Текст книги "Житие святого Глеба"
Автор книги: Виталий Смирнов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
4
После дороги и возлияний спали мы крепко. Когда забрезжил рассвет, я вышел в коридор, ополоснул руки и лицо и прошел в комнату, где мы трапезовали. На столе стоял уже нагретый самовар, под свежим рушником немудреная закуска: сыр, вареные яйца, свежая зелень. Ранним утром да после позднего ужина завтракать не хотелось. Я выпил бокал крепкого чаю, прихватил папиросы и вышел во двор.
Глеб с неизменной папиросой уже сидел на вчерашней скамеечке. Молча кивнул, чтобы громкими приветствиями не разбудить Александру Васильевну. Потом отвел меня от окна и негромко сказал:
– Давайте, Иван Силыч, пока учителя нет, пройдемте по нашей деревеньке.
Рассвет только проклевывался. Было свежо, даже прохладно.
Каких-либо достопримечательностей деревенька не имела. Холмистые поля спускаются к речке, не широкой и не глубокой. Берега ее кое-где покрыты кустарником, кое-где болотце и песочек, а на дне густая трава, в которой, видимо, и скрывались хваленые Глебом окуни. В разных местах речонки мокнут деревянные бороны, повернутые длинными зубцами в воду. В двух местах в воду уходят дощатые настилы, на которых, наверное, бабы моют белье.
Через речку перекинут новый мост. «Земский», – поясняет Успенский. Белые перила, белые сваи, знать, деревенька не забыта богом. На середине моста останавливаемся. Направо, на крутом пригорке, среди густого березового парка виднеется дом. «Господский», – вновь негромко объясняет Глеб Иванович. Налево, по низменному берегу, из-за березок просматривается красная крыша волостного правления, соединенная с деревенской «училисшей», воспроизводит местную речь Глеб. Подальше, в приветливой зелени березнячка виднеется крыльцо кабака. За этой передовой линией построек, обитаемых сельским начальством и интеллигенцией, тянутся жиденькие крестьянские постройки, перемежающиеся плетнями, низенькими почерневшими крышами амбарчиков и редкими, в двух-трех местах, купами небольших деревьев. Крестьянские крыши покрыты соломой, которая поддерживается разбросанными по ней жердями. Унылый, бедный вид деревеньки, задумчивая тишина, царящая в ней, наводят тоску.
Пройдя с одного конца моста на другой, мы, опечаленные серьезно-задумчивой бедностью деревни, с радостью встречаем настоящую мелочную лавку с настоящей вывеской. На ней, по обыкновению, изображены фрукты, виноградные кисти (и откуда виноград на Валдае?), маленький китаец… Лавка закрыта, но Глеб говорит, что продаются в ней деготь, хлеб, кнуты, вожжи, лапти, ситец, двухкопеечные сказки и трехкопеечные папиросы – это для крестьян, для «высшего общества» – писчая бумага, почтовые марки и папиросы фабрики Петрова.
Лавка находится на самом бойком месте. Деревня у нее за спиной, направо – господский дом, налево – волость, кабак, а за волостью – на расстоянии версты – церковь. Мимо нее бежит почтовая дорога. Сейчас по ней тянется небольшой обоз. На повозках, на толстом слое сена лежат люди – по одному, по два, закутанные во что-то белесое.
Глеб Успенский долго всматривается в этот обоз и коротко роняет:
– Раненых везут. С турецкой войны.
Мне хотелось дойти до господского дома, посмотреть, как нынче живут бывшие хозяева жизни. Но навстречу нам попался какой-то жиденький мужичок, с неопрятной рыженькой бородкой, в резиновых сапогах и замусоленной телогрейке, с охапкой удочек на плече и прокопченным ведром в руках. Он недоуменно смотрел на нас.
Глеб Иванович покрутил правой рукой бороду, потом протянул руку мужичку:
– Утро доброе, Сергей Сергеевич! Как ночевалось? Червячков не забыли?
Оказалось, это тот самый учитель, который должен организовать нам рыбалку.
До господского дома не дошли, повернули обратно. На востоке за краешек маленькой тучки уже зацепился солнечный лучик. Пора приниматься за дело.
Иван Успенский в полной боевой готовности уже ждал нас во дворе – с мешочком дров, пятилитровой кастрюлей и с провиантной сумочкой.
Глеб Иванович забрал у него кастрюлю и сумочку, и мы двинулись к реке. Мы шли медленно, Сергей Сергеевич семенил быстрыми ножками, потом останавливался, оборачивался к нам лицом и дожидался, пока мы подтянемся. Иван Иванович тоже не спешил, шел не по годам степенной походкой. Глеб по дороге рассказывал, что наметил для брата ремесленное училище цесаревича Николая, в первой роте Измайловского полка в Петербурге и теперь Иван Иванович с помощью Александры Васильевны готовится к поступлению в это училище.
Маленькое облачко отпустило солнечный луч, и речонка уже издали заблистала ровной гладью.
– Я, признаться, Иван Силыч, – наклонился ко мне Глеб, – давно не держал удочку в руках. Старожилы рассказывают, что здесь и щуки в три аршина и по два пуда весом, и язи крупонотелые… Ну да сами увидим.
На берегу учитель начал ставить всех по порядку.
– Вы, Глеб Иванович, норовите вот в это место. Здесь омуток, окунь берет очень хорошо. Ванюшку поставим вон туда, где травка погуще. Очень уж любит окунь это место. А гостю вашему, как величать-то вас? – обратился Сергей Сергеич ко мне. Я назвался. – А Ивану Силычу мы вот этот плесик выделим. Здесь песочек, чтобы ноги не замарать. Но глубина подходящая. Тут, глядишь, или лещик взыграет, или язик красноперый проголодается.
Мне и Глебу Сергей Сергеич вручил по удочке. И на двоих дал маленькую баночку червей, поскольку мы находились недалеко друг от друга.
– Червячки у вас веселые, – приговаривал тщедушный мужичонка. – С лихвой хватит! Лишь бы уклейка их не обсасывала. Нету в нынешней рыбе простоты, хитра стала и лукава. Вы старайтесь до самого дна крючок опускать. Чтобы мелкота вас не беспокоила.
Мы наживили «веселых» червячков и встали, держа в руках удилища.
– Нет, Глеб Иваныч, не так, Иван Силыч, – перешел на шепот Сергей Сергеич. – Вам сесть надо, чтобы тень от вас на воду не падала. Рыба, она хитрая, все видит.
Глеб Иванович взял у брата мешочек с дровами и сел на него, вытянув ноги к воде. Мне сесть было не на что, и я присел на корточки. Учитель забросил сразу две удочки, в надежде удвоить улов.
Я закурил папиросу. Сергей Сергеич сначала на расстоянии покачал укоризненно головой, потом подбежал ко мне и прошептал на ухо:
– Ах, как вы не правы, Иван Силыч! Руки-то у вас теперь табачищем будут пахнуть, и червяк тоже. А рыба-то, она ко всему принюхивается и обойдет вашего червячка.
– А как же Глеб Иванович? – тоже шепотом возразил я. – Он вон смолит и смолит.
– У него место поуловистей. Да и нюх у окуня послабее, чем у язя. Окунь-то не принюхивается, а сразу червячка заглатывает…
Резоны Сергея Сергеича мне показались убедительными. Я с тоской поглядывал на Глеба, который курил и курил, и завидовал его уловистому месту, и тому, что окунь не принюхивается к червячку.
Прошло, наверное, полчаса. Мне надоело сидеть в неудобной позе, ноги затекли. Я воткнул удилище в песчаный бережок и развалился на травке.
Глеб сделал то же самое и отвернулся от бестрепетного поплавка. Он о чем-то сосредоточенно думал.
Сергей Сергеич бесшумно наведывался к нам, проверяя, соблюдаем ли мы правила валдайской рыбалки. Глебу Ивановичу он почему-то не докучал своими советами. Мне же порекомендовал в ухо:
– А вы, Иван Силыч, подтяните лесочку-то поближе к берегу и положите поплавочек на бочок. Это, значит, крючок на дно ляжет. Там-то его лещик или язик и найдут.
Я выполнил указания. Пролежал еще полчаса – поплавок ни разу не шелохнулся.
Солнышко поднялось достаточно высоко. Юный Иван Иванович, пригревшись, подложив провиантную сумку под голову, мирно похрапывал. Глеб Иванович же начинал, видимо, нервничать и переваливался с боку на бок.
Чтобы избавить нас от необходимости всматриваться в поплавок, Сергей Сергеич решил внести рационализацию в процесс ловли. Он повесил нам на леску маленькие колокольчики.
– Как, значит, рыба клюнет, дернет, так и известит вас о своем прибытии. Извольте, мол, господа, вытаскивайте меня. А пока что можно посидеть, побеседовать… Жалко, что вы вот стопочку с собой не прихватили. А как было бы премило, одно удовольствие.
Еще повалялись с полчаса. Ни окунь, ни лещ нам не позвонили. Я уже тоже начал подумывать, что со стопочками мы дали маху.
Глеб Иванович, наконец, встал, закурил новую папиросу, осмотрелся по сторонам, поднял какой-то булыжник и с размаху бросил в свой уловистый омуток.
– Что вы, что вы, Глеб Иванович? – кинулся к нему учитель.
– Вернейший способ, – невозмутимо ответил Успенский. – Надо рыбу-то разбудить… Она где-нибудь там на дне. Вот она и проснется. Мы можем заняться своим делом, а удочки оставить до вечера. Очувствуется рыба, захочет есть и заглотнет червячка. Тут ей и конец…
На этом ловля закончилась. Учитель обескураженно смотал удочки и засеменил в одну сторону. Иван Иванович с дровами и кастрюлей – в другую, а мы с провиантной сумочкой, не сговариваясь, пошли смотреть господский дом.
Глеб Иванович не унывал. Мне кажется, что настроение у него даже поднялось.
Путь наш лежал к приветливому березнячку, в котором просматривалось крыльцо кабака. Сумочка с провиантом оказалась нам кстати.
5
Пока закусывали в кабаке, Глеб Иванович рассказывал историю господского дома, которую он узнал за длительное пребывание на даче. Рассказывал не стесняясь в выражениях и увязывая смену владельцев дома с событиями русской жизни вообще, со сменой разных формаций бар и господ: от барина колобродящего и капризничающего до барина пожирающего и гуманничающего и современного немецкого кулака Клейна, при котором только и стал барский дом заслуживать в глазах крестьянина внимание и даже уважение. Я, конечно, слабо верил в то, что писатель был лично знаком со всеми владельцами дома или получил информацию от старожилов. Фантазия Глеба разыгрывалась прямо на глазах, создавая живые и типичные сцены барской жизни и барских характеров, которые, помня про наш вчерашний разговор, он соотносил с психологическим и бытовым наследием Растеряева царства.
– Ох, живуче оно, Иван Силыч, и даже, думаю, неискоренимо, – приговаривал он со вздохом.
Успенский обладал колоссальным даром убеждения за счет артистически живого воспроизведения сцен и диалогов, как будто только что взятых из непосредственной жизни. Первый барин – колобродящий и капризничающий – только и был настоящим барином, формация которого еще продолжалась некоторое время и после отмены крепостного права. Он был владельцем не только дома, но и всех угодий, земель, лесов, речонок и всего крепостного люда, для которого он, казалось бы, должен был быть родным отцом, потому что его благосостояние зависело и от благосостояния его люда. Но настоящий барин не думал об этом.
– В высокой ограде своих казенных прав, – рассказывал Глеб, – он сидел один, точно в тюрьме в одиночном заключении, и положительно сходил с ума. Его единственные радости были еда, греховодство и самые извращенные, чуть ли не садистские удовольствия. Послушайте старожилов, – обращался Глеб Иванович ко мне, – и вы услышите об ужасных зверствах, возводимых на степень удовольствия, об ужасных бесчинствах попов и чиновников против слабых и бессильных, бесчинствах, тоже имевших целью потеху, развлечение. Наш феодал не мог выдумать ни удовольствия, ни потехи, мало-мальски похожих на развлечения здорового человека. Ведь пороть и наслаждаться этим – надо быть больным. Приклеить попу бороду к столу – надо быть пьяным. Вывалять станового в дегте и пуху и потом заплатить ему – затея человека и не трезвого, и не умного. Словом, – подытожил Глеб, – не вдаваясь слишком в подробные воспоминания, касающиеся внутреннего содержания и внешнего обличия старобарского житья-бытья, невольно убеждаешься в том, что мозг, ум, сердце плохо делали свое дело в этих обширных, когда-то блистательных господских дворцах.
Потом этот период настоящего барства кончился, оставив после себя мебель, пропитанную жиром человеческим до того, что к ней нельзя прислониться, облупленных амуров на потолках и стенах и кучу долгов. Появился новый владелец, ничего общего не имеющий с настоящим барином, но всякими пронырствами добившийся возможности жить по-барски, то есть опять-таки в свое удовольствие, не обремененное каким-либо проблеском мысли. Опять традиционное растеряевское обжорство и пьянство, до полного опустошения души и карманов.
Я знавал одного такого новоиспеченного барина, который, по его собственному выражению, за пять лет «проел» все имение. Удивленный до глубины души, я, Иван Силыч, спросил его, как ему удалось это сделать.
– Как проедают-то? – ответил он, – да просто. Наживать трудно, а проесть – это, сделайте милость, сколько вам будет угодно, – изображал в лицах и интонациях Успенский этого «едока».
– Ну как же, как?
– Да вот так, например. Теперь вот от моего дома до губернского города пятьдесят верст считается… Так или нет?
– Так.
– Ну вот извольте потрудиться проехать эти версты не за три-четыре часа, а примерно за недельку или полторы… И при всем том, заметьте, лошади у нас первый сорт – тройки призовые… На эдаких лошадях тридцать верст в час мало будет.
– Что же вы делаете?
– Больше ничего, что едем «в свое удовольствие»! Компания нас тут собралась питухов, лучше требовать нельзя, – ну и… И у кабаков, и с бабами, и под горкой, и на лужочке, и на горке, и в кусточках, везде, где полюбится, остановки, закуски, песни, да по рюмочке, да пошлем за шампанским… Глядь, тысчонки четыре-пяток и рассортировал в разные места… Как проедали?! Захотеть только. Раз из Москвы метлу привез… совершенно даже из помойного ведра метла была эта. А спросите, во сколько обошлась, ахнешь… Фантазия, конечно, но опять же в удовольствие, без отказу, чтобы себя пользовать…
Вот в этом барском доме, Силыч, такой же разор будет. Тоже «проели» все…
Глеб Иванович как в воду глядел. От былого великолепия не осталось ничего. Амуры и психеи приказали долго жить. Пол в паркетной зале, выкрашенный дешевой охрой, был изожжен окурками папирос и сигар. Амуров заменили лубочные картинки, изображавшие исключительно голых женщин, или что-то близкое к этому предмету: жена застает мужа, целующего кухарку; офицер спрятался за дверь, в которую входит старик, очевидно, муж; у кровати видны женские башмачки.
К мебели прикоснуться было нельзя – жирная и липкая.
Под стать всему этому разору была и домоправительница Клейна – патлатая и жирная Арина, этак центнера под два. Ходила она, широко расставляя ноги, так как живот не помещался промеж них.
Дальше парадной залы мы не пошли, впечатленные и этим. Но Глеб решил продолжить экскурсию по деревеньке посещением так называемой «волости». В большой комнате волостного присутствия нас встретил портрет государя в простенке между окон, выходивших на дорогу, по которой утром ехал обоз с ранеными. Две-три кружки для сбора пожертвований на разные благотворительные учреждения с печатными при них воззваниями: у одного из окон – стол с пером, бумагами и чернильницей.
Писарь и его помощник – сытые рыжие парни лежат на лавках. Один подставил спину солнцу, врывающемуся в открытое окно, и похрапывает от удовольствия. Другой – на узенькой лавочке – ухитрился залечь на спине, задрав разутые ноги к печному отдушнику. Оба без сюртуков и без жилетов. Отдуваются от тяжкого бремени еды. Натуральные коты, только не мурлыкают.
Глеб Иваныч молчит. Мы, не сказав ни слова, завершаем экскурсию.
Молчим, возвращаясь на дачу.
Только за обеденным столом, промочив горло, Глеб разомкнул уста:
– Мертвечина… Даже окуню лень клевать!
И заулыбался.
6
Уединенные встречи с Глебом были у нас довольно редки. Второй такой случай представился в Москве, после пушкинского праздника, на который мы приехали корреспондентами от разных изданий. Он – от «Отечественных записок», я – от журнала «Дело». Отношения между этими журналами были отнюдь не дружественными, но мы на это не обращали внимания.
Когда отзвучали торжественные речи, отзвенели банкетные бокалы, Глеб, находившийся на подъеме, предложил мне очередную экскурсию в недалекое село Всесвятское, в котором он был около двадцати лет назад. Глеб Иванович прослышал, что там должно быть народное гулянье в честь не помню уже какого православного праздника.
Утро уже было в полном разгаре, когда мы взяли извозчика и двинулись в сторону Триумфальных ворот по Петербургскому шоссе: село Всесвятское расположено в четырех верстах от них.
Название свое оно получило от церкви во имя всех святых, существовавшей с древних времен. В летописи оно упоминается с конца шестнадцатого века под именем Села Святых Отец с момента встречи там шведского королевича Густава, когда он въезжал в Москву ко двору Бориса Годунова.
Село имело славную историю, во многом связанную с установлением русско-грузинских связей. Когда Иверия отдалась под покровительство России, Всесвятское было отдано некоторым потомкам имеретинских царей, поселившихся на жительство в Москве. Переселенка – царевна Дарья Арчиловна построила там в 1736 году каменную церковь также во имя всех святых. В Отечественную войну 1812 года церковь осквернили французы, устроив в ней стойло для лошадей, о чем русские помнили и в девятнадцатом веке. Богослужение в ней с момента ее освящения совершали грузинские священники.
– Там погребены, – вводил меня Глеб в историю села, – потомки имеретинских царей князь Дмитрий Егорович и дочь его Мария Багратион, князья Дмитрий Павлович, Михаил и Петр Дмитриевичи и княгиня Елисавета Михайловна Цициановы. Но не только историческими именами, Иван Силыч, славно село, а умением гулять и веселиться. А что под этим понимается на Руси, вы знаете не хуже меня. У меня в прошлый раз тоже не только по усам текло, – Глеб улыбчиво пригладил усы, – но кое-что и в рот попало… Успеть бы к обедне, когда и начинается основной праздник.
Отдаленные переулки Москвы, по которым нам пришлось ехать, все больше и больше напоминали уездный город, а в иных закоулках стук и дребезжание калибера вызывали появление чего-то столь неожиданного, что отдергивались занавески на окнах, а иногда открывались и сами окна, заполонявшиеся изумленными физиономиями, которые пока что еще не успели приобщиться к веселью. А уж собаки тем более не могли упустить случая, чтобы выразить преданность своим хозяевам: они с остервенением бросались в подворотни и захлебывались лаем.
Извозчик наш, склонный к покою и философским размышлениям, реагировал на них лениво:
– Эко их развезло…
Глеб Иванович слушал собачий брех смиренно. С неизменной папиросой он внимательно глядел по сторонам, видимо, вспоминая минувшее. Потом проронил:
– Вот, Иван Силыч, жизнь идет, а ничего не меняется. Все то же Растеряево… Кабаков вот только прибавилось в громадной прогрессии.
Кончился последний закоулок Москвы, и колеса покатились по Ходынке. Открылось огромное поле, на котором в разных направлениях белеют протоптанные тропинки.
В стороне пасется одинокая лошаденка. Заслышав стук, она поднимает голову, потом опять прыгает по траве, глухо стуча спутанными ногами.
Тучи мух преследуют нашу клячу, которая поминутно отмахивается и судорожно бьет задней ногой.
– Экая пропасть! – отмахивается от мух извозчик.
– А отчего это? Не знаешь ли? – интересуется у него Успенский.
– Мух-то?
– Конечно, – отвечает Глеб на вопрос.
– Да от лесу, надо быть.
– Как от лесу?
– Знамо от яво. В лесу-то какой гадины не бывает! Теперича, вишь ты, вот на дубу; дуб-то есть…
– Ну? – пытается понять Глеб логику размышлений извозчика.
– Ну, дуб это, осина тоже… сосна… А то орешник, девки по орехи ходят.
– Ну, так что же? – уже с недоумением и раздражением спрашивает Глеб.
– Стало быть, всякое произволение в ём… в лесу-то.
– Так мухи-то отчего же? – уже злится Успенский, выбрасывая докуренную папиросу.
– А господь их знает… – невозмутимо отвечает извозчик, сплевывая попавшую в рот муху.
Наступает молчание, во время которого Глеб Иванович раскуривает новую папиросу.
Колеса застучали по камню – выехали на шоссе. Из-за леса выглянула церковь. Извозчик, переложив вожжи в левую руку, молится.
Чем ближе к Всесвятскому, тем больше признаков, что праздник начался до обедни. Чуть в стороне от дороги под жарким с утра солнцем в самых живописных позах спят уже нагулявшиеся.
– О, поле, поле, кто тебя усеял пьяными телами? – улыбаясь в усы, перефразирует пушкинские строки Успенский.
К обедне мы успели и, кажется, даже не испортили ее, потому что никто на нас не обратил внимания.
Перед церковью я, по обычаю, троекратно крещусь. Глеб молча стоит, дожидаясь, когда я закончу обряд. Тщательно вытер ноги о тряпку, положенную перед ступенями. Входим в церковь. Она полна народу. В ней прохладно. И Глебу, я вижу, это доставляет удовольствие. Служба уже идет. Мы встаем в толпу прихожан. Глеб стоит спокойно, стараясь вглядеться в отдаленное лицо священника. О чем он думает, мне, конечно, неизвестно. О чем говорит священник, мне мало понятно. Но, когда все молятся, молюсь и я.
После службы неспешно выходим на солнечный простор. Глеб, выйдя за пределы церковного двора, тут же закуривает.
Народ «гуляет», «как и раньше», замечает Глеб, на небольшой низменной лужайке между церковью и лесом. Возле палаток с пряниками толпятся ребятишки. По обеим сторонам узенькой пыльной дорожки, ведущей к мостику через ручей, расположены распивочные с самыми заманчивыми вывесками. На одной стоит мужик, почему-то в синих шароварах, как запорожский казак, и с пенным бокалом, чуть ли не во весь его рост. Внизу надпись, наверное, для тех, кто сомневается в содержимом бокала: «Господа! Это пиво!» На других вывески еще короче: «Раздолье», «Доброго здоровья!» или еще проще – «До свидания». Свидание не заставляет себя долго ждать: распивочные пользуются у мужиков и баб не меньшим спросом, чем пряничная у детворы. Шум и гам, поцелуи и объятия под громкие тосты все усиливаются. Раздолье да и только!
Со стороны шоссе два мужика ведут угрюмого, в отличие от его поводырей, ученого медведя, который при приближении к веселящейся толпе заученно становится на задние лапы. Теперь кажется, что идут уже три мужика, только один – лохматый – не по-праздничному тверез. Со всех сторон к этой экзотической компании сбегается люд в ожидании потехи. Вскоре из середины круга, образовавшегося около медведя, доносится барабанный стук и долетает не по-хозяйски заискивающий голос поводыря:
– А ну-ка, Миша, покажи господам-боярам, как бабы угощают мужиков.
За спинами жаждущих зрелищ нам не видно, что выделывает Миша, но, знать, он не без актерских способностей, потому что толпа дружно хохочет и одобрительно покрикивает:
– Ну, ловок, пострел, расшиби его мамашу!
Недалеко другая куча народу. Там его развлекают какие-то собаки, и две-три шарманки одновременно тянут три разные песни, чтобы удовлетворить «скус» каждого, отчего в этом гуле нормальное общение невозможно, нужно орать во всю глотку. А коль не выпил, тебе такой подвиг не сподручен.
Повсюду пестреют разноцветные рубахи, платки, сарафаны. Изредка движется женский зонтик или выплывает убогий кринолин, посягающий на жизненное пространство, которого не хватает, и тогда толпа с неудовольствием расступается.
Многие, насладившись первыми впечатлениями, парами, а то и группами направляются в сторону леса – за самыми острыми – и получают громкие напутствия:
– Ты, Машка, с ходу-то не поддавайся… Слаже будет!
– Петруха! Если ты забыл, как с бабой управляться, зови меня на подмогу! За стаканчик сработаю!
Над массой гуляющих возвышается парусинный трактир с красными флагами по углам. Он пока не наполнен: отвлекают зрелища. Мы легко находим место и присаживаемся, высматривая полового.
Напротив нас солдатик, похожий на воробья в зимнюю стужу, и его остроносая подруга с узенькими глазками, положившая руки на колени. Солдатик заказывает шкалик и два яичка, выкладывая из узелка на стол весовой хлеб. Выпив по стаканчику, солдатик и подруга жмурят глаза и долго отплевываются. Потом закусывают яичком, после чего у солдатика пробуждается дар речи:
– Ныне водка супротив прежней много стоит! Много! А скус какой! – Солдатик еще раз пренебрежительно сплевывает.
– Как же можно! – поддерживает солдатика подруга и, отламывая кусочек хлеба, направляет его вслед за остатками яичка в рот.
Глеб Иванович закуривает, осматриваясь по сторонам. До нас очередь еще не доходит. Половой в запятнанном переднике обслуживает какого-то типа в парусинном пальто. После первой же рюмки дачник орет:
– Так это ты ромом называешь?
– Так точно! – не смутившись, отвечает возникший половой.
– Так ты мерзавец просто-напросто! – багровеет дачник. – Третью рюмку пью: вода водой!
– Напрасно, вашескородие, – начинает оправдываться половой.
– Дай штоф очищенной! – требует неудовлетворенный дачник.
Глебу Ивановичу все это явно не нравится.
– Пошли в более уединенное место, – поднимается он.
Мы идем к выходу, а вослед нам под дребезжание балалайки доносится:
Ой, сударыня, разбой, разбой, разбой,
Полюбил меня детина молодой…
– Знаю я эту песню, – ворчит Глеб, переступая порог трактира и допевая начатую балалаечником песню:
Он схватил меня в охапочку,
Положил меня на лавочку…
На улице – солнце в зените, гулянье достигло апогея. Песни несутся со всех сторон. Хмельные поцелуи и объятья легко переходят в перебранку, а то и в рукопашную. Косолапый актер Миша вместе с поводырями уходит в сторону леса. Кто из них ведущий, кто ведомый, разобрать трудно. Лохматый Миша на четырех лапах идет гораздо тверже, нежели его двулапые друзья. Теперь их ведет он, глаза его еще более тоскливы, чем прежде. Ему, наверное, праздник не в праздник.
Глеб Иванович направляется в сторону от эпицентра празднества. Я знаю, что по каким-то только ему ведомым признакам он умеет находить уединенные места.
Кабаков – запейся. Но Глеб неспешно проходит мимо многих из них. Останавливается у дома или у постоялого двора на пригорке, как бы отгороженного от села. Дом длинный, но ветхий, окон в девять, многие из которых заколочены.
Никакой вывески на доме не было. Только поверх небольшого крылечка с резными балясинами перед входом парусинилась легкая рогожка с нарисованным во всю ее высоту штофом и стаканчиком, который выглядел весьма заманчиво. Вместе с рогожкой раскачивалось сонмище крупных мух, созревших для того, чтобы проникнуть внутрь и ждавших случая, когда рогожку отдернут. Мухи прилепились здесь неслучайно: их, видимо, привлекал аромат, от которого иногда воротит морду у порядочного человека.
Возле дома несколько копешек скошенного сена, значит, хозяин занимается не только питейным делом. А рядом с копешками, над неглубоким оврагом был березовый колок, манивший к уединению. Воробьи безмолвно, как пули, перелетали с берез на крышу дома и обратно.
– Ну, все, Иван Силыч, подымаемся, – решительно проговорил Успенский и двинулся к рогожке со штофом и стаканчиком.
Правда, когда мы приблизились к крыльцу, откуда-то из-за дома разнесся разноголосый собачий лай по меньшей мере трех преданных хозяину хранителей. И не смолкал долгое время после того, как мы уже вошли в дом.
Мы откинули рогожку, потревожив мушиное братство, и переступили порог. Питейное заведение, на наше счастье, было не обширным, достаточно уютным, с чисто вымытыми массивными деревянными столами и тяжелыми скамейками. Помимо традиционного для кабака водочного духа, неискоренимого в старых питейных заведениях целыми десятилетиями, здесь стоял запах свежеприготовленной пищи, что положительно характеризовало хозяина. Значит, он рассчитывал не только на посетителей, закусывающих рукавом, но и на порядочного потребителя его товара. Об этом свидетельствовали и полки, предназначенные для водочной продукции. На них, помимо штофов и рюмок, лежали баранки, булки, пряники, непочатые кругляши сыра.
За стойкой находился небольшого роста крепенький мужичок, с опрятной бородкой, твердым взглядом уверенного в себе человека, в чистой серой туальденоровой рубашке и зеленой жилетке, который щелкал костяшками счет. Даже когда мы переступили порог, он не сразу оторвался от своего занятия. Глебу, по всей вероятности, заведение понравилось, потому что он без раздумий прошел к столу у одного из не забитых окон и протянул ноги, подчеркивая, что пришел не просто для опохмельного хлопка.
Хозяин не суетливо, но споро, бросив на левое плечо отглаженное полотенце, подошел к нам и протянул, приветствуя, руку. Мы пожали. А Глеб бросил:
– Как величать-то?
– Гаврила.
– А по батюшке?
– Иванов сын.
– Значит, по отцу тезкой будете, – как-то удовлетворенно заключил Успенский. – А что не с народом гуляете? – поинтересовался он.
– Да, ить свое заведение имею, которому надлежит народ обихаживать. Вот бы вы пришли, а меня на месте нет, значит, в неудовольствии были бы.
Успенский, по-моему, остался ответом удовлетворен и без лишних слов пустился в обсуждение заказа. Зная, что я никогда ему не перечу, меня к этому делу привлекать не стал.
Времени с завтрака прошло много. Мы проголодались. Помимо холодных закусок, Глеб заказал горячее блюдо – любимый гуляш с разварной картошечкой, уточнив кабатчику, как это лучше сделать.
– Сделаем, как желаете, в лучшем виде, – заверил тот. И прошел в соседнюю комнату, где стояла русская печь и находилась кухня.
В приоткрытую дверь я заметил там миловидную женщину в ситцевом немецкого покроя платье. Промелькнул и ребенок лет пяти.
Водку и холодные закуски Гаврила Иванович принес быстро, не забыв пожелать приятного аппетита.
Хоть время нас и не подгоняло – горячее быстро не приготовишь, мы накинулись на принесенное так, как будто неделю не ели. Сначала поглощали молча, потом перебрасывались отдельными репликами, потом Глеб начал втягивать в разговор и кабатчика, благо, никто нам не мешал. А когда ему удалось выведать, что Гаврила Иванович наш земляк, уроженец Тульской губернии, разговор принял затяжной оборот.
Начались воспоминания и о разных местах Тулыцины, и о ее природе, и о людях, с которыми и тот и другой были косвенно знакомы, и о событиях, в которых они могли бы встретиться. Но сколько Успенский ни предлагал кабатчику выпить и за праздник, и за встречу, и за знакомство, Гаврила Иванович твердо, с достоинством отвечал:
– Не можем-с. С клиентами не пьем-с…
Успенский на некоторое время примолк. Миловидная женщина так ни разу и не вышла в кабацкую комнату. А она бы могла, подумал я, придать новый стимул разговорчивости Глеба. Потом он встрепенулся:
– Вот смотри, Силыч! Ведь настоящий растеряевец, истинный растеряевец! А ума не пропил и стержень есть. С достоинством человек! – убежденно говорит Глеб, отнюдь не обескураженный тем, что кабатчик отказался с ним выпить. – Значит, Силыч, и в нашем Растеряевом царстве еще сохранилась душа. Значит, есть еще, Силыч, Бог, который бережет человечью душу.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?