Электронная библиотека » Виктория Торопова » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 23 апреля 2018, 13:40


Автор книги: Виктория Торопова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Няня Пелагея Сергеевна

Если б я был способен, написал бы, что вот жили такие люди: мама, няня – и говорили, ворча на меня: «Ну, это его же царствию не будет конца!» (мама): ждет не дождется, бывало, чтоб я шел обедать, а я «занят», пишу или читаю какой-нибудь «Аграрный вопрос»; или: «Ну, какой ты зрячий!» (зряшный, пустой, от «зря» – няня), и ссорились, и плакали, и ставили свечки «Угоднику» или «Заступнице», и желали мне счастья, и копались, «гоношились» (мамино слово) около меня в детстве до молодости, и были самые простые люди без «идей», и все это была ЛЮБОВЬ, т. е. то великое, таинственное, редкое на земле, о чем тосковали, чего искали Достоевский и Толстой, и если б написать это так, как надо (и как я никогда не напишу), то это и значило бы все сказать, что надо, – надо всем, каждой 1/2000000000 от человечества. Для этого-то, – чтобы это сказать, – и существует искусство. Но не то, что сказать, а произнести два слова, но верно и так, как надо, – и для этого нужно так много, что чувствуешь себя жалким побирушкой, у которого ничего нет.

И все-таки, вопреки всему /…/ хочется произнести эти два слова потому, что душа и совесть того требуют.

Я говорил о бабушке, о маме, об отце, о кормилице. Теперь речь будет о няне. /…/

Няня Пелагея Сергеевна пришла в наш дом к моему единокровному и единоутробному брату Коле, бывшему старше меня на полтора года, пришла тогда, когда ушла кормилица, то есть незадолго до того, как я родился.

Я рано «пошел», и пошел уверенно, быстро, даже стремительно.

Изустные летописцы удостоверяют, что первые мои встречи с няней были стычками с нею. Я еще был под полным попечением моей кормилицы, а Коля уже был на попечении няни, горячо полюбившей своего питомца, как все, кто только знал этого удивительного ребенка.

Маленький, до полутора года, я был толстый, краснощекий, проказливый бутуз. /…/

Коля, старшенький братец, мирно играл в кубики и строил что-нибудь на низеньком, плетенном из тростника столике. Няня, с неизменным чулком (она была великолепной искусницей в этом деле), следила за его постройками. Я вбегал к Коле из своей особой маленькой детской, где жила кормилица, оставшаяся служить у нас дома. Няня заранее примечала: топ, топ, топ.

– Ишь, топает, озорник!

Я вбегал в Колину детскую, прямо к столу, и вмиг сшибал пухлой рученькой все Колины постройки. Он не противился, не ударял меня, а только приговаривал кротко, удерживая слезы:

– Что ты, малявенький! Что ты!

(Эти слова совершенно точны: и няня, и мама их запомнили.)

А няня грозила мне:

– Я тебе, озорник, за хохол!

(У меня надо лбом торчал высокий хохол.)

А озорник, совершив свой разрушительный набег, уже давно несся к кормилице, как в неприступную крепость.

Няня – вся на стороне Коли: он – ангел, а я – буян.

Сквозь сон, сквозь самый смутный здоровый сон я помню: особым, «сказочным», низким голосом няня приговаривает, словно в колокол ударяет:

 
Дилин-дон! Дилин-дон!
Загорелся кошкин дом!
 

Коля, должно быть, прерывает ее жалостливым вопросом.

Он, видно, боится, чтоб она не сгорела в своем дому. Няня ничего ему не отвечает, делает страшные глаза (они всего мне памятнее), будто глаза испуганной пожаром, поднятой со сна кошки, и нарочито грубым, но веселым голосом утешает Колю:

 
– Кошка выскочила,
Глаза выпучила…
 

Коля, должно быть, облегченно вздыхал: он был сама доброта, а я… опять помнится хорошо… я заливался веселым смехом: так смешно мне было слышать, как изо рта няни выскакивали с треском и шумом слова «кошка вввы-скочила, глаза – ввввы-пучила!»

Я хохотал превесело и, каюсь, ни на минуту ничуть не опасался за участь кошки, как Коля.

Я тут опять был буян, а он – ангел.

Когда мне было полтора года, ангел этот отлетел от нас: его задушил дифтерит.

Я, толстый бутуз, заболел этой страшной тогда болезнью (ее вовсе не умели лечить) и заразил Колю. /…/ Весь дом плакал по Коле. А я выздоровел, но, должно быть, для того, чтобы не быть даже без вины виноват перед ним, я вскоре заболел вновь, и не менее опасной болезнью – скарлатиной.

Удивительное дело: как я мог выжить – такой маленький и ослабевший после дифтерита, – но я выздоровел.

И Колина няня стала моей няней.

Но я уже не был тем бутузом, каким был до болезни. Я из бутуза превратился в худенького ребенка, и худоба переходила со мной неразлучно из младенчества в отрочество, из отрочества – в юность, и только годам к тридцати я стал полнеть.

Мое «младенческое» буйство бытия недолго сохранилось. /…/

Перестав быть краснощеким бутузом, я стал тихий мальчик… Куда девался мой первобытный «бакунизм»! Я теперь ничего не ломал и не разрушал. Оловянные солдаты, ружье, пушки – все это было не для меня; я терпеть не мог военных игрушек; в войну, в охоту, в диких я никогда не играл. /…/ Я никогда не был ни охотником, ни рыболовом. Мои игрушки были кубики (я мечтал быть архитектором), краски (я не прочь был стать и художником, и декоратором) и очень рано – книги. /…/

Няня записала в свое поминанье «блаженного младенца Николая» и перенесла всю свою любовь на меня, а потом и, вместе со мною, и на моего меньшего брата.

Любовь это была особая, совсем иная, чем любили меня бабушка, мама, папа, кормилица, но сильная, не знавшая никаких колебаний, верная до гроба и, хочется верить, не прекратившаяся и за гробом.

Любовь была иная, потому что и няня была человек особой, иной, на полную свою, ни от кого не заимствованную стать.

Когда няня Пелагея Сергеевна Мурашова поступила к нам, она вовсе не была тою седою старушкою, в темном платье или в шушуне, какою стародавняя няня обычно рисуется в нашем воображении с легкой руки Пушкина: с знаменитой Ариной Родионовной у нашей няни было только то общее, что она была няня, беззаветно любила своих «выходков» (забытое ныне слово из никем не собранного словаря нянь), да поминутно мелькали спицы в ее поморщенных руках.

Няне Пелагее Сергеевне было лет пятьдесят с небольшим, а может быть, и того не было, когда она вступила в наш дом. Степенность, чинность, важность – это никогда не было ее свойствами. Бодрость, живость, сметливость были ее прямыми качествами. Это был человек без «оха» и «вздоха», хотя в ее жизни не занимать стать было материалу для «охов» и «вздохов».

К пожилым годам люди приучиваются ворчать, наша няня, наоборот, к старости стала еще охочей на шутку, еще податливей на меткое живое слово, свое и чужое. У нее сердце всегда оставалось молодым. Обыкновенно старых нянь величали по отчеству: «Захаровна», «Филипповна». Няню нашу так не звал никто – так это не шло к ней. Прислуга ее звала по имени-отчеству: «Пелагея Сергеевна» либо «нянюшка»; мы, ее выходки, всегда звали ее «няня Поля», и так, по нашему примеру, звали ее старшие или попросту: «няня».

Длинная кофта, чепец, повойник, темный платок на голове – это все было не про нее. Ничего «старушечьего» не было в ее одежде, но и ничего молодящегося. Когда ее уговорили сняться в фотографии, она надела черное шерстяное платье с «баской», отделанной черным же стеклярусным аграмантом и черными кружевцами, с юбкой чуточку «по тогдашней моде»: с широкими пропусками. Это была одежда пожилых женщин из хорошей купеческой семьи не слишком старого завета. Платком няня покрывалась, только когда выходила со двора. Дома же она ходила без всяких повойников, платков и косынок, с гладко зачесанными волосами, с прямым пробором, как чесались опять-таки пожилые женщины из купеческого дома. Одним словом, ничего нарочито «нянина» в ее одежде и во всем ее облике не было.

У няни было приятное лицо с хорошим лбом русской разумницы, природной москвички; природный ум – емкий, отзывчивый – светился в ее живых карих глазах. Ей был присущ теплый народный юмор, и он отражался в ее взоре, в ее улыбке, а речь ее, по-московски цветная, бодрая и разымчивая, была преисполнена живыми, острыми вспышками этого юмора. Пословицы, поговорки, прибаутки не сходили с ее языка. Она мастерица была давать прозвища и так, бывало, окрестит кого-нибудь из прислуги, из хозяйских гостей или наших товарищей, что кличка окажется пришитой навсегда к вороту этого человека.

С раннего детства, вслед за няней, привык я поминать на молитве имена ее родителей, но кто были эти «рабы Божии Сергий и Анисия», об упокоении которых я, любя няню, горячо молился, я так и не знаю. Знаю только, что няня по «званию» была московская мещанка.

Никакой связи с деревней у ней не было: родители ее не были крепостными, няня родилась, всю жизнь прожила и умерла в Москве. Она рано осталась сиротою и вместо матери ей была тетушка Елена Демьяновна.

Чудесная старушка эта была вхожа к нам в дом, и все в доме, от отца до прислуги, ее очень любили. За всю жизнь я не встречал другого такого образца прекрасной старости и кроткой старческой красоты. Елена Демьяновна казалась хрупкой и прозрачной, точно из китайского фарфора: тонкие черты лица, легкий матово-нежный румянец по щекам; синеватые глаза, чуть-чуть увлажненные, небольшие ручки в приятной голубой паутинке из жилок. Это ласковое, светлое старческое лицо обрамлял чистенький белый чепец в гофрированной каемке. И от всей Елены Демьяновны – от ее опрятной кофты из синеватой холстинки, от ее белых нарукавничков, от такого же воротничка – веяло неизменной чистотой и тончайшей благопристойностью.

Такова же была она в своем слове и деле. Трудно представить себе человека деликатнее по манерам, обходительнее по нраву, приятнее по обращению. Можно было подумать, что она весь свой век вековала на антресолях дворянского старинного особняка на Сивцевом Вражке, казалось, что вот-вот она заговорит по-французски со старомосковским благородным прононсом – так это шло к этой фарфоровой старушке с ее неисчерпаемой приветливостью, с ее врожденным тактом, этим редким умом сердца.

А между тем, Елена Демьяновна приходила к нам не с антресолей Сивцева Вражка, а из Ремесленной богадельни, что на Самотеке.[21]21
  «Всегда Самотека связывалась у меня с богадельней Елены Демьяновны: подъемный стол на цепях, запах щей и страшная роспись из Священного писания по стенам». (Прим. Г. Н. Дурылина, младшего брата С. Н. Дурылина).


[Закрыть]
Это была самая простая из московских богаделен для престарелых из самого малозначащего из тогдашних сословий; и мещанская, и купеческая богадельни, не говоря уже о дворянском «вдовьем доме», были лучше и тороватее Ремесленного, где и содержание было скуднее, и пища грубее!

Но если послушать Елену Демьяновну, то у них в Ремесленной богадельне было так хорошо, будто во Вдовьем доме, куда заезжала, в бытность в Москве, императрица «пробовать пищу» и ободрять своим вниманием обедневших старушек из захудавших черноземных усадеб и развалившихся пречистенских антресолей. Елена Демьяновна не нахвалится, бывало, что и угол у ней теплый есть, и кусок хлеба мягкий, и тут же есть храм Божий для душевного питания. Одно ее печалило: свары и раздоры старух-соседок по палате: для нее эта старушечья бранная молвь и их ворчливое осиное жужжанье было таким же мученьем, как фальшивящий оркестр для музыканта с абсолютным слухом. Елена Демьяновна стремилась то добрым словом, то добрым куском умиротворить своих неукротимых воительниц.

Ее, повторяю, очень любили в нашем доме и потчевали, как дорогую гостью. (А она, кстати сказать, приходила не просто в гости; была большая труженица из последних сил – вязала чулки и перчатки на нашу семью). /…/

Для нас, детей, было большим удовольствием отправляться с няней в гости к Елене Демьяновне.

Иногда это делалось с ведома и даже по поручению мамы. Она скажет, бывало:

– Что-то Елена Демьяновна давно не была. Няня, ты бы проведала ее.

Мы смотрим на маму в этот момент так умоляюще, что она, без слов поняв нас, доканчивает:

– Возьми Степана (старик-извозчик со смирной лошадкой, стоявшей на углу Плетешков и Елоховской) и поезжай с детьми.

Для Елены Демьяновны собирают сахару, чаю, банки с вареньем, с моченьем, с соленьем, и мы едем на Самотеку.

Ремесленная богадельня – большое кирпичное зданье холодно-казарменного вида, в ней широкие коридоры, из коридоров двери ведут в большие «палаты», сплошь уставленные койками, покрытыми байковыми серыми одеялами; между койками стоят деревянные табуретки и столики. На табуретах сидят старухи – кто в очках, кто без очков, в усах и в бородавках, беззубые и шевелящие губами. В углу – большой образ с горящей лампадой. В палате полы деревянные, некрашеные, застланные домоткаными дорожками. Тесно, бедно, скученно, но зато пахнет надежным теплым и горячим ржаным хлебом.

Среди этих грубоватых старух, затаивших при нашем приходе ворчанье и с любопытством разглядывавших нас, наша милая Елена Демьяновна казалась нам чуть не гостьей, зашедшей сюда случайно и ненадолго.

Но она не гостья здесь, а радушнейшая хозяйка. Она не знает, чем нас накормить. Всяк у нее помаленьку и все маленькое, маленькое: голубая фарфоровая чашечка тоже для игрушечной принцессы, такой же граненый стаканчик, крохотная баночка с вареньем, два-три мятных пряничка, сахарок, тщательно нащипанный маленькими белыми осколочками.

Но не только чай, а и самые чаинки вкусны у Елены Демьяновны.

Но мы ждем главного угощения.

Это черный хлеб. Богадельня им славится на всю Москву: крутой и вместе мягкий, сладкий, как пряник, но не приторно-сладкий, с поджаристой коркой, он был необыкновенно вкусен. Съесть ломоть такого хлеба, посыпанный крупной солью, и запить его таким же добрым квасом было большим наслаждением.

За последние 25 лет сколько бы я дал за такое наслажденье! Но во всей Москве не было уже ни за какие деньги добыть такого черного хлеба. /…/

Няня вела деловые беседы с тетушкой, и было заметно, что Елена Демьяновна не всем довольна в рассказе няни об ее житье-бытье. У няни был горячий характер, она бывала иной раз резка на язык, «скороответлива», а Елена Демьяновна учила ее быть терпеливой, спокойной, сдержанной!

Привезенным нами угощеньем – мармеладом, пастилой, черносливом – она непременно тут же, при нас, потчевала своих соседок. А нам, на дорогу, в гостинец давалось два-три ломтя черного хлеба, и мы его везли домой, как драгоценность, поделиться с папой и мамой. /…/

Когда у Елены Демьяновны было больше сил, она на лето переселялась к нам «домовничать»: семья наша переезжала на дачу, а она оставалась править домом. Случалось, в доме живали еще братья, у которых шли еще экзамены, в доме оставались приказчики – и все были довольны заботами и попечениями хозяйственной Елены Демьяновны. Вся эта мужская молодежь жила со старушкой в полном мире и не подводила ее никакими особыми шалостями и проказами, так что и отец был доволен «домовничеством» Елены Демьяновны. Она и минуты не сидела без дела: производила с помощью «черной кухарки» Арины и дворника грандиозное перетряхание ковров, «выбивание» пыли из мягкой мебели, следила за малярами, производившими ремонт в доме, варила варенье из смородины и крыжовника, поспевавших в саду, сушила яблочки, аккуратно нарезывая их круглыми дольками и нанизывая на прочные суровые нитки.

Старушка была, при всей своей тихости, таким деятельным человеком, будто и всю жизнь вела большой купеческий дом.

Когда она умерла, все о ней пожалели, и не раз слышалось то от отца, то от мамы: «Будь в живых покойница Елена Демьяновна, и заботы бы – такой-то и сякой-то – не было бы».

Няня любила и уважала свою тетушку и, как мне иногда казалось, кое в чем побаивалась ее, – побаивалась, впрочем, без всякой боязни: дело было не в страхе, а в том, что трудно было няне жить на свете так тихо, ласково, примерно и уважительно, как прожила свой век Елена Демьяновна, родившаяся еще при Александре Благословенном. И едва ли няня считала себя виновной, что не могла так жить, как тетушка ее, с ее покоряющим миром и светом.

Но иной раз, – как сквозь полусон помню, – хоть редко, но няня и полудосадовала на тетушку: уж слишком добра была ее доброта, как будто ни зла, ни злых не было в мире.

А няня чуяла это зло, видела эти злых и умела сильно негодовать и горячо, по-своему, восставать против злобы злобствующих и против обиды обижающих.

Она, например, нисколько не верила в иллюзии отца относительно того, что там, в нижнем этаже дома, у него растет жизненный резерв для его старости, и вся была на стороне мамы, также мало верившей в этот резерв. Няня отзывисто жалела отца и заранее горевала об ожидавшей его участи.[22]22
  Старшие сыновья, которым отец передал свое купеческое дело, разорили его и ушли, оставив умирать в бедности, а вдову с Сережей и Георгием – влачить бедственное существование.


[Закрыть]
/…/

Отец уважал нянину преданность, сметливость, разумность и поручал ей дела, далеко отстоявшие от ее прямых обязанностей. Когда дочерей выдавали замуж, ей поручалось отвезти приданое в дом новобрачных. Поручение это было почетное и требовало особых дипломатических способностей. Нужно, чтоб все было по чину, по давнему обычаю. Нужно было проявить и должную почтительность к «сватье» – матери жениха, – принимающей сундуки, но нужно было, чтобы эта почтительность не превзошла меры и не была бы в ущерб невесте и в умаление честному купеческому дому, откуда ее берут. Надо было уметь войти в новый дом с хлебом-солью, истово помолиться на образ, по-почетному (но в меру) поклониться новой родне, спросить о здоровье; необходимо было толком, без лишнего, но и без недостающего слова, передать все, что поручено сказать родителям невесты, – так, чтоб никаких неразберих не вышло впоследствии. Принять приданое – дело большое: коль принято приданое – навек о нем уже не может быть разговору. На приветливое слово надо было уметь ответить словом приветливым же, а самой тут же приметить, в полной ли силе можно верить этому привету новой родни? Нужно было уметь принять угощенье с признательностью, но так, чтоб было ясно угощающим, что угощенье не в невидаль и не в диковинку. Надо было уметь в меру посидеть в чужом доме и в самую пору – ни рано, ни поздно – откланяться.

На все это требовалось большое дипломатическое мастерство, и няня им обладала в полной степени. Выпадали на ее долю житейские задачи и потрудней – и она их превосходно решала.

Но, конечно, главная ее сила, ее, не обинуясь скажу, жизненный талант сказывался в детской.

Не могу себе представить лучшего хранителя детства, чем была наша няня, и не верю, чтоб теперь кому-нибудь выпадало такое счастье: жить под теплым попечением такого хранителя.

Детская. Восьмой час вечера.

Я сижу в ванне, поставленной на стульях, у жарко натопленной изразцовой лежанки. Так приятно лежать в теплой воде: вода словно ласкает все тело, а няня, засучив рукава, в фартуке, так проворно и нежно перебирает мои волосы, касается рук и ног. И мыло было у няни особенное, не купленное: это разноцветный шар. В доме сколько угодно мыла; откуда-то выписывают казанское яичное мыло в «печатках», обрамленных лубком. Няня сама моется таким мылом, но для нашего мытья она почему-то собирает со всего дома обмылки туалетного мыла и, тщательно их обмыв, скатывает из них пестрый шар. Им можно играть, как мячиком, сшитым из цветных лоскутков.

До самого последнего времени я не знал, зачем няня собирала эти куски изо всех мыльниц и мыла нас этим пестрым шаром. Оказывается, есть поверье, что если помыться мылом, собранным ото всех, от кого только можно, то смоешь с себя зараз все недуги и болезни, тайные и явные. Вот няня и смывала с нас этим мыльным колобком всю хворь и всю болесть, причем никогда никому не объясняла, на что ей нужен этот забавный шар из мыла.

Но вот мытье мое кончено. Няня ставит меня на ноги в ванне. И высоко надо мною протягивает медный кувшин с теплой водой. Она медленно льет на меня воду, смывая левой рукой мыльную пену и весело приговаривая:

 
Лей, кубышка,
Поливай, кубышка,
Не жалей, кубышка,
Царского добришка!
 

Она не жалеет «добришка» – и я счастливо жмурюсь под теплым потоком.

Я – худенький мальчик, и няня, и мама усиленно потчуют меня за обедом то тем, то другим; «это пользительно», уговаривает при этом меня няня: «Кушай, Сережа, непременно доешь кусочек, а то на ночь приснится татарин».

Это – угроза.

Теперь я понимаю, что это, должно быть, остаток очень древней угрозы, которой мамушки и нянюшки пугали русских детей: «Приснится татарин, злой косоглазый ордынец, забирающий в полон и детей, и взрослых».

Я татарина не очень боюсь, но все-таки ем «пользительную» куриную котлетку с пузатеньким огурчиком.

Но, несмотря на пользительные котлеты, артистически приготовляемые поварихой Марьей Петровной, несмотря на французское лечебное вино Сан-Рафаэль, которым предписано подкреплять мои силы, я очень худ. И няню заботит и огорчает моя судьба. Она вновь наполняет кувшин водою – и с неожиданной быстротой окачивает меня с маковки до пят, с крепким наказом:

– Как с гуся вода, так с тебя худоба!

Няня ставит меня на лежанку, где постлан войлочек, а на нем – простыня, и обтирает меня нагретой простынькой, всего обернув в нее. Мне хорошо, мне так хорошо!

А няня целует меня – в ямку под горлышком, в «душку», по-няниному: так, она верит, ближе всего можно добраться до души человеческой, охраняемой ангелом-хранителем.

Затем она надевает на меня длинную рубашку и уносит в комнатушку на мою кроватку, укутывая одеяльцем – чудесным, теплым, мягким, не купленным одеяльцем: его связала для меня бабушка Надежда Николаевна, моя крестная.

Я лежу, спокойный, счастливый, согретый изнутри и снаружи. Сон с Дремою уже караулят меня. Но я стараюсь не отвечать на их ласковый зазыв: я еще жду маму и няню. Мама придет меня перекрестить на сон грядущий, а с няней я буду читать молитвы.

Няня прибирает все в детской, уносит ванну, подтирает пол и идет к маме сказать: «Сережа выкупался». Мама занята чем-то по хозяйству и, ответив: «Сейчас приду», – не идет.

Я лежу, жду. В комнатке тихий сумрак. В углу, над няниной постелью, горит лампадка перед образом «Семи спящих отроков». Огонек мутно и загадочно двоится, троится, четверится на густые рубины толстого граненого стекла лампады.

Я не свожу глаз с иконы. На ней лежит темный покров старины, но я знаю, я люблю чудесных отроков, изображенных на ней. Лежа, я вспоминаю их таинственную повесть.

Их было семеро. Они были любимцами царя и ходили в золотых одеждах. Но они поклонялись истинному Богу, Господу Христу, а царь был нечестивец: он кланялся идолам. Отроки сходились тайно в пещеру и там горячо и дружно молились Христу. Однажды царь потребовал от них, чтобы они на следующее утро принесли жертву идолу. Семь отроков удалились в пещеру, горячо там молились Богу, чтоб он послал им силу исповедать Христа пред нечестивым царем, молились с теплыми слезами и под утро, утомившись, заснули – заснули крепким, непробудным сном.

Наутро нечестивый царь хватился отроков и, узнав, что их нет во дворце, воспылал гневом. Он приказал воинам разыскать их во что бы то ни стало. Долго их искали слуги царевы и, наконец, донесли царю, что отроков нашли спящими в пещере, но, сколько ни будили, не могли пробудить их от крепкого сна.

Царь сказал: «Они решили ослушаться моего приказания принести жертву великим богам, они спят в пещере, так пускай же они спят там вечно!»

И он приказал завалить вход в пещеру тяжелыми камнями.

Прошло три века.

Владелец того места, где была заваленная пещера, решил приспособить ее под загон для овец и велел пастухам отвалить камень от входа.

В пещеру проник свет – и семеро отроков проснулись. Они почувствовали голод. Старший из них, Ямвлих, решил пойти в город купить хлеба, чтобы подкрепиться, и затем идти к царю исповедовать пред идолом правую веру.

Но когда старший отрок подошел к воротам города, он увидел на них крест. Из-за стен города сияли многие кресты храмов, и доносился звон. Ямвлих не верил глазам. У первого встречного спросил, тот ли это город, в который он шел?

– Да, тот самый.

Изумленный отрок подошел к ближайшему продавцу и спросил хлеба. Но когда он подал продавцу монету, хлебник спросил:

– Где взял ты эту монету?

– Почему ты спрашиваешь меня об этом? – удивился отрок. – Разве это не настоящая монета? Такие монеты у всех на руках.

– Нет, – отвечал торговец, – эта монета древнего царя, который царствовал три века назад.

– Но уверяю тебя, – отвечал отрок, – что я лишь вчера получил эту монету.

– Ты лгун и обманщик, – вскричал торговец. – Эта монета так стара, что ни у кого нет теперь на руках таких монет. Ты, верно, нашел клад, и хочешь утаить его.

Продавец же свел его к начальнику города. Отрок, ничего не тая, признался, что он с друзьями своими вчера ушел отдохнуть в пещеру, а сегодня должен предстать царю. Но, когда отрок назвал имя царя, начальник города сказал:

– Ты обманываешь нас. Ты называешь царя, который поклонялся идолам и умер давным-давно, а теперь царствует благочестивый царь христианский.

– Ведите меня к нему, – сказал отрок.

Думая, что отрок желает открыть царю клад, градской начальник провел его к царю. Царь же, услышав рассказ отрока, поверил ему и повелел Ямвлиху вести всех к пещере. Когда царь и его приближенные, духовные и мирские, пришли к пещере, они увидели шесть отроков в древних одеждах, блистающих несказанной красотой и славящих Бога сладостными хваленьями.

Тут-то один из древних старцев, пришедших с царем, вспомнил, что, по рассказам его прапрадеда, в наидревнейшие времена нечестивый царь повелел привалить камень к пещере, в которую удалились его отроки, не желавшие служить идольским богам.

Царь со всеми пришедшими прославил Бога, пославшего отрокам дивный сон и чудесно пробудившего их после трехсотлетнего успения.

– Так будет и воскресение мертвых! – воскликнул царь. – Как эти дивные отроки, плотию уснув, восстали от смертного сна, так и мы, по многих веках, воскреснем в сретение Христа Грядущего.

И весь народ, глядя на прекрасных отроков, радовался великому грядущему воскресению.

А отроки между тем вместе с пришедшим другом своим Ямвлихом, склонившись друг к другу, вновь опочили крепким сном до пресветлой трубы Архангельской.

Почти до тридцатилетнего возраста у меня не было случая прочесть в «Четьях-Минеях» эту чудесную и трогательную повесть, в истину которой в течение веков верил и верит не только христианский, но и мусульманский мир,[23]23
  Повесть о семи спящих отроках внесена в «Коран» (гл. XVIII «Пещера». С. 8–25) и известна в переводах арабских писателей XII–XIII веков. Особенно близок к передаваемому мною изустному сказу о Семи спящих отроках обширный свод сказаний, над которыми трудился багдадский перс Табарий (838–923); свод этот находится в его толкованиях на Коран «Джали аль-байан» (см. труды по востоковедению, издаваемые Лазаревским институтом восточных языков. Вып. 41-й, Семь спящих отроков эфесских); а) Крымский А. Е. Общий историко-литературный очерк сказания, б) Аттая М. О. и Крымский А. Е. Переводы арабских версий VII–XIII вв. М., 1914. С. 8–24). Из русских поэтов декабрист В. К. Кюхельбекер написал поэму «Семь спящих отроков». (Прим. С. Н. Дурылина).


[Закрыть]
но я знал ее с ранних лет моей жизни. Откуда? От папы, от мамы, от няни, от тетушки Лизаветы Зиновеевны. Но, главное, я знал ее от самого изографа, написавшего в XVII столетии на липовой доске живыми красками эту возвышенную повесть: там, не умея читать, я прочел и о том, как отроки отходят ко сну в темной пещере, готовясь заутра принять страдание за Христа, и о том, как прекрасный Ямвлих идет за хлебом, и о том, как предстает он пред торговцем хлебом, и о том, наконец, как царь преклоняет колени пред отроками в пещере, а они вновь отходят к смертному сну.

Вся повесть была рассказана старинным изографом с трогательной искренностью и мудрой простотой. Я нигде и ни у кого за всю жизнь мою не видал другой такой иконы. В немногих стенописях и на немногих иконах встречал я лишь изображение отроков в пещере, но всю повесть, в последовательном раскрытии, не встречал нигде.

Икона «Семи отроков» почиталась в нашем доме чудотворной: «Семи отрокам» молились от бессонницы. Так молился им отец, ища у них защиты от тяжелых дум, отгонявших от него сон, так приходила молиться им тетушка Лизавета Зиновеевна, крестившаяся по-старообрядчески, двуперстием. Так молился им однажды даже братец Александр Николаевич, редко кому-нибудь молившийся, когда его, лежавшего в тифе, одолела бессонница, а врачи предписывали ему сон и покой. В головах его постели, по совету той же тетушки, поставили «Семь спящих отроков» с зажженной лампадой – и мирный сон низошел на его буйную голову. /…/

Я лежу в своей постельке, ожидая маму и няню, и смотрю на «Семь отроков». Тихо и таинственно у меня на душе. Я еще не знаю всей их повести так подробно, как записал здесь /…/

Я люблю тихих и мудрых отроков, связанных неразрывной дружбою в жизни, в смерти, по смерти и опять в жизни.

Приходит мама. Она поздравляет меня, шутя, как большие – больших: «С легким паром!» – и крестит на сон грядущий. Мне хотелось бы, чтоб она посидела со мною, но ей некогда, она озабочена обедом: кто-то важный должен приехать из города с папашей, какой-то гость, и надо приготовить закуску и лишнее блюдо к столу.

Я остаюсь с няней. Младший брат давно уже спит в своей постельке. Его купали раньше меня, и он уже раскинулся, сбрасывая с себя одеяло, в веселом беззаботном сне.

А я становлюсь на колени в своей кроватке и читаю вслух «Богородицу». Няня беззвучно шепчет молитву вместе со мною и, когда я готов остановиться, затрудняясь в том или ином слове, она усиливает свой шепот до ясных слов:

– Благословенна ты в женах!..

Я повторяю за нею, и мне кажется: добрый и тихий отрок Ямвлих остановился на пути к хлебопеку, смотрит на меня приветливо в золотом своем венчике и повторяет вместе со мною и няней благодатной Марии:

– Благословенна ты в женах!..

Я шепчу дальше:

– И благословен плод чрева Твоего.

Я не понимаю еще этих слов – и няня не объясняет мне их, но я знаю, что это – Христос, тот Пресветлый Христос, который с высоты кудрявого облака благословляет на иконе семь отроков, я знаю, что это тот благостный Спаситель, который, пожалев прекрасных отроков, сохранил их от гонителя в темной пещере.

И я молюсь Христу и прошу его, чтоб Он также сохранил и меня самого, «младенца Сергия», как подсказывает мне няня, и моего маленького брата, и папу, и маму, и бабушку, и няню, и старших братьев, и сестер, и всех, кого я люблю. А любил тогда я всех и не знал, что значит не любить.

«Богородица» прочитана.

Прочитан и «Отче наш» – с большой помощью няни, причем, когда я произносил: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь», – я думал о черном ржаном хлебе, которого так много надо всем: нам, к столу и на кухню, в богадельню к Елене Демьяновне, в деревню, к моей молочной сестре Шуре, к Егору (наш дворник) и к Марье Петровне с Ариной (наши кухарки), – надо много, много хлеба для всех, и я рад, что у Бога на всех его хватит.

Те молитвы, что есть в молитвенниках, прочитаны. Но есть еще одна молитва: ее нет ни в одном молитвослове, но я знаю ее тверже всех.

Этой молитве научила меня няня.[24]24
  Этот текст частично повторяет текст из главы «Воспоминания», но мы решили не сокращать его здесь.


[Закрыть]
Ее простое, любящее, горячее сердце сложило ее, трепеща за нас, детей, за нашу жизнь, счастье, здоровье.

Сейчас я отойду ко сну, останусь один с Ангелом-хранителем – так верю я, так научила меня верить няня. И я молюсь этому Неотступному спутнику моей жизни:

 
Ангел мой хранитель!
Сохрани меня и помилуй.
Дай мне сна и покою
И укрепи мои силы.
 

Эти слова сложила сама няня, и я произношу их с полной верой, что Ангел меня слышит и исполнит все по просьбе моей.

Теперь, больше чем через полвека, я вдумываюсь, вслушиваюсь в эти никогда не потухавшие в душе моей слова и в них слышу голос няни, сливавшийся неразрывно с нашими младенческими голосами. В няниной молитве нет ни единого церковнославянского слова, ничего в ней нет от книги, от «Писания», это простой, непосредственный выдох души. Это – истая молитва няни, болезнующей и радеющей о своих выходках: их детскими устами она просит у Ангела-хранителя всего, что нужно ребенку для жизни: сна, покою, растущих сил – всего, о чем сама она заботится день и ночь; и вот, не доверяя своим заботам, своему попечению, берет няня себе в могучие помощники «Ангела Мирна, верна наставника, хранителя душ и телес наших».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации