Текст книги "Без двойников"
Автор книги: Владимир Алейников
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Я даже растерялся:
– Да что ты делаешь? – говорю. – Встань сейчас же!
А он не встаёт, своё канючит:
– Дай повисеть!
Ну что делать?
Снял я со стены работу. Мы называли её «Хохлушка». Протянул Пыльневу:
– Возьми на время!
Пыльнев живо вскочил на ноги, схватил работу, прижал к груди.
– Вот спасибо!
Тут же упросил меня дать ему мой большой самиздатовский сборник, а это был единственный экземпляр.
Дал и сборник.
Больше ни того, ни другого не видел.
То-то даже Стесин сказал мне:
– Если что в лапы к Пыльневу попадёт – то всё, не выпустит.
Мне бы наука, да вот ведь – не внял.
Пыльнев опять у меня появился. С целью, понятное дело. Не просто ведь так, не по-дружески. Цель – превыше всего.
Попросил свозить его к Володе Ловецкому, мастеру офорта, помогавшему Эрнсту Неизвестному в его мастерской. Эрнст свои офорты просто процарапывал на металле. Всё остальное – делал Володя. Он и Олегу Целкову с офортами помогал. Профессионально печатать офорты – надо уметь. Ловецкий – умел лучше всех. И все это знали. Потому и обращались к нему за помощью. Володя никому не отказывал. Всем помогал. Да и сам был отличным графиком.
Я позвонил Володе Ловецкому, объяснил ему, что к чему. Он согласился повидаться.
Мы с Пыльневым поехали к нему на Комсомольский проспект.
У Володи посмотрели мы графику, выпили в меру. Пыльнев, разумеется, повосхищался. Видавший виды Ловецкий на похвалы реагировал сдержанно. Порою поглядывал он искоса на исторгавшего восторги Пыльнева, а потом, вежливо, но выразительно, говоря о многом глазами, глядел на меня: кого, мол, это ты привёл? Приходилось пожимать плечами: сам видишь, мол, кого. Ловецкий переводил взгляд на Пыльнева – и тогда чуть ироничная усмешка появлялась на его тонко вырезанных, плотно сжатых губах, а в глазах мелькала шальная, острая искорка. Но Пыльнев ничего этого не замечал. Судя по всему, его глубоко поразило изобилие первоклассной графики.
По домам отправились мы с Пыльневым поврозь.
У меня как раз жила приехавшая навестить меня мама. Вошёл я в квартиру – а мама за сердце держится.
Говорит, что прямо перед моим приходом, ну только что, звонили ей из милиции, сообщили, что задержали меня, нетрезвого.
А я-то – дома. И ни в какой милиции не был.
Что за бред?
И тут раздаётся телефонный звонок.
Снимаю трубку – Пыльнев:
– Володя, ты прости меня. Был, ты знаешь, выпивши. Милиция меня задержала. Привезли в отделение. А в портфеле у меня – иконы. Если обнаружат – всё, кранты. Ну, я и назвался твоим именем, отчество, фамилию сказал, адрес, номер телефона. Ты же понимаешь, такое дело. Тебе-то что? Сойдёт. А я на службе, при должности…
Я с отвращением бросил трубку.
Рассказал обо всём маме.
– Какой он негодяй! – сказала мама.
Ну, способ существования такой у человечка – паразитировать, жить за счёт других, наживаться на обмане, подставлять людей.
Опять, казалось бы, урок мне.
Но отошёл, успокоился, да и не стал, как говорится, в голову брать.
А через год – оказался в тяжелейшем положении.
Нужны были деньги. Очень нужны. Позарез.
У кого занять?
Позвонил Пыльневу.
– Мне очень нужны сто рублей, – объясняю. – В залог оставляю тебе работы. Деньги отдам вскоре, и работы заберу обратно.
Пыльнев согласился одолжить мне денег.
Взял я кипу работ, они всё равно лежали в чужом доме, у Пыльнева всё-таки сохраннее будут.
В этой кипе – пачки великолепных рисунков и живопись ворошиловская, работы Яковлева, Неизвестного, и прочее, – всё помню, да грустно вспоминать.
Прибыл я к месту встречи.
Пыльнев – уже ждёт.
Протягиваю ему свою кипу.
Он протягивает мне бумажную свёрнутую купюру. Развернул её – а это не сотня, а четвертная.
И «злодей Пыльнев» без особых объяснений уже удаляется прочь.
От изумления у меня даже ноги подкосились.
Потом подумал: да ладно уж, всё равно скоро всё верну обратно.
Ан нет. Ничего мне Пыльнев не вернул.
Была ещё критическая ситуация, когда под залог работ занял я у него такую же сумму, как и в первый раз, – то есть четвертную.
Дал, конечно, эту самую четвертную.
И вот я ему звонил, звонил, раз за разом, год за годом, предлагая взять одолженные мне деньги и вернуть работы.
Тщетно!
Пыльнев то врал, то прикидывался наивным простачком, то скулил, что он работы уже по частям распродал, то пояснял, что ничего они не стоят, – и всё было брехнёй.
Плюнул я на уговоры.
Наглость и хамство – не по нашей части.
В восьмидесятых уже рассказал об этом Ворошилову.
– Да ты что! – воскликнул Игорь. – От Пыльнева ничего никогда назад не возьмёшь, уж я-то знаю. Злодей он, сволочь. Сколько у меня работ заграбастал! От безвыходности ведь отдавал. А этот жук пользовался. Скольких он ребят-художников ограбил – счёт потеряешь. То-то он в аварию автомобильную попал, на лбу теперь вмятина. Бог шельму метит. Бог – он всё видит. Пыльнев своё ещё получит – оттуда, свыше! – и он выразительно указал на небо. – Можешь не сомневаться. Помнишь, как у Тютчева сказано, в его переводе из Гёте, – «Нет на земле проступка без отмщенья». Пусть нашими трудами пользуется, собиратель хренов. Когда-нибудь да подавится. И не такое видали, поэтому ты не огорчайся, старик!..
И снова прошли годы.
На современный русский авангард появился спрос, начался настоящий бум. Цены на работы резко взлетали вверх. Во множестве появились всякие аукционы, распродажи, салоны, галереи.
Ворошилова уже не было в живых.
Я был дома, работал.
Вдруг – звонок телефонный.
Поднимаю трубку.
Надо же – в кои-то веки, сам проявился – Пыльнев!
И прямо без предисловия:
– Володя, мне сказали, что ты пишешь статью о Ворошилове. Если будут делать слайды, то только с работ из моей коллекции. Только из моей! У меня лучший Ворошилов!
Мне ничего не хотелось отвечать на такую вот супернаглость.
Отправим-ка, читатель, этого Пыльнева и иже с ним в ад по Достоевскому, как любил говорить Ворошилов, – в баньку с тараканами. Или с клопами. Всё едино.
За Ворошилова обидно – как за державу обидно.
Столько человек наработал – и где всё это?
Расхищено, разбросано по всему миру.
И в шестидесятых-то в любом знакомом доме висели Игоревы «картинки».
А с тех пор число работ неуклонно росло, как возрастало и мастерство, – и эта планка всё поднималась.
И не случайно в Киеве, на единственной персональной Игоревой выставке, прижизненной, незадолго до смерти его, тамошние знатоки искусств, цвет украинской элиты, наконец-то в открытую твердили:
– Ворошилов – художник мирового уровня!
Боже мой! Дошло.
Мы ли этого давным-давно не знали?
Есть у меня ворошиловский автопортрет семьдесят шестого года. На нём он – тридцатисемилетний, в роковом возрасте любимых им Пушкина и Хлебникова.
Потрясающий автопортрет.
Всю нынешнюю зиму, когда Игоревы бумаги разбираю, будто с ним живым разговариваю.
Игорь на нём изобразил себя с горящими, пламенем полыхающими волосами.
Состояние души его – в стихотворении Хлебникова:
– Я вышел юношей один в глухую ночь, покрытый до земли тугими волосами. Кругом стояла ночь, и было одиноко, хотелося друзей, хотелося себя. Я волосы зажёг, бросался лоскутами, кольцами и зажигал кругом себя… Зажёг поля, деревья – и стало веселей. Горело Хлебникова поле, и огненное Я пылало в темноте. Теперь я ухожу, зажёгши волосами, и вместо Я стояло – Мы! Иди, варяг суровый Нансен, неси закон и честь.
Через тридцать девять лет со времени написания его в шестидесятом году – пришёл ко мне ворошиловский доклад о Хлебникове, прочитанный им в период учёбы во ВГИКе и ставший событием для всего института.
Сохранила его и передала мне Галя Маневич, сокурсница Игоря.
Доклад, вместе с переписанной ею грудой стихов Игоря, сбережённых Оксаной Обрыньбой, принесла мне для работы Римма Козлова.
Некоторые ворошиловские тексты специально привёз из Киева Слава Горб.
Кое-что прислала сестра Ворошилова, Вера.
Ну и, конечно, много бумаг вручила мне Мира.
Судьбы всех этих людей связаны с Ворошиловым.
Всем им – спасибо.
А вот немного о поре, когда Игорь создал этот автопортрет, где «волосы зажёг».
Сретенка. Весна.
Квартирные выставки неофициальных художников.
Целые вереницы отъезжающих на Запад.
Общее возбуждение.
Общее ожидание, а чего – непонятно.
Шум в прессе.
Аресты, провокации, повышенное внимание к художникам и писателям со стороны милиции и других органов.
Отчаянное общение богемы.
Демонстрационное общение, солидарность.
Прямо броуновское движение.
Выйдешь на улицу – в воздухе и впрямь, вроде, попахивает свободой.
Вот я и шёл по Сретенке, в сторону Садового Кольца. Запаха свободы – не улавливал.
Просто – деваться было некуда.
И нос к носу столкнулся с Ворошиловым.
Он согнутым пальцем придерживал перекинутую через плечо большую авоську.
Поздоровались.
Он поставил авоську на тротуар.
Оттуда глянула на меня огромная кабанья голова, от которой исходила явная вонь.
– Пахнет, зараза, – поделился со мной своим огорчением Игорь. – Неделю с собой ношу. Здесь, в «Лесных дарах» или в «Дарах охоты», – как они там называются? – купил. Страсть как хотелось холодец сделать. Да негде.
Посовещавшись, мы решили, что не худо бы нам выпить пива.
Только, зашли в забегаловку и поудобнее устроились – как вихрем налетел на нас Валя Серов, по профессии кинооператор, по страсти – превосходный фотограф, снимавший всю богему.
Валя выхватил фотоаппарат – и принялся в бешеном темпе щёлкать им, снимая нас в различных ракурсах, – и так, и этак, издали, вблизи, снизу, сбоку, – да ещё и приговаривал, что вот, мол, как здорово, что он нас увидел, – искал, искал, потому что для дела надо, – а где нас в Москве найдёшь?
И – вот мы, собственными персонами.
Смотрелись мы, наверное, колоритно.
Смесь жанров. Соединение фламандской живописи с итальянской.
Ворошилов – с пивной кружкой в руке и с тухнущей кабаньей головой в авоське под боком.
Я – в большом сером берете, рыжебородый, и тоже с кружкой пива.
Отснимал Валя плёнку, поблагодарил нас – и исчез.
Но предварительно с явным интересом потрогал авоську.
– Кабан дикий? – спросил.
Ворошилов подтвердил:
– Дикий. Я холодец хотел сделать. А где его сделаешь? Так и таскаю в авоське.
С этой самой авоськой через плечо Ворошилов и изображён на фотографии в двухтомнике «Другое искусство».
Только я один теперь и помню об этом…
И ещё одна наша встреча – кажется, чуть позже.
Приехал я к Игорю в дальний московский район.
Там он стоял постоем у Люси Дрознес, «Людашечки», как он её называл.
(В скобках замечу, что эта Людашечка, розовая мордашечка, вскоре отличилась многое говорящей о ней, этакой набожной душечке, мягкой уютной подушечке, чайной цветастой чашечке, кошечке, пышной рубашечке, Люсе-дразнюсе, выходкой. Иосиф Киблицкий устроил у себя в квартире выставку неофициальных художников. С размахом, разумеется. С прессой. С бесконечными толпами посетителей. Очень ему хотелось уехать на Запад. А отец его был начальником какого-то советского секретного производства. Иосифа – не выпускали из страны. Вот он и старался. Он попросил меня дать ему временно, для выставки, ворошиловские работы. Я согласился. Выбрал несколько сильных вещей, принёс. Их тут же выставили. Приехал я к Иосифу. Он чувствовал себя если не хозяином положения, то важной персоной. Утверждал, что всё равно своего добьётся и уедет в эмиграцию. Искусство он любит, конечно. И сам к нему причастен. Но если честно говорить, то выставка эта нужна ему прежде всего для дела. Чтобы привлечь к себе всеобщее внимание. Мы с ним потолковали. Скажу между прочим, чтобы не забыть: именно Иосиф ездил в семидесятых во Владимир к знаменитому, давно обитавшему там, после эмиграции и сталинских отсидок, престарелому Василию Шульгину – и сделал много фотографий этого интереснейшего человека, и я эти фотографии видел и хорошо помню. А теперь продолжаю. Посетители всё прибывали. Народу было – не протолкнуться. Нас с Иосифом постоянно снимали какие-то полузнакомые или вовсе никому не известные субъекты. То просили встать посередине комнаты, то предлагали встать на фоне стены, увешанной работами, то ещё что-нибудь в голову им приходило. Незаметно как-то присоединилась к нам появившаяся откуда-то здесь Людашечка Дрознес – и охотнейшим образом позировала фотографам, разрумянившись, разрозовевшись, такая пышечка, что прямо ну хоть сейчас её, вроде этакой специальной куколки, на заварной чайник, чтобы чай подольше тёплым оставался, усаживай. Цепким глазом из своей белотелости и розовизны Людашечка успела, конечно, заметить на стенах принесённые мною для выставки ворошиловские работы. Дней через десять позвонил я Киблицкому, сказал, что хочу заехать на минутку, работы забрать, как мы с ним и договаривались, И вдруг Иосиф сказал: «А их забрала Люся Дрознес!» Я удивился: «Зачем?» Иосиф ответил: «Не знаю. Пришла – и всё забрала. Что-то там говорила. Не помню конкретно, что именно. Я подумал, что ты, наверное, знаешь об этом. И отдал.» Вот тебе на! – ахнул я про себя. Ну, дела! Вот так наглость! Ну и Людашечка. Ничего я не стал, разумеется, требовать у неё. Противно мне стало. И грустно. Подлянка – везде подлянка. А совесть – есть ли она?)
Продолжаю повествование.
На кухне набирала силу брага. Ворошилов об этом сразу же сообщил мне – сам делает, мол, чтобы никуда не ходить. Проще и выгоднее. Экономия – будь здоров. Сахар, дрожжи, вода – и всё удовольствие. Потерпел немного, пока перебродит, – и пей на здоровье. Помнил, небось, о той самогонке в его день рождения, которой мы с Хмарой сделали столько, что на всех пировавших хватило. Ворошилов действительно вспомнил об этом, причём с удовольствием. С ностальгией нешуточной по чудесным былым временам. И, хотя его брага достаточной крепости ещё не набрала и не отстоялась, тут же решил её продегустировать. Мне нацедил, потом себе. Я попробовал. До кондиции браге было ещё далеко.
Мы прошли с Ворошиловым в комнату.
На стенах плотно, одна к одной, висели ворошиловские «картинки». Хорошие. Из нынешних серий.
Квартира пропахла сивухой. Видно было, что брагу свою ставит Игорь не в первый раз.
На дверях начертаны были хозяйкой всякие мудрые изречения. Громадными буквами выведена была знаменитая булгаковская фраза – никого ни о чём не просить. Были там и другие цитаты. Не хотелось мне их разбирать.
Сама она, хозяйка, Люся Дрознес, розоволицая и пышная, в чём-то мягком, домашнем, байковом, что ли, появилась – ну прямо как будто из ванны, из пара, из пены – побыла, то и дело бросая колючие взгляды на меня, и умильные – на Ворошилова, напряженья отнюдь не скрывая враждебного, с нами, так, немного, для виду, из вежливости, – и ретировалась в другую комнату, чтобы нам не мешать.
А кто нам мог помешать? Не Людашечка ведь. И не советская власть. Никогда нам никто не мешал. Мы друг к другу давно привыкли. Столько съели соли вдвоём, что кому это всё объяснить!
Я рассматривал висевшие на стенах работы.
Ворошилов, поджав ноги, сидел на мягкой тахте и читал мой самиздатовский сборник.
Это была большая книга начала семидесятых «Отзвуки праздников», книга, важная для меня, взятая им, скорее всего, у Боруха с Герасимовым, что я определил по нарядному ситцевому переплёту, сделанному в семьдесят четвёртом году Сашей Морозовым, в рабочее время, в издательстве «Молодая гвардия», где он тогда служил.
Читает человек – ну и пусть читает. Мне ведь тоже есть чем заняться. К тому же, на улице – тошно, а здесь, в квартире, – тепло, уютно, и друг мой – рядом.
Игорь вдруг отложил книгу мою в сторону.
Вроде как поприветствовал меня заново, этак выразительно, со смыслом, со значением.
Потом простёр кверху длиннющую руку – и торжественно возвестил:
– Володя! Ты стал великим поэтом.
И объяснил, почему он так считает.
Он любил и умел аргументировать свои высказывания.
Я выслушал его и сказал:
– Ты многое лучше других понимаешь.
Он благодарно кивнул.
Я спросил:
– Много новых вещей у тебя?
– Много! – только и махнул рукой Ворошилов. – Девать некуда. Вон, рассованы где попало.
– Давай посмотрим! – предложил я.
Игорь слез со скрипящей тахты. Принялся расхаживать по комнате, извлекая из разных углов солидные кипы картонок. Одну за другой он тащил эти кипы к центру комнаты и складывал горкой на пол. Вскоре это была – гора.
Мы смотрели вдвоём его живопись.
Вспоминались шестидесятые. Вспоминалась былая квартира моя, наши в ней – и дни, и труды.
Тянуло, как и встарь, поговорить по душам, да Людашечка, раньше нам не мешавшая, слишком часто заглядывать стала к нам, всем видом своим говоря, что пора мне и честь уже знать.
Я решил уходить.
Попрощался с хозяйкой, любезно, искренне, поблагодарил её за гостеприимство, как и следовало мне, залётному гостю в квартире её, где пригрела она Ворошилова, где мирок её был, поступить.
Попрощался и с Ворошиловым.
Игорь вырос на фоне Людашечки. Буркнул глухо, что скоро, мол, снова, конечно, увидимся. И тут же потянулся к моей книге, чтобы продолжить чтение. Изучал стихи. Усваивал их обычно раз и навсегда.
Я вышел на улицу, прямо в своё одиночество.
Пришлось мне из Бирюлёва тащиться куда-то в центр. Нужен был мне – ночлег.
Нет, братцы, в семидесятых витал над Москвой только призрак свободы!..
Свободы не было, и ничего вообще не было – ни заработка, ни возможности выставляться по-настоящему, а не клочками, ни жилья, ни прежнего здоровья, ни полноценного общения с единомышленниками, ни мало-мальски утешительных перспектив абсолютно во всём и везде, – ничегошеньки не было.
Была – только любовь.
И – жажда сосредоточенного творчества.
И Ворошилов – махнул рукой на Москву.
Приехал к Мире, на Урал, в Верхнюю Пышму:
– Всё, не могу больше без тебя!..
Стали они жить вместе.
Начал Игорь раскачиваться, настраиваться на новые подвиги – да и втянулся, – рост его, как художника, примерно за десятилетие, с конца семидесятых по начало восемьдесят девятого года, настолько очевиден, что и настаивать на этом не надо.
Это и так видели все, кто понимали, что это такое – искусство.
Как они жили на Урале, лучше всех рассказывает Мира в своих письмах.
Жили – непросто.
Но они были созданы друг для друга – это утверждали все их тамошние знакомые.
Лебединая чета, да и только.
Полунищие, каким-то образом умудрялись они парить над бытом, быть выше пожиравшей человека советской повседневности.
Ворошилов, человек сложный, был, как личность, намного крупнее всего, что он создал, – и, думаю, ещё и потому, что рассчитан он был природой надолго – и просто не успел сделать того, что мог.
Но и сделанного – более чем достаточно, если на то пошло.
Художник – не отлаженный механизм.
Случаются не только простои, но и депрессии, и заполненные другими заботами промежутки, вынужденные или необходимые, между интенсивными творческими периодами.
Характер мятущийся, сражающийся со всевозможной нечистью во имя Идеала, то есть отчасти романтик, фантазёр, Дон-Кихот, отчасти подробно анализирующий любую ситуацию философ, обладающий трезвым, глубоким умом, отчасти полностью отдающийся своим порывам, прорывам в неведомое, своим видениям и грёзам, томящийся всем этим, но и любящий всё это, недоступное, закрытое другим, а открытое ему одному, в особых его состояниях, когда увеличивается число измерений, приоткрываются другие миры, улавливаются энергии тонкого плана, тайновидец, прирождённый мистик, орфически чистый поэт, современный волхв, настоящий ведический жрец, Ворошилов как-то уживался в Пышме, ладил с людьми, но и был разительно на них непохож.
Был он залётной птицей, странным гостем, очарованным странником в этой глуши, где его воспринимали примерно так, как Хлебникова в Иране, – дервишем, загадочным человеком, на котором лежала печать причастности к тайнам.
Совершенно всему в провинциальном укладе – он не соответствовал.
Работал он трудно, порой мучительно, зачастую пряча под новыми слоями живописи предыдущие варианты.
Всё у него было в процессе, в движении, в разнообразии жанров и творческих устремлений – живопись, графика, философские и эстетические размышления, заметки об искусстве, замечательные письма к друзьям, родственникам, знакомым, которые надо бы собрать и издать, его устные монологи, его стихи.
Но хаоса не было ни в чём.
Была – гармония.
Только теперь видно, что ворошиловский духовный рост представлял собою, несмотря на все зигзаги судьбы, ясную, непрерывно идущую вверх вертикаль.
Всё он знал про себя:
– Не зря так встревожены птицы – ведь что-то должно сохраниться, но только, что Богом дано, то будет во тьме спасено. А хитрость, лукавство и «воля» – для тех, кто лишён высшей доли.
Работа шла, день за днём, год за годом.
«Картинки» скапливались в неимоверных количествах.
Кто их увидит в Пышме?
Ворошилов – рвался в Москву.
Мира слишком хорошо понимала, что будет там, но – отпускала его.
В Москве всё происходило с поразительной методичностью.
Столица затягивала Игоря, как чудовищная воронка. Привезённые с собой – порою даже в багажном вагоне, из-за солидности груза – груды работ истаивали, исчезали неизвестно куда.
Вот уж в самом деле:
– Не спеши в преисподнюю, брат, не пакуй до поры чемоданы. Ещё зелен, не пьян виноград и легли над рекою туманы. Ещё дети весной веселы, ещё птицы кружатся по ветру. Погоди, не спеши до весны.
Многое в Москве быстро менялось.
Той, прежней, нашей с Ворошиловым богемной среды, не было.
Публика появилась на виду – другая. Более меркантильная, из другого теста.
Старые знакомые не очень-то ладили с ней.
Намаявшись в круговерти, разбазарив работы, устав, Игорь иногда появлялся у нас.
Моя старшая дочка Маша утверждает, что хорошо помнит дядю Игоря, да и младшая дочка Оля говорит, что запомнила его – такой большой, добрый.
Людмила кормила его.
По привычке, литрами, пили мы с ним чай и беседовали. Приходил – трезвый.
Но и здесь, бывало, не удерживался.
Однажды сидели мы втроём – Людмила, я и Ворошилов – на кухне, – а где же ещё находиться, если в единственной комнате спят маленькие дети?
Ворошилов пошёл в ванную – руки помыть.
Нет его и нет.
Выходит – покрасневший, глаза соловые.
Потом опять – умыться.
Тут я заподозрил неладное, поскольку стал Игорь разговорчивее, веселее, и пахло от него одеколоном.
Заглянул я в ванную – а там, в дальнем уголке, два пустых флакона из-под «Тройного» одеколона.
Говорю ему:
– Игорь, ну зачем это?
Он повинился:
– Душа не выдержала. Так опохмелиться хотелось! Мучился, терпел. У вас на выпивку, понятно, денег нет. Спрашивать – неловко. А тут – дармовое питьё. Стоит без дела. Чистый ведь спирт!
Эх, Ворошилыч! Ну как на него сердиться?
Одно переживание – не «заплохеет» ли?
Ничего, сходило.
И ведь ожил действительно.
Даже попросил акварель и бумагу.
Люде в подарок две-три трогательные «картинки» нарисовал.
Мы с ним переписывались в восьмидесятых.
Теперь думаю: чаще надо было друг другу писать.
Перечитываю письма его – и вроде бы он жив, голос его слышу.
А когда стал я записывать свои воспоминания о былых годах, оказалось, что я мысленно беседую с Игорем.
Во второй половине восемьдесят восьмого он снова появился в Москве.
Сдружился с Аркадием Агапкиным, настоящим поэтом и настоящим товарищем, жил у него, много рисовал.
Ворошиловский друг юности, Саша Васильев, человек исключительно интересный, которому Ворошилов и Яковлев целиком обязаны тем, что стали художниками, тоже был рядом.
Аркаша Агапкин опекал Игоря со всей самоотверженностью, на которую он был способен, – а способен он не только на поступки, но и на подвиги, во имя спасения людей.
Уж какая у самого трудная, изломанная судьба, а не сдался он, упрямо выстоял.
Именно потому, что чист он и светел душою, и нашёл он в Игоре и собеседника, и друга.
Но Ворошилов – пил.
Никакие уговоры прекратить это безобразие не помогали. Престарелая мать Аркашина упрашивала:
– Игорь, не пей. Нельзя тебе пить.
Ворошилов смущался, понимая правоту упрёка.
Но, умея очаровывать, затевал с ней обстоятельные беседы, которые затягивались, по словам Аркадия, далеко заполночь.
С утра – опять добывал выпивку и жил в смутном завихрении, всех тяготившем.
Надо было вытаскивать его из алкогольного омута.
И тут вновь появилась героическая Зоя Пушкарёва с мужем Аликом.
Чтобы не пропали Игоревы работы, некоторую их часть они увезли в Киев.
А потом вызвали Ворошилова к себе.
Там, оторвавшись от московского хаоса, он упорно трудился.
Работы его покупали, увозили на Запад.
Ему устроили персональную выставку, ставшую событием первостепенной важности в украинской столице.
Киевляне его всячески поддерживали.
Там действительно много хороших людей. Уж я-то это давно и хорошо знаю. Там есть люди не просто хорошие, а такие, каких ну нигде больше нет. Потому что они – киевляне. Люди чистые. С чистой душой. С верным взглядом – на мир, на искусство.
Там друзья, приютившие Игоря, привечавшие, понимавшие – и работы его, и судьбу его, миром всем – держали совет.
Решено было обустроить ворошиловское жильё в Белых Столбах, чтобы там, наконец, можно было существовать в нормальных условиях, и уже не одному, а вполне вероятно – вдвоём с Мирой.
Относительно похожего на радужное будущего строились всяческие интересные, один другого заманчивей, планы.
Дела у художника, к немалому его изумлению, шли чуть ли не на ура. Оставалось, казалось, перешагнуть это самое «чуть ли» – и пойдут совсем на ура.
Ворошилов стал всем сразу нужен. Выставка его – хорошо прозвучала. Как надо. Как должна была прозвучать. И большая статья появилась о нём, в украинском журнале, – нет, статья – это всё-таки позже. Телевидение на выставке – это было. И почитатели. И любители. И покупатели. Было, прежде всего, – внимание. И к нему самому, и к работам его. И «картинки» его – покупали охотно. Потому что они – неминуемо – нравились людям. Потому что они – были многим нужны. Для души. Для того, чтобы в доме был особый лад – с их присутствием, был особый их свет, приходящий с ними в жилища, приходящий в жизнь, и – надолго, ну а в сердце – и навсегда.
Перспективы становились заманчивыми. Шутка ли сказать – в кои-то веки, уже под пятьдесят, – и вот они, эти самые перспективы. Причём – реальные.
Условием скорого процветания были здоровый образ жизни и регулярная работа.
Все готовы были Ворошилову помогать.
Сплошное: ты гений.
Живи – и твори.
Из тихого Киева Игорь вырвался в бурную Москву.
И запил – на радостях ли, или ещё от чего.
Помню, звонит откуда-то:
– Володя, привет! Лежу в ванне, попиваю коньяк. Представляешь, мои рисунки покупают по пятьсот рублей за штуку. А я за день десять штук могу сделать. Это сколько же коньяку можно приобрести?
Говорю ему:
– Ты бы не пил. Нельзя тебе пить, ты сам знаешь.
Он отшучивается:
– Ничего, скоро завяжу. Вот объединимся с Мирой. Стосковался я по ней. Когда мы вместе, я не пью вовсе. Жизнь наладим. Будет у меня мастерская, будет налаженная продажа работ. На мою мазню сейчас большой спрос. В Столбах теперь у меня ещё комната есть. Отремонтируем, наведём порядок. Заживём!..
За этим оптимизмом почуял я тревожные нотки.
Показалось мне, что воздушные замки его покрылись трещинами.
Через сколько-то дней звонит:
– Володя, прошу тебя, возьми у Васильева мои картинки, на сохранение. У тебя всё цело будет. А у Саши – не уверен. Есть у меня предчувствие нехорошее. Забери картинки. Я тебе верю, как себе самому, и даже больше, чем себе. Ты же лучше других знаешь меня и понимаешь!..
Мне бы, чудаку, прислушаться.
Взять такси, приехать, собрать работы, привезти их домой и сразу сообщить об этом, и обо всём прочем, Мире.
Корю себя теперь, что не сделал этого.
А я, давно непьющий, давай ему выговаривать:
– Игорь, прекрати пьянку. Опомнись. Ты же умный человек. Перестанешь запивать – будешь жить да жить. Всё у тебя впереди. Вон сколько ещё сделать надо!.. – и так далее.
Завихрило Ворошилова.
Аркадий Агапкин рассказывал: Игорь жил у него, всё сидел, думы свои думал, завещания писал, распоряжения – тому после его смерти отдать то-то, тому – другое, и выглядел так, словно ждало его вскорости – нечто неотвратимое.
Метался Игорь. Томился – чем? Буквально страдал.
Пил. Зачем? – непонятно. Через силу, но – пил.
Рвался к Мире. Скорее – к Мире, к Мире. Скорей! Там – спасенье. Там – выход. К Мире! В путь. На Урал.
Купил уже билет на поезд. Ещё немного подождать – и можно будет ехать.
Добрался до Веры, Мириной дочери. Сидел у неё. Нервничал. Потом, почему-то, от Веры – ушёл.
Как будто какие-то силы его разворачивали – обратно к Москве, назад.
Ехать – вдруг передумал.
Что его остановило?
Что же его вернуло?
Что же – сбило с пути?
Рок? Предчувствие? Знание – точное, давнее, твёрдое – в самую глубь, в суть и насквозь, – грустной судьбы своей?
Вместо вокзала, вместо поезда, идущего на Урал, вместо возвращения к Мире – оказался Ворошилов там, где столько уж раз бывал, где дневал он и ночевал годами, где пил и работал, оставлял бесконечными грудами привезённые им работы, – у Наташи Алёшиной, бывшей жены Айги, приятельницы давешней своей, подруги лет суровых, фронтовой почти что, если вспомнить о сраженьях, которые пришлось ему когда-то, в былых скитаньях, в муках – пережить, – и что же его занесло не куда-нибудь ещё, к другим знакомым, но именно к Алёшиной – осталось для всех загадкой, и её теперь никто уж не сумеет разгадать, – и, тем не менее, именно там, в трёхкомнатной Наташиной квартире, он оказался, – заявился вдруг, донельзя взвинченный, растерзанный, тревожный, измученный, конечно – с коньяком, вновь тяготящийся всем оптом, что вставало стеной несокрушимой перед ним, что тяжестью безмерной нависало над ним, всем одиночеством своим, провидчеством, весь – беспокойства сгусток, весь – нервов оголённых жгучий ком, – такой, как будто видел что-то, видел отчётливо, осознанно, так близко, – и это ужасающее «что – то», так ясно прозреваемое им, в каких-нибудь, возможно, четырёх шагах присутствовало, было, находилось почти что рядом, здесь, уж это точно, на волосок, быть может, от него…
Ранним утром двадцатого марта восемьдесят девятого года меня разбудил отчаянный телефонный звонок.
Спросонок, на ощупь, я взял трубку.
– Володя! – кричала, плача, Наташа Шмелькова, – Игорь Ворошилов умер. Скорее приезжай!
Сон слетел с меня.
– Где он?
Шмелькова всхлипнула:
– У Наташи Алёшиной. Я сейчас еду туда.
Сильно сдавило сердце.
Я схватил валидол.
– Кто там? – спросила моя жена Людмила.
Я выдавил:
– Игорь Ворошилов умер. Шмелькова сообщила.
Люда вскочила:
– Что-о? Боже мой!..
Ощущение жуткой потери было настолько сильным, что я с трудом соображал, что делаю.
Быстро собрался, выбежал из дому, поймал на дороге машину, доехал.
Меня встретили две зарёванные Наташи.
Алёшина сбивчиво, слишком туманно, вроде бы – с чувством огромной своей вины, ещё не придя в себя после пережитого ею ужаса, то пряча глаза, то вскидывая взгляд куда-то в потолок, места себя не находя, пыталась объяснить, как всё произошло.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?