беспокоит отсутствие нашего собственного угла. Подружившаяся с нами Клава, которая отвечает за постельное белье и другие подобные вещи, а также София Самойловна, которая обслуживает «титан»[70]70
  «Титан» – дровяной или угольный водонагреватель. Прим. пер.


[Закрыть]
, в котором в определенное время должен быть кипяток для чая или мытья посуды – обе по-тихому сообщают нам, что рядом с этим «титаном» есть небольшая комната, которую легко можно обустроить, будет тесноватый, но зато свой угол. И вот свершилось чудо! Во втором семестре нам выделили это неиспользуемое, забитое какими-то ненужными вещами складское помещение. Счастливые, мы начали «обустраиваться», но вскоре выяснилось, что мы не одни – ночью выходили на охоту голодные клопы. К счастью, вскоре появились в общежитии одетые во все белое «клоподавы» с пульверизаторами и белым, очень эффективным порошком. Однако ненадолго мы остались без клопов, потому что часть студенток закрылась и не дала провести дезинфекцию – видно, они привыкли к обществу клопов, которые затем снова расползлись повсюду. Мы же людей в белом с пульверизаторами всегда приветствовали радостными криками, доставляя им тем самым искреннюю радость. Гораздо меньшую радость у нас вызывали «полотеры». Они систематически появлялись с ведрами, полными красно-оранжево-коричневой мази, которой они мазали полы в комнатах и коридорах, аудиториях и вообще везде, где это было возможно, зачастую это был старый паркет. Интересно, что этим занимались только мужчины. Затем они надевали на обувь щетки, закрепляли их ремнями и терли то, что намазали «до блеска», переходя к следующему месту. Они были – как те крестьяне с топорами, ждущие на базарах клиентов, которым нужно порубить дрова для печей, о которых еще будет речь, как будто перенесенные из другой эпохи. Вероятно, это был сельский обычай, который теперь стал использоваться в городе. У нас, привыкших к белой пасте для полов и полотерам, это вызывало удивление, и цвет паркетного пола после такой процедуры был отвратительным. Профессия полотера была известна с давних времен, но тогда паркет натирали воском, а не цветной мазью (согласно словарю, полотер – это работник, натирающий паркетные полы, то есть тот, кто наносит воск и полирует его щетками).

Комнатка способствовала учебе, но перед отъездом на каникулы я поняла, что забеременела. Мы решили положиться на судьбу и поэтому заранее обеспечить комнату для нас троих. Я была абсолютно уверена, что мы справимся – я сдам экзамены заранее, так что в конце года их будет меньше, мы привезем из Польши все, что необходимо малышу, а родители мужа, у которых была пятилетняя дочь – будущая тетя, обязательно придут на помощь. И мы не ошиблись в этом. Однако в ректорате не без оснований были полны сомнений.

Ренэ написал следующее заявление перед отъездом 23 июня 1951 года:

До Зам. Директора по адм. – хоз. части тов. Бохмана
От студента II курса литературного факультета
Педагогического института им. А. И. Герцена
Сливовского Ренэ
ЗАЯВЛЕНИЕ

Прошу предоставить мне и моей жене, студентке II курса исторического факультета, Заленской В. сем. комнату на учебный год 51–52, так как мы ожидаем ребенка в I семестре того же года.

/ – / Сливовский Ренэ

Рядом наискосок фиолетовыми чернилами с датой 27 июня виднелась резолюция тов. Бохмана: «Отказать». Заявление, конечно, было написано на русском языке.

Уезжая, мы уже знали, что не обойдется без проблем. Однако, как это бывает в молодости, мы не принимали этого близко к сердцу, были уверены, что «все обойдется». Мы уведомили родителей и родственников обо всем, а затем поехали обратно в Польшу после сдачи всех ежегодных зачетов и экзаменов. Мы беззаботно провели каникулы в Видмины в Мазурии, осматривая заодно памятники архитектуры. Бывшие немецкие городки были безлюдными, разграбленными и пугали черными дырами вместо окон. Немного лучше выглядел замок в Мальборке.

В Варшаве моя любимая тетя Эля занялась подготовкой распашонок, ползунков и, самое главное, труднодоступных подгузников, изготовляемых из хорошо впитывающего и легко стираемого материала. Как следует из нашей семейной переписки, мы думали о том, как устроить новорожденного в ясли, мой отец даже начал вести беседы на этот счет со знакомыми, имевшими контакты с польским посольством в Москве!

Молодые родители и учеба. Летние каникулы

После возвращения в Ленинград нас поселили по отдельности по решению товарища Бохмана. Сегодня мы уже не так возмущены, как тогда – каждый будь на его месте отказал бы! Откуда проректор должен был знать, что мы окажемся такими прилежными и ответственными студентами? Кроме того, он имел дело с иностранцами! А с ними никогда нельзя быть ни в чем уверенным… Самый простой способ – не дать разрешение, и нет проблемы! Хуже того, мы оказались расселены в разных местах: я – на Мойке, в комнатке на нескольких человек, отапливаемой дровами, в действительно ужасных условиях, а Ренэ, как и прежде, – в общежитии на Желябова, только в комнате, где было десяток с лишним человек. Однако снова каким-то чудом (благодаря кому – я уже не помню) мы вскоре получили отдельную комнату, снова в бывшем «Медведе», превращенном в общежитие, где так приятно рядом с «титаном» прошел второй семестр 1951 года. Я чувствовала себя прекрасно, ходила на лекции и семинары, становясь все более круглой, без льгот я сдавала заранее экзамены, потому что мне все удавалось, я все понимала и могла свободно все выразить. Только роды все откладывались, и над нами подшучивали, говоря, что ребенку так хорошо, что он не хочет покидать своего помещения и начать жить в не лучшем из миров.

Беременность и рождение сына привели к тому, что наше Землячество махнуло на нас рукой – поскольку мы сдавали зачеты и экзамены, сложно было от нас что-то требовать. Я уже больше не ходила на собрания, а Ренэ бывал через раз.

* * *

Когда ожидаемый день, наконец, наступил, поздно вечером 29 января 1952 года я проводил жену в роддом, расположенный на улице Маяковского. Мы шли по Невскому, пешком, было тихо, сыпал снег, падая большими хлопьями на пальто. Мы были совершенно беззаботны, мы ничего не боялись. Что может случиться плохого с нами, такими радостными? Мы добрались до такси и приехали на место.

В тот день мы оба верили в нашу счастливую звезду. Я написал родителям: «29-го в 2 часа ночи я отвез ее на такси, до которого она дошла сама. Она никогда не проявляла страха перед тем, что ее ожидало. Но только когда она, уже одетая в „казенный халат”, пришла попрощаться со мной, ее губы сильно дрожали, а в глазах с легкостью можно было заметить страх».

Оставив ее там, я вернулся в пустую комнату и приступил к генеральной уборке, чтобы избавиться от не испытываемого мной ранее душащего чувства беспокойства.

* * *

В больнице я провела – вопреки ожиданиям – двенадцать дней. Все это время мы писали друг другу письма два раза в день, поэтому сегодня я могу рассчитывать не только на свою память.

Я оказалась в большой палате с высокими кроватями. Я лежала там очень долго, так что насмотрелась! Успело родиться восемь детей, в том числе близнецы у женщины-инвалида без ног, прежде чем появился наш потомок, которого мы назвали из-за смуглого цвета лица и за черные вихры Бамбо, как в стихотворении Юлиана Тувима[71]71
  Наш ровесник Бамбо / В Африке живёт. / Чернокожий Бамбо / С солнышком встаёт. / Он уходит в школу / Рано, на заре. / Он уже читает / Буквы в букваре. Пер. В. Приходько. Прим. пер.


[Закрыть]
.

Уже 29 января я писала Ренэ карандашом: «Все это продолжалось четырнадцать часов. Как раз была дежурной та врач из консультации и еще несколько других – они отнеслись ко мне очень тепло. (…) Они не цацкаются, но делают все, чтобы тебе помочь. (…) Я потеряла много крови, но мне сразу же перелили пол-литра советской [!] крови, и теперь я чувствую себя прекрасно. (…) Кормят здесь очень хорошо – примерно на уровне столовой на Грибоедова – утром хлеб (белый) с маслом и чаем, затем творог и молоко, обед из трех блюд (щи, мясо, кисель) и готовый ужин. Пока я ем все с большим аппетитом. Вот почему мне хочется только фруктов».

30 января я продолжала: «Так что я чувствую себя хорошо, очень хорошо. И я должна сказать, что в большой мере благодаря местным условиям. Я считаю, что делается по максимуму все, что возможно, и я не уверена, что дома обо мне лучше бы заботились. Как всегда – самые сердечные – это „русские бабушки”, всевозможные „няни”, „уборщицы” и т. д. Хотя работа у них очень тяжелая, они всегда в хорошем настроении, постоянно довольны жизнью. Одна очень забавная, она разносит нам еду и питье, без перерыва приговаривая „Ешьте, мамочки, ешьте”. Сложно даже повторить эти постоянные реплики в отношении „мамочек”, насколько полезно пить молоко или есть хлеб с творогом».

Слово «реплики» я неправильно использовала – в ответ на замечания нянечек лежавшие рядом со мной «мамочки», которых я тоже с юмором описывала, подчеркивая, что они «не жалуются», делали «очень меткие и крайне остроумные замечания о жизни». Как жалко, что я их не записала!

Ренэ, в свою очередь, узнав, что стал отцом, чуть не попал под машину, чему свидетелем была одна из уборщиц, с которой мы подружились, она сначала испугалась, а потом обрадовалась. В его письме от 30 января я прочла: «Каким-то образом Мария Ивановна, наша „уборщица”, там оказалась. Я рассказал ей все, что знал. Она была очень довольна. Вообще очень приятно, когда видишь, что людям не безразлично, что они радуются вместе с тобой…».

Действительно, наши знакомые по учебе также проявляли немало теплых чувств, что в т. ч. было отражено в очень забавном письме ко мне, в котором описывалось, как мои институтские подруги, ни на кого не обращая внимания, повисли на шее счастливого «папки», как и на подаренной нам прекраснейшей коляске, которая также служила кроваткой (коляска была «рижского происхождения»).

В первой палате нас было одиннадцать: «(…) все с юмором, спокойные и любят свежий воздух», а главное: «(…) радио работает только время от времени». Затем меня перевели в другую часть больницы – там женщины были несколько более примитивны (а назойливый громкоговоритель гудел все время). Больше всего их удивляло, о чем можно столько писать друг другу. У большинства не было мужей (война!), а те, у кого были, беспокоились, сохраняют ли они им верность. Я записала: «(…) они говорят об изменах, которые довелось пережить, о ссорах дома, о мучительных родах и детях, которых не хотелось и больше не хочется, и если появятся, будут лишь обузой и т. д. и т. п.».

6 февраля я снова писала: «Знаешь, у нас в „палате” очень интересные разговоры; недавно произошла ссора по поводу культуры: одна заявила, что русские некультурны, другая сказала, что процент „грамотных” в СССР самый высокий и поэтому это самый культурный народ. А первая говорила о разнице в поведении иностранцев или даже русских, которые жили на Западе, от местных, которые хамистые, неотесанные, без воспитания и манер. И в качестве доказательства она сказала, что ее „приятельница” была в Польше и говорила, что у нас любой крестьянин живет как барин, и каждая крестьянка играет на фортепьяно после работы. Было очень смешно слушать. Затем они говорили о высоком уровне жизни в Германии и Чехословакии и т. д. и т. д.

Еще одно, что вызвало у меня шок, так это удивительная суеверность этих женщин: с виду культурная, и вдруг начинает рассказывать тебе о том, кто кого «сглазил» в ее семье, как кто-то заболел, кто-то умер, как нельзя во время беременности ходить на похороны, а длинная пуповина бывает тогда, когда переступаешь через веревки, как нужно сплюнуть через плечо, если гость говорит что-то, – ты не представляешь».

Я хотела как можно скорее вернуться в наш «дом», в общежитие, но врачи отказывались выписать из-за плохих результатов анализов. Поэтому я продолжала писать письма и ждала ответов. Они прекрасно передают атмосферу этого прибежища, социального среза и межличностных отношений. Когда стало ясно, что я студентка, мои соседки по палате начали меня сильно жалеть – как я справлюсь с учебой, ребенком, а еще мужа надо обслужить, постирать, приготовить. Меня тогда удивило такое отношение к мужчинам – не только в больнице. С Ренэ мы с удивлением наблюдали, что всю тяжелую работу выполняют здесь женщины в ватниках и валенках: ремонтные работы, даже сверление тяжелой дрелью с упором в живот. А мужчины сидят в учреждениях, за письменными столами, они контролируют, руководят… Они были, с одной стороны, милые, сострадательные, а с другой – могли проявить невероятную жестокость.

7 февраля 1952 года я писала: «Знаешь, была и до сих пор являюсь свидетелем совершенно чудовищной истории. В нашей палате лежит калека, двадцатитрехлетняя Люба-Любочка; она родила девочку, она – эпилептик, наполовину парализованная. Уже один вид ее вызывает жалость и ужас. (…) Она ненормальная, живет в условиях, судя по тому, что она говорит, не самых лучших. Конечно, ребенок незаконнорожденный, неизвестно чей. И Люба придумала целую историю о том, что у нее есть муж – майор в Севастополе, что пишет, что скоро ее заберет. Все вокруг умирают со смеху, задают ей сотни вопросов, и она с радостью отвечает, не замечая, что они так безжалостно насмехаются над ней. (…) Я и не думала, что бабы могут быть такими жестокими. „Мужа ей захотелось, ладно бы еще придумала, что рабочий, так нет майор – вишь, что удумала” – такие фразы я слышу постоянно. (…) Но это еще не все, теперь ей некуда деться с ребенком, ее мать не хочет и не может взять: она сама тяжело работает, и здесь нужно присматривать и за Любой, и за ребенком. (…) В доме инвалидов нет места для ребенка. (…) Вчера привезли двух маленьких девочек (десять и двенадцать лет – что-то в этом роде) – будут им делать „аборт”. Ужасная история – я не слышала ее целиком. Это, видимо, не в первый раз».

Хватит этих больничных историй…

Наконец настал день возвращения в общежитие. Дальше все пошло нормально. То один, то другой из нас чувствует себя хуже или лучше. Только Бамбо вечно доволен и ни в чем нам не мешает. Когда мы учимся, он просто хочет быть в коляске, рядом с лампой. Лежит, сучит ножками и не знает, что его привезенные из Польши пеленки и подгузники кипятятся на примусе, а затем будут тщательно выглажены. Гигиена! Однажды эти подгузники с пеленками, кипящие в большом алюминиевом тазу (мой вклад в приданое малыша) на соседней кухне, взлетели буквально на воздух. Видимо, примус забился и произошел взрыв, к счастью, рядом никого не было. Нам досталось лишь много уборки, вокруг было полно сажи, пролитой мыльной воды и пеленок. Пришлось быстро купить новый и приступить к дальнейшему кипячению…

В любое время, когда это было необходимо, но часто и по собственной инициативе, к нам приходила врач. Когда Ренэ заболел ангиной (изначально подозревали даже дифтерию), она приносила какие-то лекарства, что было нелегко, и говорила постоянно мыть руки. Она была нашим добрым духом, ее забота тронула нас, и с тех пор мы прониклись любовью к русским. Действительно, не раз они проявляли в отношении нас свою доброту – со временем все большую.

Пять месяцев нашей жизни втроем пролетело незаметно. Мне пришлось сдать еще два экзамена – политэкономию и историю СССР. Ренэ готовился к своим. Бамбо, как я уже сказала, совсем не мешал нам – он лежал рядом в своей коляске из Риги и смеялся, когда мы бросали в него подгузником.

* * *

Время от времени мы готовили на электрической машинке грибной суп с пельменями и сметаной (таким образом, мы совершали одно из преступлений – мы вкручивали так называемый «жулик»). Иногда я один ел в соседней столовой, а молодой маме приносил то, что мне советовали официантки. Они относились к нам, не знаю почему, с большой симпатией и давали нам самое лучшее. Студенческий ребенок был всегда в хорошем настроении, ничего не боялся, а качали его под мелодию частушки с рефреном «Моя мама боевая и папаша боевой». Его можно было разбудить посреди ночи, и он сразу был готов к веселью. Поэтому мы брали Бамбу с собой в поездки, плавали с ним вместе на пароходике, чтобы всем вместе любоваться белыми ночами, гуляли в польско-русской компании со знаменитой коляской из Риги, увековеченной на одной из фотографий.

Наконец мы сдали все экзамены, получили зачеты и могли вернуться в Польшу. Остались только билеты, сборы вещей всех троих – и в путь…

Мы вернулись в Варшаву самолетом через Москву; прямого сообщения еще не было. А после каникул, которые прошли в Мрозы в Мазурии в обществе целой сдвоенной семьи, насчитывающей теперь вместе с Богусем, племянником «бабуси Зоси», одиннадцать человек. Мы оставили семимесячного ребенка в Белостоке под присмотром бабушки с дедушкой и теток (самой младшей и самой заботливой было шесть лет!). Варшавские бабушка с дедушкой и дядя Дудек обещали финансовую и другую помощь. Сдержали свои обещания. Извращенцы-родители уехали заканчивать последний год обучения.

До этого – во время этих и предыдущих каникул – мы выливали на головы наших отцов целые ведра критических замечаний и рассказов о худших впечатлениях от Москвы и Ленинграда. Дедушке Леону делали комплименты за участие в войне с большевиками в 1920 году; мы хвалили его за то, что он пошел добровольцем и получил награду, и даже за то, что получил участок земли в Подолии; он, правда, не захотел стать осадником (колонистом) и уехал во Францию. Но благодаря таким людям, как он, Польша не стала семнадцатой республикой! Дедушку Юзефа мы расспрашивали про его отношение к московским процессам и культу Сталина, который у нас вызывал особенное омерзение. Дедушка Леон не хотел ничего слышать, а дедушка Юзеф попытался охладить наши горячие головы, говоря, что у нас есть возможность учиться, получать стипендии, а им это было недоступно, то есть что мы должны принять во внимание одно и другое. Он явно боялся, что нас занесет, и нас выгонят из института. Этого и мы боялись, поэтому мы как улитки прятались в домик и молчали. Мы осознавали весь оппортунизм и испытывали чувство отвращения. Однако оно нас не очень сильно беспокоило.

Снова в Ленинграде. Комнатка у Марии Ивановны. Смерть Сталина

В сентябре мы снова оказались в городе на Неве. Это был, впрочем, месяц относительного отдыха, когда студенты отправлялись «на картошку», помогать с уборкой урожая колхозникам, а иностранцев в это обязательное путешествие не брали; мы, как иностранцы, также не проходили военную службу. Поэтому у нас с Висей было много времени, чтобы наверстать упущенное и в музеях, и в театре. В этом отношении Ленинград был прекрасным местом даже в то время, когда не выставляли всего, что хранится в Эрмитаже и Русском музее.

После возвращения осенью 1952 года наша жилищная идиллия закончилась. Мы не могли рассчитывать на получение отдельной двухместной комнаты. Однако Клава подсказала, что с Пархоменко, начальником ЖКО (жилищно-коммунального отдела) обо всем можно договориться за «титли-митли» (сказав это, она сделала характерное движение пальцами и рассказала обо всех «сокровищах», которые есть у него и его жены. «За что, за эту ничтожную зарплату?», – убеждала она). Все стало понятно – речь шла о взятке. Однако надо было видеть Пархоменко, чтобы понять, почему решение было не из легких. Он бродил по коридорам нашего общежития – довольно долговязый верзила, с вьющейся черной шевелюрой, запавшими под нависавшими лохматыми бровями глазами, один глаз был мертвым, глядящим незнамо куда; он якобы потерял его, когда был партизаном. Поговаривали, что он был начальником какого-то лагеря, и его отослали, потому что он свихнулся. Что это был за лагерь, мы не знали. Тем не менее, я подумал: «Что мешает попробовать?» Я положил триста рублей в карман и пошел в его «кабинет». Я уже собирался постучать, когда вдруг начал сомневаться: не мало ли я взял? Что если он посчитает это провокацией? Будет ли он бояться взять у иностранца? Мое сердце заколотилось, и я воспринял это как сигнал к отступлению. Сегодня я думаю, что я поступил правильно.

Однако мы не могли смириться с тем, что будем жить по отдельности, в общих комнатах общежития, с включенным сутки напролет репродуктором. Я постоянно думал о том, что сделать, чтобы быть вместе. Я читал объявления на застекленных досках, предлагавших сдать комнату. Мы вместе ходили по указанным адресам. Кстати, мы нагляделись, как люди живут в «коммуналках» с общими кухнями, где в глаза бросались стоявшие на столах масляные примусы; редко мы попадали в односемейные квартиры. Когда мы показывали наши документы – «вид на жительство», и оказывалось, что мы иностранцы, то и речи не было о том, чтобы что-то снять. Нам даже не удалось договориться снять так называемый угол, часть комнаты с перегородкой – одна старушка была готова сдать нам свою тесную, загроможденную комнату, потому что она работала по ночам, и мы бы виделись с ней только днем. Но опять же, как только она узнала о нашем статусе, то не захотела нас прописать. «Курица не птица, Польша не заграница» гласит старая поговорка. А тем не менее…

Я продолжал отчаянные поиски. Я расспрашивал всех, кого только мог. И вновь произошло чудо – наша лаборантка в «кабинете методики преподавания русского языка и литературы» Мария Фомина, выслушав мои стоны, сказала, что такую комнату, правда, проходную, но с перегородкой, отделяющей ее от кухни, она может нам сдать. Она была вдовой какого-то чина, не боялась нас прописать, а с двумя дочерьми ей было нелегко обеспечить себя и их.

Она жила в большом многоквартирном доме на улице Дзержинского (бывшая и нынешняя Гороховая), недалеко от нашего общежития, но на противоположной стороне. Именно здесь Захар, слуга главного героя романа «Обломов» Гончарова, вдавался в споры на черной лестнице… У нашей новой хозяйки не было дополнительных кроватей, поэтому, вызвав всеобщее любопытство, мы вдвоем перетащили их вместе с матрасами через Невский и далее. «Двое с кроватью» на главной улице города! Мы останавливались время от времени, чтобы передохнуть. И так мы ходили дважды. А потом еще третий раз, чтобы перенести наш хлам.

* * *

Мы снова были одни. Не совсем, но почему-то мы не чувствовали того, что рядом были Мария Ивановна Фомина и две ее дочери – старшая Рита и младшая Маша. Через коридорчик у нашей комнатки они проходили почти неслышно; борьба шла только за громкоговоритель – его машинально включали, и мы – когда появлялась возможность – выключали его. Кухня была только в нашем распоряжении и хозяйки. Теперь мы познавали действительную жизнь ленинградцев. Печи топились дровами. Осенью Мария Ивановна заказала их для себя и для нас. Бревна перевозились на тележках и складировались с указанием, кому принадлежат. Затем мы пошли – в соответствии с указаниями – на знаменитую Сенную площадь (с горестью воспетую еще Некрасовым – «там били женщину кнутом, крестьянку молодую»); там стояли крестьяне в обмотанных тряпьем валенках с топорами и пилами за поясом. Их можно было нанять, чтобы они порубили и частично подняли наверх наши дрова. В то время мы не задумывались о том, кто занимался вырубкой этих огромных деревьев… Потом мы утром топили нашу круглую металлическую печь. Она давала достаточно тепла.

Мы также узнали, почему на улицах нет очередей, лишь иногда они образовывались в больших магазинах. Очереди при этом стояли с заднего двора – там продавались «дефицитные» товары: дешевое мясо, рыба и тому подобное. Муку «давали» два раза в год по заранее подготовленным домовым спискам. Еще ночью, в установленный день, выстраивалась очередь за этими выделенными на человека тремя килограммами – ждали, когда привезут, чтобы не упустить момент. Мы тоже стояли вместе со всеми. В магазинах было полно макарон, круп, а также сушеного картофеля и различных венгерских и болгарских консервов, очень хороших, хотя и дорогих. Поэтому они и стояли на полках магазинов. Однажды мы увидели банку моего любимого вишневого варенья советского производства. Взяв банку, мы заметили на свету косточки. По наивности мы спросили, нет ли без косточек? Продавщица посмотрела на нас с крайним презрением: «Еще вам будет государство косточки вынимать» – был ее полный возмущения ответ. Мы повторяли эти слова с удовольствием в разных случаях. Чем только это бедное государство должно было бы заниматься по желанию своих требовательных граждан! К счастью, никто ничего не требовал…

Мы также участвовали в выборах в сейм, которые состоялись той же осенью 1952 года. Чтобы отдать свой голос, надо было встать на рассвете, как только мосты над Невой были опущены – это должно было свидетельствовать о нашем сверх лояльном отношении и привязанности к Народной Польше – перейти на другую сторону и сонно дотащиться до университета, где была организована избирательная комиссия, бросить в урну листок, подтверждающий наше признание новых властей. В списках были имена людей, о которых мы ничего не знали. Раз их выдвинули, значит, они этого заслуживают. Одно желание брало верх – вернуться в общежитие как можно скорее, упасть в кровать и отоспаться. В конце концов, это было воскресенье.

Несколько иначе запомнил эти выборы Тадеуш Качмарек. В его «Признаниях ярого коммуниста» читаем: «Выборы, первые в жизни для большинства из нас, кроме того проходящие за границей, были организованы в действительно торжественной обстановке [ничего, кроме принуждения встать рано, мы не заметили – В. С.], конечно же, со стопроцентной явкой. Драматическая ситуация имела место при подсчете голосов. Оказалось, мы зафиксировали три вычеркивания: дважды был вычеркнут Богдан Чешка и один раз – Якуб Берман (или, может быть, наоборот, это не имеет значения). Чешко не был так важен, но Берман… Я помню, как я был напуган, и помню, что, когда я сообщал результаты выборов по телефону в посольство, мой голос дрожал. Дело не в том, что я боялся каких-либо последствий, хотя это было не исключено, ведь это свидетельствовало о плохо проведенной воспитательной работе исполнительным органом, в котором я был первым секретарем уже больше года»[72]72
  См.: Kaczmarek T. Op.cit. S. 97.


[Закрыть]
. Наш «партийный воспитатель» переживал, что в нашей избранной группе… оказался антисемит! Он даже не допускал мысли, сам признается, о существовании разницы во взглядах.

* * *

Мы принимали гостей в комнатке на Гороховой, и когда у нас была уже «октябрьская» мука, сами пекли разные вкусности. У нас бывали Сыкаловы – странная пара с печальной судьбой. Роман Сыкала, самоучка, прославился тем, что поставил в Лодзи «Мать» Горького. Его с женой отправили на учебу в СССР. Как я уже упоминал, они жили в гостинице «Европейская». С ними было приятно болтать. Даже можно было обмениваться анекдотами. Помню один, рассказанный Романом: «В чем разница между гениталиями комара и социализмом? Разницы нет. Известно, что существует, но никто этого еще не видел».

Сыкала собирался поставить силами польских студентов «Немцев» Кручковского, но из этого ничего не вышло. Он лишь взял на себя руководство хором. Потом они вернулись в Лодзь. Эву Здзешинскую мы видели в нескольких фильмах во второстепенных ролях. Затем у них родился сын, после чего последовал развод. В конце концов, нам рассказали, что за различные мошенничества (нелегальная продажа театральных билетов, получение взяток за экзамены в киношколе и назначения и прочее) его посадили. Возможно, ему помогли совершить самоубийство – он скомпрометировал все партийное руководство Лодзи, которое покровительствовало его деятельности и боялось, что он начнет на них доносить. Такие ходили слухи.

* * *

Наша идиллия, прерываемая включением и выключением громкоговорителя, была потревожена именно этим ненавидимым нами предметом – в один мартовский день Мария Ивановна разразилась гневом: «Как вы можете не слушать, товарищ Сталин умирает, а вы…». Об ужасной новости мы узнали от нее. В течение следующих нескольких дней, как объяснили позже, происходила комедия медленной смерти любимого вождя мирового пролетариата. Громкоговорители на улицах и в домах сообщали о состоянии его здоровья. В коридорах института и общежития у его портретов был выставлен караул. Сообщение о появлении «дыхания Чейна-Стокса» лишь немногим дало понять о том, что все кончено. Продолжавший оставаться мрачным, известный со времен войны голос Левитана сообщал о следующих стадиях болезни. Наконец трагическим, полным слез голосом объявили urbi et orbi о смерти вождя, который, как теперь известно, уже несколько дней был мертв. Как нам рассказывала спустя много лет Евгения Гинзбург, автор «Крутого маршрута», в тот день мимо нее прошел строй лагерников, возвращавшихся с работ в бараки; один из них прошептал: «Ус откинул хвост». И огромная радость охватила заключенных и «освобожденных» из лагеря, таких как она, которые не могли, тем не менее, покинуть Крайний Север.

Во дворе нашего института прошел похоронный митинг. Кругом рыдания, ручьи слез. Молча стоим и не знаем, что делать. Мы стараемся сохранять серьезность, замереть и каким-то образом скрыть полное отсутствие эмоций. Я думаю, что нам это как-то удалось, хотя за нами внимательно следили. Мы спиной чувствовали взгляд все время. Перед толпой собравшихся студентов и преподавателей старик Десницкий, профессор русской литературы, дрожащим голосом декламирует известное стихотворение поэта XIX века Алексея Плещеева на смерть выдающегося критика Николая Добролюбова: «Какой светильник разума погас / Какое сердце биться перестало…». Не дожидаясь окончания мероприятия, мы оба смываемся à l’anglaise, надеясь, что рыдающая толпа не заметит нашего исчезновения…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации