Текст книги "Няня. Кто нянчил русских гениев"
Автор книги: Виктория Торопова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в доме моего отца, что у него на половине я держу себя чинно, что у моей матери другая половина, где я кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил на руках. Вера Артамоновна одевала меня, клала спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки. Все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
Беглые замечания, неосторожно сказанные слова стали обращать мое внимание. Старушка Прово и вся дворня любили без памяти мою мать, боялись и вовсе не любили моего отца. Домашние сцены, возникавшие иногда между ними, служили часто темой разговоров m-me Прово с Верой Артамоновной, бравших всегда сторону моей матери.
Моя мать действительно имела много неприятностей. Женщина чрезвычайно добрая, но без твердой воли, она была совершенно подавлена моим отцом и, как всегда бывает со слабыми натурами, делала отчаянную оппозицию в мелочах и безделицах. По несчастью, именно в этих мелочах отец мой был почти всегда прав, и дело оканчивалось его торжеством.
– Я, право, – говаривала, например, m-me Прово, – на месте барыни просто взяла бы да и уехала в Штутгарт; какая отрада – все капризы да неприятности, скука смертная.
– Разумеется, – добавляла Вера Артамоновна, – да вот что связало по рукам и ногам, – и она указывала спицами чулка на меня. – Взять с собой – куда? К чему? Покинуть здесь одного, с нашими порядками, это и вчуже жаль!
Дети вообще проницательнее, нежели думают, они быстро рассеиваются, на время забывают, что их поразило, но упорно возвращаются, особенно ко всему таинственному или страшному, и допытываются с удивительной настойчивостью и ловкостью до истины.
Однажды настороженный, я в несколько недель узнал все подробности о встрече моего отца с моей матерью, о том, как она решилась оставить родительский дом, как была спрятана в русском посольстве в Касселе у Сенатора и в мужском платье переехала границу. Все это я узнал, ни разу не сделав никому ни одного вопроса. /…/
Внутренний результат дум о «ложном положении» был довольно сходен с тем, который я вывел из разговоров двух нянюшек. /…/
При всем этом можно себе представить, как томно и однообразно шло для меня время в странном аббатстве родительского дома. Не было мне ни поощрений, ни рассеяний; отец мой был почти всегда мною недоволен – он баловал меня только лет до десяти; товарищей не было, учители приходили и уходили, и я украдкой убегал, провожая их, на двор поиграть с дворовыми мальчиками, что было строго запрещено. Остальное время я скитался по большим почернелым комнатам с закрытыми окнами днем, едва освещенными вечером, ничего не делая или читая всякую всячину.
Передняя и девичья составляли единственное живое удовольствие, которое у меня оставалось. Тут мне было совершенное раздолье: я брал партию одних против других, судил и рядил вместе с моими приятелями их дела, знал все их секреты и никогда не проболтался в гостиной о тайнах передней. /…/
Дети вообще любят слуг; родители запрещают им сближаться с ними, особенно в России; дети не слушают их, потому что в гостиной скучно, а в девичьей весело. В этом случае, как в тысяче других, родители не знают, что делают. Я никак не могу себе представить, чтоб наша передняя была вреднее для детей, чем наша «чайная» или «диванная». В передней дети перенимают грубые выражения и дурные манеры, это правда; но в гостиной они принимают грубые мысли и дурные чувства.
Самый приказ удаляться от людей, с которыми дети в беспрерывном сношении, безнравственен./…/
Прислуга чрезвычайно привязывается к детям, и это вовсе не рабская привязанность, это взаимная любовь слабых и простых./…/
В заключение этого печального предмета скажу только одно: на меня передняя не сделала никакого действительно дурного влияния. Напротив, она с ранних лет развила во мне непреодолимую ненависть ко всякому рабству и ко всякому произволу. Бывало, когда я еще был ребенком, Вера Артамоновна, желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: «Дайте срок: вырастете, такой же барин будете, как другие». Меня это ужасно оскорбляло. Старушка может быть довольна – таким, как другие, по крайней мере, я не сделался.
Петр Васильевич Шумахер (1817–1891)
Русский поэт-сатирик, пародист и юморист. Родился в Орше. Предки – выходцы из Дании. В начале 1860-х годов, служа чиновником особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири графе Муравьеве-Амурском, объездил огромную территорию и описал население и берега Амура.
Нянины сказки[56]56
Шумахер П. В. Стихотворения и сатиры. Вступ. статья, редакция и примечания Н. Ф. Бельчикова. М., «Сов. писатель», 1937.
[Закрыть]
Высокомерный ум, вещатель естества,
Царит и властвует в бездушном нашем веке;
Но горделивая забыла голова,
Что, кроме знания, есть сердце в человеке.
О, как нередко мы, в смущении немом,
Понятия развив до тонкого искусства,
Не можем уловить прозорливым умом
Того, что тут же нам подсказывает чувство!
К чему гасить любви заветный идеал
И водружать везде одной науки знамя?
Чтоб слабый светоч нам путь жизни озарял,
В горниле чувств зажечь свое он должен пламя.
Когда мне выстудит житейский холод грудь,
Мне согревают кровь младенческие ласки;
Иду я в детскую к ребятам отдохнуть,
Где няня старая им сказывает сказки.
Как просты все они, теплы и хороши!
В них столько русского, нам близкого, родного!
Яков Петрович Полонский (1819–1898)
Поэт, прозаик, публицист, по образованию юрист. Родился в Рязани. На стихи Полонского написано много популярных романсов, в том числе «Песни цыганки» («Мой костер в тумане светит»). На «Пятницах Полонского» в его квартире в Санкт-Петербурге собирались русские писатели и поэты.
Старина и мое детство[57]57
Я. Полонский. Старина и мое детство. «Русский вестник», № 2, 1890; № 5 1891 Переиздание: «Советская Россия». 1988.
[Закрыть]
Припоминая мое детство, я не помню около нас ни одной немки, ни одной польки, ни одной француженки. Даже учительница французского языка, мадам Тюрберт, была чистокровная русская. Оттого ли это, что я рос в провинции, или оттого, что мы были не настолько богаты, чтоб выписывать иностранцев и иностранок? Последствием такого чисто русского воспитания было то, что в юности я не мог говорить ни на одном иностранном языке и заговорил по-французски не раньше моего пребывания в Париже (1858–1859 годов). Обязан ли я этим чистоте русского языка в моих посильных литературных произведениях – я не могу сказать, так как французское воспитание Пушкина, а затем и Тютчева нисколько не мешало им проникаться духом русского языка, знать его в совершенстве и пользоваться его неисчерпаемыми богатствами. Быть может, и то, что этому их знанию способствовала деревня, постоянно русская и несменяемая прислуга и в особенности – русские няньки, нередко на всю жизнь занимающие в сердце бывших детей место наравне с самыми близкими родными их.[58]58
Этот абзац из середины текста Полонского Дурылин перенес в начало.
[Закрыть] /…/
В это мифическое время моего существования я помню еще, как раз, в отсутствие моих родителей, моя Матрена взяла меня на руки и побежала к заставе на Московскую улицу. Едва мы успели туда прибежать, как застучали барабаны, толпа народа задвигалась и побежала с криками за какой-то коляской, за которой неслись еще какие-то экипажи и в пыли мелькали, должно быть, султаны на шляпах. Я хоть и таращил глаза, но не только не подозревал, что это был въезд императора Александра I в Рязань, не подозревал даже, что есть на свете императоры; знал только, что есть мама, Матрена, кучер Федор, лакей Трофим, горничная Улита, братнина няня Дуня – и с меня этого было весьма достаточно. /…/
Помню – меня еще брали на руки (стало быть, лет мне было немного), когда однажды вечером, только что сонного уложили меня в кроватку, покрытую узорным ситцевым пологом, как я раскрыл глаза и увидел у ног моих нечто ужасное, что-то вроде косматой мертвой головы… Я закричал страшным криком. В тихой детской еще горела свеча, и мать моя еще не ушла в свою спальню. Она тотчас бросилась ко мне, распахнула полог и взяла меня на руки. Я кричал: мертвая голова! мертвая голова! Насилу меня успокоили, подняли при мне одеяло, подушки, показали мне, что ничего нет, что мне это померещилось. Помню, как долго я не решался вернуться в свою постель и как нянька моя шепнула моей матери: «Сглазили». Затем она пошла, принесла деревянную чашку с водой и с плавающими по ней угольками. Меня «умыли с уголька». «Умыть с уголька» – это техническое выражение всех нянек, которые верят, что ребенка можно сглазить. /…/
Раз, когда я уже подрос, при мне кто-то заговорил о луне, и я вдруг вспомнил, что на старой квартире (в Жандармском переулке), вечером, когда уже смеркалось и когда матери моей не было дома, Матрена и Трофим притащили из сеней в залу лестницу, затем в потолке подняли доску и полезли на чердак луну смотреть, луну, которая будто бы раздвоилась или… уж я не знаю, что такое с ней сделалось, но сделалось что-то такое, что надо было на нее смотреть не иначе, как с чердака. Припомнивши это, я пресерьезно стал допрашивать мою няньку, что это такое было? Что было с луной и зачем она из залы лазила на чердак? Конечно, нянька моя стала уверять меня, что этого никогда не было, да и быть не могло. «Ну, вот, – думал я, не шутя, – сам своими собственными глазами видел, и вдруг говорят мне, что этого никогда не было!» /…/
Когда проходили святки и зимние вечера начинались еще с трех-четырех часов пополудни, не раз мне случалось в той же бабушкиной зале участвовать в хороводах, которые водили все собравшиеся туда дворовые. Иногда затевались воистину деревенские игры. Сколько раз, бывало, сидел я на полу вместе с Катьками, Машками и Николашками и вместе с ними тянул: «А мы просо сеяли, сеяли!», – а другой ряд сидящих перебивал нас: «А мы просо вытопчем, вытопчем!»
Все это я очень любил и едва ли не все эти народные песни знал наизусть; но не странно ли: когда в доме бабушки случались свадьбы, и в ушах моих раздавалось: «Виноград в саду растет» или иные песни, в которые, по обычаю, вплетали имена холостых людей или девиц, я затыкал уши, убегал и прятался. До того мне делалось противно и гадко, что не знал, куда деваться!.. Чем это объяснить? Вдумываясь в такую странность, можно подыскать только одно объяснение: вероятно, я верил, что если эти – и свои, и чужие девки – назло мне упоминают в своих песнях мое имя, то этим явно изобличают свое намерение женить меня (!!!). А я мечтал уже о пустынножительстве, мечтал добиться святости и, быть может, в глубине души своей носил уже смутный облик того ангела, которому поверял я
Кто удостоил или удостоит прочтением первый том моего романа «Записки Сергея Чалыгина»,[60]60
Роман опубликован под названием «Признания Сергея Чалыгина». Издательство Ж. А. Полонской. СПб. 1886.
[Закрыть] тот заметит, как я много был обязан дому моей бабушки. Не ее ли дворовых, не исключая Логина с дочерьми и старухи Константиновны, целиком перенес я в иные условия – в другую, петербургскую обстановку.
Но вернусь к моим рязанским воспоминаниям.
Сколько раз мы ни нанимали в Рязани квартиры, мы за целый отдельный дом с садом платили в год не более ста рублей ассигнациями, то есть не более двадцати пяти рублей серебром. Вероятно, та же дешевизна дозволяла нам иметь свои сани и дрожки, своих лошадей и содержать около шести человек прислуги. /…/
Леонова часто за покупками ездила в Рязань и с большим своим ридикюлем постоянно заезжала к моей матери. К ней я настолько привык, что не противился, когда мать моя раза два в лето, собравшись в деревню к Леоновым, брала меня с собой и, разумеется, не одного, а с Матреной. У Леоновых я сошелся с каким-то мальчиком, может быть, с меньшим сыном самой Варвары Михайловны. После обеда в саду мы оба стали сажать в грядку (подле самого фундамента дома нами вырытую) какой-то кустик. Грядка эта, разрыхленная и с комьями, почему-то сильно мне не нравилась.
Не успевал мальчик уходить за чем-нибудь, за водой или за граблями, как я тотчас же ее приминал ногами, искусно лавируя, чтоб не задеть посаженного кустика. Мальчик сердился и опять разрыхлял грядку, а я опять ее сверху притаптывал. Кончилось тем, что мальчик при мне пожаловался на меня какой-то хорошенькой барышне с зелеными лентами, до пояса перекрещенными спереди и сзади. Вероятно, это была старшая его сестрица. Сестрица эта не сказала мне ни слова, только поглядела на меня, но в этом взгляде я прочел: «Ишь, скверный мальчишка! Это он назло так делает!..»
По чистой совести я делал это не назло, а просто потому, что притоптанную грядку находил гораздо красивее. Слезы навернулись у меня на глаза, я подбежал к няньке и сказал: «Уйдем!» И пошли мы по какой-то уединенной аллее, усеянной желтыми осенними листьями, дошли до изгороди и остановились. День был серенький, тихий и теплый. За изгородью шло неровное, волнистое поле, кой-где чернелись кусты и зеленели верхушки березовой рощицы. Пахло сеном и смолой. За кустами пестрело медленно подвигающееся стадо, и где-то недалеко звучала пастушеская свирель.
Весь этот пейзаж давно бы исчез из моей памяти, если бы не эта свирель. Вот с тех пор прошло с лишком шестьдесят лет, почти что целая жизнь прошла; сколько впечатлений прожито, сколько дум передумано, сколько горя переиспытано, а звук этой свирели до сих пор говорит душе моей. Что говорит? Не знаю… может быть, просто напоминает мне мою детскую восприимчивость и подсказывает мне: твое «я» и теперь все то же! Не верь тем мудрецам, которые говорят тебе, что твое «я» изменилось, что оно может меняться и даже двоиться. Не верь, это нелепость! Окружность может и увеличиваться, и неправильно расширяться, и получать иную окраску – будет меняться длина радиусов, но центр их всегда останется один и тот же, а к этому-то центру всего ближе те далекие впечатления, которые наполняли собой первую очерченную вокруг него линию. Вот почему они так ясны и так памятны. Круговая линия твоей жизни так расширилась, так стали длинны радиусы и так далеко ушли от этого «я», от этого центра, что все разглядеть и все запомнить ему нет уже никакой возможности. Вот почему все, что было в детстве, для тебя ближе и памятнее, чем то, что было на прошлой неделе.
Помню, как я заглядывал в пустую спальню моей матери: там было тихо и темно, и, как теперь вижу, тяжелые гардины были спущены. /…/ Большая двуспальная кровать с позолоченными стрелами на кольцах, ввинченных в потолок, стояла без продетого в них полога; только перед киотом горела лампадка; ее каждое утро приходила зажигать, подливать масла и поправлять светильню старушка Константиновна, доживающая свой век на большом сундуке в каморке около кухни – существо копотливое, но, по-видимому, уже отрешившееся от мира сего. Наш дом был именно тот мир, за пределами которого она ничего, кроме церкви, не знала, и в этом мире ничего уже не занимало ее, одна только лампадка в спальне матери моей составляла особенный предмет ее повседневной заботливости. Она была нянюшкой моего отца, с детства видела те образа, которые стояли за стеклами киота, всю жизнь молилась им и только им осталась верна во дни своей глубочайшей старости.
Сергей Михайлович Соловьев (1820–1879)
Историк, педагог, автор многотомной «Истории России с древнейших времен». Ректор Московского университета (1871–1877), учитель В. О. Ключевского, отец философа В. С. Соловьева. Четверть века писал автобиографические «Записки», в которых тепло вспоминает о своей няне.
Мои записки для детей моих, а если можно, и для других[61]61
Соловьев С. М. Избранные труды. Записки. Сост., вступ. ст., комм. Н. И. Цимбаев. М., изд-во МГУ, 1983. 440 с.
[Закрыть]
5-го мая 1820 года, в одиннадцать часов пополудни, накануне Вознесения, у священника московского коммерческого училища родился сын Сергей, слабый, хворый недоносок, который целую неделю не открывал глаз и не кричал. Помню я тесную, плохо меблированную квартиру отца моего, в нижнем этаже, выходившую на большой двор училища, где в послеобеденное время и вечером гуляли воспитанники. Самыми близкими и любимыми существами для меня в раннем детстве были старая бабушка и нянька. Последняя, думаю, имела немалое влияние на образование моего характера. Эта женщина (т. е. старая девушка), сколько я помню сам и как мне рассказывали другие, обладала прекрасным, чистым характером: она была сильно набожна, но эта набожность не придавала ее характеру ничего сурового; она сохраняла постоянно общительность, веселость, желание занять, повеселить других, больших и малых. Несколько раз (не менее трех) путешествовала она в Соловецкий монастырь и столько же раз в Киев, и рассказы об этих путешествиях составляли для меня высочайшее наслаждение; если я и родился со склонностью к занятиям историческим и географическим, то постоянные рассказы старой няни о хождениях, о любопытных дальних местах, о любопытных приключениях не могли не развить врожденной в ребенке склонности. Как теперь помню эти вечера в нашей тесной детской: около большого стола садился я на своем детском стульчике, две сестры, которые обе были старше меня, одна – тремя, а другая – шестью годами, старая бабушка с чулком в руках и нянька-рассказчица, также с чулком и в удивительных очках, которые держались на носу только.
Небольшая, худощавая старушка с очень приятным выразительным лицом (а тогда для меня просто прелестным), с добродушно-насмешливой улыбкой без умолку рассказывала о странствованиях своих вдоль по Великой и Малой России. Я упомянул о веселом характере старушки, о ее добродушно-насмешливой улыбке: и в рассказах своих она также любила шутливый тон, была мастерица рассказывать забавные приключения, и даже в приключениях вовсе не забавных умела подмечать забавную сторону. Так, например, я очень хорошо помню рассказ ее о буре, которую вытерпело судно с богомольцами в устьях Северной Двины, приключение нисколько не забавное, и, несмотря на то, рассказ этот обыкновенно повторялся, когда молодой компании хотелось посмеяться, потому что рассказчица необыкновенно живо и комично представляла отчаяние одного портного, который метался из одного угла судна в другой, крича: «О, ангел-хранитель!»
А между тем, судьба моей рассказчицы вовсе не была весела. Родилась она в тульской губернии, в помещичьей деревне. Однажды, когда отец и мать ее были в поле, и она, маленькая девочка, оставалась одна в избе, приходит приказчик и с ним какие-то незнакомые люди: то были купцы, которым была запродана девочка; несчастную взяли и повезли из деревни, не давши проститься ни с отцом, ни с матерью. Потом ее перепродали в астраханскую губернию, в Черный Яр, к купцу. Рассказы об этой дальней стороне, которой природа так резко отлична от нашей, о Волге, о рыбной ловле, больших фруктовых садах, о калмыках и киргизах, о похищении последними русских людей, об их страданиях в неволе и бегстве, также сильно меня занимали. Занимали и рассказы о собственной судьбе рассказчицы, о сильных гонениях, которые она претерпевала от хозяйского сына; я не мог понимать причины гонений, потому что на вопросы получал один ответ: «Да так!» – и сын черноярского купца представлялся мне сказочным злодеем, который делает зло для зла. Я уже после угадал причину гонений, когда угадал, за что жена Пентефрия так сильно рассердилась на Иосифа.[62]62
Бытие, 39, 7–12.
[Закрыть]
Но старый купец с женой иначе смотрели на свою рабу и, по прошествии известного срока, отпустили ее на волю за усердную службу. Ей захотелось возвратиться на родину, но как это сделать? У нее была отпускная, но не было денег, и вот она пошла в кабалу к купцам, отправившимся с товарами в Москву, т. е. те обязались доставить ее на родину с тем, чтоб она после заслужила у них деньги, сколько стоил провоз. Трогателен был рассказ о свидании ее с матерью, с которой она должна была скоро опять разлучиться и переселиться в Москву, где стала наниматься в услужение.
Я упомянул об умственном влиянии рассказов моей няньки, но не могу не признать и религиозно-нравственного влияния; бывало, начнет она рассказывать о каком-нибудь страшном приключении с нею на дороге, о буре на море, о встрече с подозрительными людьми, я в сильном волнении спрашиваю ее: «И ты это не испугалась, Марьюшка?» – и получаю постоянно в ответ: «А Бог-то, батюшка?» Если я и родился с религиозным чувством, если в трудных обстоятельствах моей жизни меня поддерживает постоянно надежда на Высшую Силу, то думаю, что не имею права отвергать и влияния нянькиных слов: «А Бог-то!»
Отходивши меня, Марья-нянька – так ее называли в доме – жила несколько времени в Москве, уже не в услужении, а собственным хозяйством, и вдруг собралась в дальний путь, в старый Иерусалим. Из Одессы мы получили от нее письмо, в котором она уведомляла, что садится на корабль. После возвратившиеся богомолки сказывали, что видели ее на Афонской горе, и то была последняя весть о ней.
Я распространился о старой няньке своей, потому что влияние ее на образование моего характера считаю довольно сильным и потому еще, что после я не встречал подобной няньки, и не мог найти для своих детей няньки, хотя сколько-нибудь похожей на мою Марьюшку.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?