Текст книги "Няня. Кто нянчил русских гениев"
Автор книги: Виктория Торопова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Няня любила послушать чтение вслух, ее особенно интересовали исторические романы. Иван Грозный, Минин и Пожарский, Петр Великий и Мазепа, Суворов и Кутузов, Наполеон и пожар Москвы – все это были для нее живые люди и волнительные события, вызывавшее у нее одни – сочувствие, другие – вражду. Со временем она узнала Пушкина, и ей нравилось не только то, что он написал, но, главное, нравился он сам – жизнелюбивый, всегда бодрый и смелый, даже озорной.
Этот интерес к чтению у нее не ослабевал, а рос к старости. Она с интересом слушала чтение газет – ее интересовали военные известия и всяческие происшествия. А то, что «читать романы или слушать – грех», и можно читать только душеспасительные книги – это ей и в голову не могло прийти: так здрава и свежа была эта голова.
Когда-то, еще до поступления в наш дом, она была в Большом театре и видела «Демона», и с увлечением рассказывала нам всю историю Демона и Тамары.
До чего живо она все воспринимала и переживала видно из того, что, когда хищные лезгины, обнажив кинжалы, поползли тайком к спящему князю Сидодалу и его спутникам, няня не могла стерпеть и закричала на весь театр:
– Вставайте! Зарежут!
Когда старшие братья и сестры устраивали домашние спектакли, няня была их первой помощницей и ходатайницей пред отцом и матерью в различных их монтировочных и бутафорских нуждах.
* * *
Как легко и широко развертываются страницы прошлого, на которых написано имя няни! А между тем так мало было этих страниц в моей детской жизни!
Мне еще не исполнилось восемь лет, как няня ушла от нас.
Это было для меня первое горе – и сразу великое горе.
Няня ушла, в чем-то и как-то не поладив с мамой.
В чем было дело, кто был прав, кто виноват, или, может быть, обе были правы и обе виноваты, – не знаю и никогда не знал. И большое мое счастье в том, что не знаю: я обеих их любил горячо и судить их, ту или другую, мне было ужасно тяжело, а теперь и не может быть никакого суда: у меня нет и, что особенно важно и хорошо, и никогда не было никаких для него данных. Замечательно, что и в детстве ни от няни, ни от мамы я никогда не допытывался, почему ушла няня, верно, сердце предостерегало меня от суда над любимыми людьми, но я благодарен им, няне и маме, что и они, в свой черед, никогда не посвящали меня в причины нянина ухода.
Просто няня ушла от нас – и вскоре поступила в Андреевскую богадельню Московского Купеческого Общества, находившуюся за Нескучным садом.
Нам не решились сказать сразу, что няня ушла навсегда. Нам сказали только, что няня куда-то уедет по внезапно встретившейся надобности. А через некоторое время мы узнали, что няня ушла навсегда.
Пережить разлуку с няней было мне очень трудно.
На ее место поступила к нам дальняя мамина родственница или свойственница, старуха Катерина Сергеевна. Мы ее с братом – каюсь – если не возненавидели, то была она первый человек, к которому я почувствовал прямую нелюбовь. Ничего не скажу про нее плохого: старуха как старуха. Нюхала табак, ворчала, молилась Богу, на ночь надевала какой-то нелепый чепец; читала нам наставления, что-то жуя (не табак ли?), но на нас веяло от нее таким холодом, таким равнодушием к нашему детскому бытию, таким откровенным желанием: «Ах, отвяжитесь от меня: мне бы табачку понюхать да поспать послаще да подольше!» – что мы ответили ей полным «неприятием» ее существования в нашей детской. На что нам она? И что нам с нею делать? Мы старались как можно меньше иметь с нею дела, как с чужой ворчливой старухой, которую почему-то положили спать в нашу детскую. Но ведь эта Катерина Сергеевна не просто была чужая, малоприятная старуха, зашедшая в нашу детскую. Эта старуха с табаком под носом вторглась к нам вместо няни, вместо нашей милой няни Поли, на ее место, храпит на ее кровати и воображает, что мы должны ее любить, как нашу няню! Не будет этого! Я никогда не называл ее «няней» – это казалось мне кощунством. Мы ее не обижали и не преследовали какими-нибудь шалостями, но у нас была твердая нелюбовь к ней.
Мама скоро почувствовала, что Катерина Сергеевна невозможна как преемница няни, да она и сама не могла не почувствовать этого, и она, к большой нашей радости, уехала от нас.
Но на ее место приехала не няня Поля, как втайне я надеялся, а няня Евгения, высокая, здоровая девица лет сорока, из бедных «поповен», из Ефремовской глуши Тульской губернии. С няней Евгенией мы жили мирно: она хорошо за нами ходила, не охала на работу, обладала добродушием, но до няни Поли ей было далеко: ни нянина ума, ни ее тонкой сердечности, ни житейской теплоты у нее не было и следа.
Она была просто хорошая работница с маленьким царьком в голове; «таланта быть няней», который был у Пелагеи Сергеевны, у нее вовсе не было. Но по-своему она нас любила, и мы это почувствовали и жили с ней дружно.
Но няня Поля продолжала жить в наших сердцах и душах. Никто ее места не занял ни на полвершка.
Как только няня определилась в Андреевскую богадельню, мы стали неотступно проситься: «К няне! К няне!»
Путь с Плетешков за Калужскую заставу, за Нескучный сад, в соседство с Воробьевыми горами был далек: добрых восемь верст. На извозчике, на Степановой каурке, туда езды больше часа. Дело было зимой; нас всегда боялись «простудить» и редко-редко выпускали даже к бабушке, к Яузскому мосту, что было больше чем вдвое короче, чем к няне. Но просьбы наши были так неотступны, что, укутав в башлыки, укрыв пледом, нас снарядили к ней «на Степане» с черной кухаркой Ариной.
Радости не было конца, когда мы, озябшие и присмиревшие от волнения, вошли в нянину «палату». В ее богадельне было попросторнее и почище, чем в Елене-Демьяновниной (старушка к тому времени была уже в могиле), но все было в том же роде: высокие окна, штукатуренные в белую краску стены, деревянные полы, койки с байковыми одеялами, столики между ними; старухи в синих, одинаковых у всех ситцевых платьях. Лишь в углу не было большого образа, а на полках были уставлены иконы, принадлежавшие старухам, и перед ними теплились разноцветные лампады.
В простенке между окнами висела черная дощечка в золоченой раме, на ней золотыми литерами было написано: «Палата имени Его Императорского Величества Государя императора Николая Павловича».
Няня – показалось нам – постарела, похудела и «уменьшилась» ростом. Но не уменьшилась в ней любовь к нам: она не знала, чем нас накормить и как приветить. «Черная» Арина развязывала привезенные гостинцы, а няня ставила маленький свой самовар, накладывала в вазочку ералаш и тут же мерила мне на кулачок еще не довязанный чулок, и тут же целовала нас, и тут же посылала соседку за квасом, за черным хлебом, возобновляя любимые нами «Елена-Демьяновнины» лакомства, и тут же похвалялась с улыбкой:
– Вот какая ваша няня Поля: под царем живет, – и указывала на черную дощечку в золотой рамке, висевшую над ее постелью; и тут же смахивала украдкой крупную одинокую слезу, навернувшуюся на ресницы.
Мы целовали няню наперебой и наперебой же делились с ней своими детскими новостями.
Начиналось чаепитие с ералашем, а из нянина ящика, из-под подушки, отовсюду появлялись новые и новые лакомства. Ах, как они были вкусны!
Но самое главное лакомство была сама няня.
Мы лакомились ею и не могли вдоволь налакомиться: так скоро падали сумерки и «черная» Арина уже торопила нас домой. Не подпуская к нам Арину и усиленно ее потчуя, няня сама, своими руками, одевала нас и, любуясь нами, не могла не поделиться гордостью с соседками:
– Вот какие мои выходки! Не забыли няни! Из этакой приехали дали!
И старухи, кто, подлаживаясь под нянин тон в чаянии скорого чаепития с гостинцами, кто искренно и просто, разделяли ее радость…
Няня провожала нас за ворота богадельни, усаживала в сани, укутывала пледом, извозчицкой полостью и целовалась с черной кухаркой Ариной, благодаря ее за то, что привезла дорогих гостей, и крестила нас до той поры, пока каурка не уносила нас к Нескучному саду.
Эти наезды к няне были для нас большим праздником. Еще большим праздником – всегда неожиданным – был ее приход к нам. Она оставалась у нас ночевать, гостила день, другой, третий – и тогда нам начинало казаться, что вернулась наша старая жизнь.
А она ушла безвозвратно.
Иногда няня присылала письма на имя мамы, где писала, что стосковалась по нас, а сама не так здорова. Мы ехали навестить ее, а если не решались нас, по плохой погоде, пустить к няне, то посылали «черную» Арину с гостинцами, и мы завидовали ей. Арина никогда не возвращалась без гостинцев от няни. Иногда же няня присылала проведать нас какую-нибудь свою доверенную старуху, отправлявшуюся в город к родственникам. Старуху засыпали мы вопросами о няне, кормили, поили чаем, давали ей на извозчика и отсылали с подарками няне… Одна из таких старух – добродушная Кирилловна – стяжала особую нашу привязанность за то, что была верный нянин посол.
Шли годы. Я поступил в гимназию, из своего дома мы переехали в маленькую квартирку, умер отец, из отрока я превратился в юношу, я вышел из гимназии, менялась вся моя жизнь, менялся я сам, очерствлялось сердце, грубела душа, усложнялась умственная жизнь, но никогда ни в чем – «ни на эстолько!», по няниному выражению; она поднимала при этом мизинчик и смешно его показывала, будто крошечный грибок из-под мха, – «ни на эстолько» не менялось мое (и братнее тоже) отношение к няне: нас по-прежнему тянуло к ней, нам по-прежнему, а может быть, еще больше прежнего, был дорог приветливый серебряный голосок ее самовара, нам по-прежнему бесценно было ее сердечное, емкое слово, нам нужен был ее незлобивый укор, нам тепла была ее умная улыбка. Юность забывчива; она, как сказал где-то Тургенев, «ест пряники неписаные и думает, что всегда будет их есть»,[30]30
Тургенев И. С. Роман «Рудин».
[Закрыть] и редко задумывается о том, есть ли у других эти пряники или даже хлеб насущный. Забывчива была и моя юность, но не для няни.
Бывало, смутно станет на душе (впрочем, «души» в те критические годы не полагалось, – ну, не в «душе», так в чем-то, в каком-то ее научном, одобренном 18-летнею мыслью псевдониме), – смутно станет на душе и потянет к няне.
Ничего не везешь ей, никакого гостинца. Везешь с собой только груз юношеских томлений и целый ассортимент «вопросов», без немедленного разрешения которых, кажется, жизнь была не в жизнь.
Конка – однолошадная маленькая коночка, о которой мой товарищ Костя Толстов пел: «Ах, старушка конка, догони цыпленка!» – ползет медленно по широкой, обрамленной старыми садами и веселыми палисадниками Большой Калужской улице. От заставы надо идти пешком – и как это приятно после городского гама и пыльного шума! Тихо и сонно, почти как в провинциальном городке.
Вот и богадельня. Она на самом берегу Москвы-реки, и ничего в ней нет казенного. К ней подходишь, как к монастырю: высокие купола церкви высятся из-за белых корпусов, как из-за толстых стен. Это и есть бывший Андреевский монастырь, основанный в XVIII веке просвещенным боярином Федором Ртищевым, который собрал сюда ученых монахов и любителей книжного дела. Посреди двора возвышается прекрасный собор XVII века в честь «Воскресения Словущего». Подле него – большая колокольня. Андреевской богадельня называлась потому, что была еще церковь во имя св. Андрея Стратилата.
Нехотя взглянешь, бывало, на эти старинные храмы, но все-таки взглянешь, а няня непременно расскажет о них и позовет на храмовый праздник, и спешишь к ней в палату. Няня – уже старенькая и сухенькая, но по-прежнему живая и спорая во всем, – всплеснет руками от радости и примется тотчас же хлопотать об угощении.
Угощение теперь идет немного на другой лад: прежде нас надо было только полакомить, теперь она старается нас накормить: старого дома с его вечно полной чашей уже давным-давно нет, а у молодежи желудок дна не знает.
На наши молодые дела и прегрешения (она знает их от мамы) няня только головой покачает или лишний раз назовет сокрушенно: «Зрячий ты, зрячий!», но ни слова упрека, ни, тем паче, осуждения, отнюдь ни в чем не «мирволя». Накормит, напоит, засунет в карманы по ломтю хлеба (он в богадельне также был превосходный), сунет за пазуху только что связанные носки или перчатки и поведет гулять на набережную Москвы-реки. Там и дышать легче, и говорить вольнее.
Она сама любила природу, она зимою постоянно подкармливала птиц (но не любила держать их в клетках и нам внушила эту нелюбовь); она выхаживала тщательно и любовно цветы и любила, когда кто любит природу. Посидим, вспомним былое, полюбуемся на тихую родную реку, ленящуюся в летней истоме, на зеленые кручи Воробьевых гор, опирающиеся на желтые прибрежные пески; няня меня перекрестит, я спущусь к реке, сяду в лодку к перевозчику и отплыву к тому берегу: там, в Хамовниках, на Плющихе, у меня «дела», очень неотложные и важные, как казалось мне тогда, и понапрасну, по-пустому отрывавшие меня от свидания с няней, как сдается мне теперь. Няня никогда не спросит, какие это дела, но чуточку, самую малость, нахмурится: «путаные дела», мол. И долго, удаляясь на лодке, вижу я, как она украдкой крестит меня и не отрывает глаз от меня, а я машу ей платком, увозя от нее сокровище любви, цену которому узнаешь, лишь прожив жизнь.
В годы нашей бурной юности няня встречалась у нас с нашими товарищами, приятелями и знакомцами разных жизненных углов, житейских пошибов, политических взглядов и общественных устремлений.
Она никогда не вмешивалась в наши толки, беседы и прения ни с какими поучениями и наставлениями. Никаких «прав старости» на руководство молодостью она за собою не признавала или, во всяком случае, никогда их не предъявляла; ни в какую стычку с новым временем она не входила, но с какой-то удивительной свежестью чувства и отзывчивостью сердца умела воспринять она многое – и, по совести сказать, лучшее – из наших устремлений, а надо многим умела безобидно посмеяться или не без добродушного лукавства покачать головой. Но суда над молодежью и над ее бурными порывами она на себя не брала и потому никогда не терпела от тех обычных нападений, которым подвергается косная старость от окрыленной молодости.
Но удивительное дело! Не разбираясь ни в каких политических толках, няня умела чутко распознать человека сквозь его маску из идей и слов, надетую иной раз так плотно, что она казалась приросшей к лицу. Няня, бывало, вяжет чулок или штопает носки (мы оттопывали их в те годы странствий без числа!), а сама прислушивается к нашим горячим спорам, и вдруг, много спустя, скажет:
– Чубастый-то ерепенится, а пустой он: шалта́й-болта́й.
Мы тотчас же ринемся на защиту «чубастого»: он чуть ли не лидер в нашем кружке, бурный «активист», как сказали бы теперь, специалист по «рабочему вопросу». А няня упорно твердит свое:
– Что ты хочешь, а у него все – по нетовому полю пустыми травами.
И через годы, а то и через месяцы приходится признаться: няня была права.
А про другого товарища, державшегося скромно и неуверенно, большей частью отмалчивавшегося, она отзовется с похвалой и погрустит, и пожалеет его: хороший, дескать, человек, да запутают его «путаные дела». И тут же спросит: «Мать-то жива у него?»
У няни было тонкое чутье на человеческую доброкачественность: она определялась для няни не тем, кто что сказал или был ли с нею «обходителен»; доброкачественность эта определялась чем-то совсем другим: няня зорка была на испод человека, а не на покрышку, которою он себя покрыл.
А всю вообще молодежь, ринувшуюся в 1902–1905 годах в политическую борьбу, она жалела без разбору: жалко ей было и «хороших человеков», и «шалта́й-болта́ев».
Но она умела не только жалеть.
Ее богадельня за Калужской заставой была тихим местом, словно огороженным монастырскими стенами, и брату, в эпоху 1905 года бурно ринувшемуся в то, что няня называла «путаными делами», пришло в голову, что не может быть лучшего места для хранения только что отпечатанных на гектографе прокламаций и браунингов, как нянина богадельня-монастырь.
Однажды он явился к няне со своим тщательно упакованным гостинцем и, улучив минуту, попросил няню подержать это у себя, отнюдь это не развязывая. Няня ни слова не возразила, хотя отлично поняла, что получила и на свою долю весьма «путаное дело». Поблагодарив «выходка» вслух за подарок, она спокойно прибрала его туда, куда обычно прибирала свое вязанье, клубки и мотки пряжи – под подушку, а потом, в укромную минуту, переложила под тюфяк. Брата напоила она чаем, как обыкновенно, но, жалуясь на ломоту в суставах, провожать за ворота не пошла, а довела только до двери и попеняла ему:
– Ах, хаосник! хаосник!
«Путаное дело», принятое нянею, было опасное дело: любая старуха-соседка, снедаемая любопытством, могла в ее отсутствие пошарить и под подушкой, и под тюфяком, и дело кончилось бы для няни печальным образом. Но няня ради своего «хаосника» приняла на себя весь этот страх и риск, нисколько, подчеркиваю это, не сочувствуя «путаным» его предприятиям, и зорко оберегала «гостинец»: когда брат через некоторое время явился за ним, все было в целости, в неприкосновенности, все осталось никому не ведомо, никому в точном смысле слова, даже я так и не знал бы об этом «гостинце», если б не сказал мне о нем сам брат.
Вся наша жизнь – с младенчества до юности – прошла под любящим взором няни.
Когда ее зоркий и живой взор погас[31]31
Она никогда не носила очков. (Прим. С. Н. Дурылина).
[Закрыть] – она умерла в 1908 году, 15 апреля, в четверг на Светлой неделе – в мире потемнело для нас, и за всю дальнейшую жизнь никто для нас не возобновил этого света.
Из богадельни нам не дали вовремя знать о болезни няни, очень короткой – у нее была старая болезнь сердца, и поздно известили об ее смерти. Мы приехали с мамой уже в день ее погребения, до заупокойной литургии. Она лежала в гробу в соборе Воскресения Словущего. Был пасмурный день, лил дождь, но над нею раздавались песни о Воскресении Христа. Светлые и ликующие песнопения ее любимого праздника сопровождали ее в могилу.
Я похристосовался с нею, прощаясь. Она сама выбрала себе могилу на том же Даниловском кладбище, где был погребен мой отец и ее выходок – Коля. Она захотела лечь под большой плакучей березой. «Тут найти меня легче, – говорила она, – и лежать хорошо под березой».
С тех пор прошло тридцать три года. Давно уже прибавилась на Даниловском кладбище другая могила – мамы, пережившей няню лишь на шесть лет. Обе могилы дороги мне одинаково, нераздельно, навечно.
Через два года после смерти няни, вернувшись с ее могилы в Светлый же день, я написал:
На дерн, весенне зеленеющий,
Кладу я красное яйцо
Тебе, усопшей, мирно тлеющей,
Гляжу в далекое лицо.
И со святыми упоко́енной,
Что́ горесть поздняя тебе?
Здесь слез воскресших удостоенный,
Приникнув, плачу о себе.
Залогом верного свидания
Вручи мне крепкое кольцо —
Твое пасхальное лобзание
И красное твое яйцо.
Эта просьба моя к няне – последняя просьба к ней – остается для меня в силе и до последнего дня.
Болшево. 8–16. XII. 1941.
* * *
Няня была родом, как я уже говорил, москвичкой, и у ней был настоящий дар любви к родному городу. Она хорошо знала Москву и ее достопамятные места. Она гордилась огненным подвигом Москвы в 12 году. Кремль был для нее сердцем Москвы. Она водила нас, детей, туда, и вместе с матерью зажгла в нас любовь к этому сердцу Москвы, к его народным святыням и седой старине его древних стен и башен. Замечательно, что ни няня, ни мама не водили нас в храм Христа Спасителя, «Новый собор», как его называли тогда. Но древние соборы Кремля мы узнали под руководством мамы и няни еще в раннем детстве. Я полюбил их древний сумрак, их вековую тишину и чувствовал глубокое благоговение к их святыням и живой интерес к историческим преданиям, связанным с московскими царями и святителями.
Помню, однажды няня привела нас в Архангельский собор, и не в первый раз с глубоким волнением стояли мы перед ракой мощей Царевича Димитрия. Рассказ об его убиении с незапамятных времен детства волновал меня. На крышке раки было шитое золотом и шелками изображение маленького Царевича. Я не сводил с него глаз. А няня говорила, что он спит теперь в своей раке, зажав в ручке орешки: так настигли его безбожные убийцы, игравшего во дворе с детьми. Много лет спустя, когда я прочел рассказ Патриарха в «Борисе Годунове» Пушкина и еще позже, когда я увидел картину Нестерова «Димитрий Царевич убиенный», и встретил у великого поэта и у замечательного художника тот же образ Царевича-ребенка, который навевала нам няня в самом раннем детстве. Она, как и мать, водила нас в тот темный предел Архангельского собора во имя Иоанна Предтечи, в котором находится гробница Ивана Грозного. Как мать, так и няня говорили, что надо молиться за грозного царя, за его страждущую душу. И в этом темном пределе древнего собора, у его гробницы зародился в воображении моем тот образ Грозного, который впоследствии предстал предо мною в такой силе в творениях Лермонтова и Алексея Толстого.
С Архангельским собором связано у меня одно теплое воспоминание, неотрывное от образа нашей няни. Мы пришли с нею в собор, когда там шла обедня. Служил известный, чтимый многими протоиерей Валентин Амфитеатров[32]32
Амфитеатров Валентин Николаевич (1836–1908) – протоиерей, глубоко почитаемый московский проповедник, духовник. С 1892 года – настоятель кремлевского Архангельского собора. Часть проповедей о. Валентина опубликована (в т. ч. «Духовные беседы, произнесенные в Московском Архангельском соборе в 1896–1902 годах»), а часть сгорела во время пожара.
[Закрыть] (отец писателя и публициста А. В. Амфитеатрова[33]33
Амфитеатров Александр Валентинович (1862–1938, Италия) – прозаик, публицист, драматург.
[Закрыть]). Было много народу – все почти женщины с детьми. Отец Валентин причащал детей. И тут внезапно няня решила причастить не только моего брата, но и меня. А я уже был в том возрасте, когда детей заставляют говеть перед причастием. Я уже исповедовался минувшим Великим постом у Богоявленского протоиерея Березкина.[34]34
Березкин Иоанн Яковлевич (1837–1919) – настоятель московского Богоявленского собора в Елохове. Дурылин пишет: «Крестил меня протоиерей Иоанн Яковлевич Березкин. Он маму и венчал; ему же суждено было и отпевать ее».
[Закрыть] Няня это знала, но в каком-то особом порыве любви и веры подвела меня к царским вратам, и отец Валентин причастил меня.
Когда мы вернулись домой, и мама узнала об этом, она довольно строго заметила няне: «Да ведь Сережа уже говел. Как же причащать его без говения и исповеди!»
Няня решительно возразила матери:
– Да разве у Сережи больше грехов, чем у других детей, которых причащали в соборе? Чем он грешнее других?
В этом вопросе было столько любви к своим выходкам, что мама махнула рукой и ничего не возразила няне.[35]35
Этот текст напечатан на отдельных листочках и вложен в папку «Няни».
[Закрыть]
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?