Электронная библиотека » Владимир Бурнашев » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 17 октября 2022, 12:20


Автор книги: Владимир Бурнашев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– У этого мальчишки, – крикнул Розен, вдруг побагровев, – ничего нет святого. Он глумится над всем на свете и не понимает того, что тело тлен, а душа бессмертна, и потому я уверен, что точно душа моего бесценного Пушкина на лоне Царя Небесного сладко улыбнется моим стихам.

Он уже был за дверью кондитерской, и до него, к счастью, не долетели слова скептика Карбоньера: «Не только улыбнется, расхохочется до упаду!»

Между тем мы с Глинкой удалились в заднюю комнату, где нам был подан кофе и где Глинка очень хорошо прочел мне известное, находящееся ныне в полном собрании стихотворений Лермонтова (1863 г.)[119]119
  См.: Сочинения Лермонтова, приведенные в порядок С. С. Дудышкиным. 2-е изд., сверенное с рукописями, испр. и доп., с 2 портр. поэта и 2 снимками с его почерка. СПб., 1863. Т. 1–2.


[Закрыть]
, а тогда только что явившееся и расходившееся в рукописи стихотворение на смерть Пушкина, оканчивавшееся тогда словами: «И на устах его печать».

Прослушав с наслаждением эти стихи, я тотчас достал в кондитерской же перо, бумаги, чернил и быстро списал со стихов этих копию, пока Глинка пил кофе, куря бывший тогда en vogue[120]120
  в моде (фр.).


[Закрыть]
«Жуков» (в особенности после моей статьи с биографическими подробностями о Василье Григорьевиче Жукове, некогда бывшем деревенском мальчишке-свинопасе в Порховском уезде Псковской губернии, напечатанной в 1831 году в знаменитой в те времена «Северной пчеле»[121]121
  См.: Василий Жуков // Северная пчела. 1832. № 296–298.


[Закрыть]
).

Несколько дней после этого дня, когда уже А. И. Тургенев отвез на почтовых тело Пушкина в монастырь Святые Горы подле его родового имения в Псковской губернии, где он писал, как известно, своего «Онегина», начали по городу ходить еще совершенно новые стихи Лермонтова, в дополнение к первым и начинавшиеся словами: «А вы, надменные потомки!..» Стихи эти жадно списывались друг у друга, но мне как-то никак не удалось их иметь в копии, хотя я слышал их из уст многих, но, как нарочно, все из уст таких людей, которых не мог заставить их себе продиктовать.

В одно воскресенье, уже в конце поста, кажется, на Вербной, я обедал у Петра Никифоровича Беклемишева и встретился там с Афанасьем Ивановичем Синицыным, который тут говорил нам, что он был аудитором военного суда над кавалергардским поручиком Дантесом. В числе гостей, как теперь помню, был молодой, очень молодой семеновский офицер Линдфорс с золотым аксельбантом Военной академии[122]122
  Аксельбант у офицеров – золотой, серебряный или трехцветный (белый с нитями – оранжевой и черной) нитяный плетеный шнур с металлическими наконечниками, пристегиваемый к правому плечу под погоном (эполетом). Право носить его имели, в частности, офицеры, окончившие с отличием курс Николаевской академии Генерального штаба.


[Закрыть]
. Этот молодой человек с восторгом говорил о Пушкине и в юношеском увлечении своем уверял, что непременно надо Дантеса за убийство славы России не просто выслать за границу, как это решили, а четвертовать, т. е. предать такой казни, которая не существует с незапамятных времен, и пр. При этом он из стихов Лермонтова бойко и восторженно читал те несколько стихов, в которых так достается Дантесу. Затем он сказал, что Лермонтов написал еще 16 новых стихов, обращенных к нашей бездушной и эгоистичной аристократии, которые он, Линдфорс, знает наизусть. Я и некоторые другие бывшие тут молодые люди стали просить Линдфорса продиктовать нам эти стихи. Не успев хорошо заучить эти стихи, Линдфорс сбивался, и никто из нас не мог ничего записать толково. Само собою разумеется, что весь этот разговор и эти тирады читаемых рукописных стихов совершались не в гостиной и не в столовой, а до обеда, на половине молодого Беклемишева, Николая Петровича, тогда штаб-ротмистра Харьковского белого уланского полка (того самого, в котором служил и Глинка) и носившего аксельбант Военной академии. Дело в том, что в присутствии стариков, особенно такого придворного старика, каким был шталмейстер Двора его величества Петр Никифорович Беклемишев, этого рода беседы считались «либеральною» контрабандою в те времена, когда либерализм, т. е. мало-мальское проявление самобытности, считался наряду с государственными преступлениями. Почтеннейшие старики в наивности своей называли все это «un arrière-goût du décabrisme de néfaste mémoire[123]123
  Отрыжка декабризма злосчастной памяти.


[Закрыть]
».

В то время как бесновался Линдфорс, Синицын, всегда спокойный и сдержанный, шепнув мне, что он имеет кое-что мне сказать наедине, вышел со мною в пустую тогда бильярдную и, чтоб никто не подумал, что мы секретничаем, предложил мне, проформы ради, шарокатствовать, делая вид, будто играем партию.

– Я с намерением, – сказал Синицын, – удалил вас от того разговора, какой там завязался между молодыми людьми, еще не знающими, что случилось с автором этих дополнительных стихов, с тем самым Лермонтовым, которого, помнится, в сентябре месяце вы встретили на моей лестнице. Дело в том, что он написал эти дополнительные 16 стихов вследствие какого-то горячего спора со своим родственником. Стихи эти у меня будут сегодня вечером в верном списке, и я их вам дам списать даже сегодня же вечером, потому что здесь теперь нам долго гостить не придется: после обеда все разъедутся, так как хозяева званы на soirée de clôture[124]124
  Заключительный вечер сезона.


[Закрыть]
к Опочининым[125]125
  Имеются в виду Ф. П. и Д. М. Опочинины.


[Закрыть]
. Мы же с вами, ежели хотите, поедем ко мне, и у меня вы и прочтете, и спишете эти стихи, да еще и познакомитесь с автором их, добрейшим нашим Майошкой и с его двоюродным братом Юрьевым. Оба они обещали мне провести у меня сегодняшний вечер и рассказать про всю эту историю с этими 16 стихами, ходившими несколько уже времени по городу, пока не подвернулись под недобрый час государю императору, который так за них прогневался на Лермонтова, что, как водится у нас, тем же корнетским чином перевел его в нижегородские драгуны на Кавказ[126]126
  Гвардейский чин был на два ранга выше, чем аналогичный армейский. Поэтому чину корнета в лейб-гвардии Гусарском полку, в котором служил М. Ю. Лермонтов, соответствовал в Нижегородском полку, в который он перешел, чин подпоручика. Но его перевели тем же чином (т. е. понизив на два чина), и он получил самый низкий офицерский чин – прапорщика (в драгунских полках того времени названия офицерских чинов были такие же, как в пехоте).


[Закрыть]
, с приказанием ехать туда немедленно. Но старуха, бабушка Лермонтова, всеми уважаемая Елизавета Алексеевна Арсеньева (урожденная Столыпина), успела упросить, чтоб ему предоставлено было остаться несколько деньков в Петербурге, и вот вечер одного из этих дней, именно сегодняшний, Майошка обещал подарить мне. Стихи Лермонтова, не только добавочные эти шестнадцать, но и все стихотворение на смерть Пушкина, сделались контрабандой и преследуются жандармерией, что, впрочем, не только не мешает, но [и] способствует весьма сильному распространению копий. А все-таки лучше не слишком-то бравировать, чтоб не иметь каких-нибудь неудовольствий. Вот причина, почему я позволил себе отвлечь вас от того кружка из половины Николая Петровича.

Я дружески поблагодарил Афанасья Ивановича за его внимание, повторив пословицу: «Береженого Бог бережет», и мы вместе перешли в столовую, где какой-то сенатор с тремя звездами и с немецкою, выпарившеюся из моей памяти, фамилиею рассказывал очень положительно о разных городских новостях и, между прочим, том, что один из гусарских офицеров, недовольный тем, что будто бы Пушкин пал жертвою каких-то интриг, написал «самые революционные стихи» и пустил их по всему городу; он достоин был за это надеть белую лямку[127]127
  То есть быть разжалованным в солдаты.


[Закрыть]
; но вместо всего того, что «сорванец этот» заслуживал, государь, по неисчерпаемому своему милосердию, только перевел его тем же чином в армию на Кавказ. Пылкий Линдфорс не утерпел и стал было доказывать превосходительному звездоносцу из немцев, что стихи вовсе не «революционные», и в доказательство справедливости своих слов задекламировал было:

 
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов!
 

как вдруг почтенный Петр Никифорович, громко засмеявшись, остановил порыв юноши и вперил в него свои строгие глаза, хотя все лицо его для всех сохраняло вид веселости.

– Помилуй Бог, – воскликнул он по-суворовски, – стихи, стихи, у меня за столом стихи! Нет, душа моя, мы люди не поэтические, а я, хозяин-хлебосол, люблю, чтоб гости кушали во здравие мою хлеб-соль так, чтоб за ушами пищало. А тут вдруг ты со стихами: все заслушаются, и никто не узнает вполне вкуса этого фрикасе из перепелок, присланных мне замороженными из воронежских степей.

И тотчас хозяин-хлебосол, перебив весь разговор о новостях и контрабандных стихах, самым подробным образом стал объяснять трехзвездному сенатору и дамам все высокие достоинства перепелов и самый способ их ловли соколами, с такими любопытными и живописными подробностями, что поистине гости все от мала до велика слушали с величайшим интересом и вниманием мастерской рассказ хозяина, по-видимому, страстного степного охотника.

После кофе гости, большею частью все интимные (как всегда у Петра Никифоровича было), зная, что старик хозяин и его молоденькие дочки должны до выезда в гости: он выспаться богатырски, а они заняться серьезно туалетом, – поразъехались. Мы с Синицыным также улетучились, и мигом его лихая пара рыжих казанок умчала нас в плетеных санках в конногвардейские казармы, где в квартире Афанасия Ивановича нас встретил товарищ его, однокашник по школе, прапорщик лейб-гвардии драгунского, расположенного в Новгородской губернии, полка Николай Дмитриевич Юрьев, двоюродный брат и закадычный друг Лермонтова, превосходный малый, почти постоянно проживавший в Петербурге, а не в месте расположения своего полка, на скучной стоянке в новгородских военных поселениях. Приезжая в столицу, Николай Дмитриевич обыкновенно нигде не останавливался, как у своего кузена и друга Майошки, который хотя и служил в царскосельских лейб-гусарах, но почти никогда не был в Царском, а пребывал постоянно у бабушки Елизаветы Алексеевны.

– А что же Майошка? – спросил Синицын Юрьева, познакомив нас взаимно, после чего Юрьев отвечал:

– Да что, брат Синицын, Майошка в отчаянии, что не мог сопутствовать мне к тебе: бабушка не отпускает его от себя ни на один шаг, потому что на днях он должен ехать на Кавказ за лаврами, как он выражается.

– Экая жалость, что Майошка изменничает, – сказал Синицын. – А как бы хотелось напоследках от него самого услышать рассказ о том, как над ним вся эта беда стряслась.

– Ну, – заметил Юрьев, – ты, брат Синицын, видно, все еще не узнал вполне нашего Майошку: ведь он очень неподатлив на рассказы о своей особе, да и особенно при новом лице.

– Это новое лицо, – объяснил Синицын, – приглашено мною и есть мой искреннейший приятель, хотя и не наш брат военный, и при В[ладимире] П[етровиче] можно нам беседовать нараспашку. К тому же ведь и он немножко военный, – продолжал мой добрейший Афанасий Иванович, похихикивая по своему обыкновению, – он служит в Военном министерстве и может носить, когда хочет, и носит, когда бывает на службе, военный мундир, со шпорами даже.

– О, моя воинственность, – засмеялся я, – мне клином пришлась с первого раза, как только я в прошлом году в марте месяце в нее облекся[128]128
  Бурнашев служил в Военном министерстве с марта 1837 г. по апрель 1839 г.


[Закрыть]
. За тем вся моя воинская сбруя покоится у швейцара Военного министерства, и я в нее наряжаюсь исключительно только на службе в дни наших заседаний.

В это время лакей Синицына, в денщичьей форме Конногвардейского полка, состоявшей в то время из синего вицмундира[129]129
  Денщики лейб-гвардии Конного полка носили оберроки [Оберрок – верхняя походная одежда.] не темно-зеленые, а синие на том основании, как гласит полковое предание, что раз как-то синего сукна было в уланский полк доставлено из комиссариата слишком много против пропорции, и великий князь Константин Павлович, в те времена инспектор всей кавалерии, не желая отсылать излишек обратно, велел экипировать им денщиков лейб-гвардии Конного полка.


[Закрыть]
с серыми рейтузами, украшенными красными лампасами, но в белых бумажных перчатках, подавал нам чай на довольно большом серебряном подносе во вкусе рококо, с такою же сахарницею и сухарницею.

– Какой же ты, посмотрю я, аристократ-сибарит, – улыбался Юрьев, принимая и ставя на стол, покрытый ковровою салфеткою, свой стакан чая. – Какое это все у него историческое серебро! Вот увидела бы бабушка Елизавета Алексеевна, тотчас поставила бы тебя нам с Мишею в образец порядочности, любви к комфорту и уменья уважать преданья старины глубокой. А мы, правда, порядком и строгостью быта нашего с кузеном не отличаемся.

– Ну еще ты, Николай Дмитриевич, – заметил Синицын, – так себе не совсем беспорядочный человек, по крайней мере, ежели не бережлив со своими вещами, то не портишь чужих, а уж Майошка просто бедовый. Был у меня это он как-то раз осенью, да вот именно когда он с вами, В[ладимир] П[етрович], повстречался на лестнице у самых почти моих дверей и чуть не сбил вас с ног. Приехал ко мне он в ту пору с уплатою каких-то ста рублей, которые когда-то в школе я одолжил Курку[130]130
  Прозвище школьное одного князя Ш[аховск]ого, с длинным носом.


[Закрыть]
. А Майошка вздумал принимать на свою шею некоторые из долгов нашего длинноносого князька. Так, право, хоть я и не транжир, а охотно забыл бы об этих деньгах, лишь бы Майошка не проказил у меня так, как он тогда тут развозился, приводя у меня весь мой мобилье[131]131
  Мобилье (от фр. mobilier) – обстановка.


[Закрыть]
в содом и гомор.

– Ха! Ха! Ха! – хохотал Юрьев. – Узнаю его: у него преглупая страсть, за которую уж мы с ним не раз спорили дружески, страсть приводить в беспорядок все то, что носит отпечаток, как у тебя, дружище, твой мобилье, щепетильности и педантичности.

– Да уж это куда ни шло, – продолжал сетовать Синицын, – а скверно то, что он засыпал пеплом, да еще горячим, от своих маисовых сигарет корни только что пересаженного в горшок рододендрона, и вот это прелестное растение погибло.

– О! – воскликнул пылкий и быстрый в своих движениях Юрьев, – этому горю твоему, Синицын, я помогу: в Нессельродовских оранжереях[132]132
  У К. В. Нессельроде на Аптекарском острове были богатые цветами оранжереи, открытые для всеобщего доступа.


[Закрыть]
учится садоводству один из бабушкиных парнишек, сестра которого у бабушки подгорничной и с тем вместе моя преданная подруга. Вот тебе мое честное слово: у тебя на днях будет рододендрон на славу. А, так вы служите в Военном министерстве, – продолжал он, обращаясь ко мне, – и, может быть, знаете Акинфия Петровича Суковкина?[133]133
  Умер, кажется, в 1861 или 1862 году, будучи статс-секретарем и управляющим делами Комитета министров.


[Закрыть]
[134]134
  А. Ф. Суковкин умер в 1860 г.


[Закрыть]

– Как не знать, – отвечал я, – это один из лучших моих сослуживцев. Он премилый и прелюбезный человек.

– И преприятный собеседник, – продолжал Юрьев, – он бывает иногда у бабушки Арсеньевой и всегда рассказывает что-нибудь забавное. Так, на днях он рассказывал, что к ним в министерство поступил какой-то угловатый семинарист и облекся во всю форму. Но как ему ни толковали во всех тонкостях о том, как следует поступать, нося шляпу адъютантской формы, которая никогда не поворачивается, при отдавании чести царской фамилии или высшему начальству, – семинарист при первой встрече с императором забыл все наставления, данные ему адъютантом военного министра, и, видя, что все поворачивают шляпы по форме, повернул свою, и его кокарда очутилась сзади на затылке, а широкая сторона шляпы была спереди. К счастью, государь был в хорошем расположении духа: «изволили смеяться», как говорится в «Горе от ума» Грибоедова[135]135
  Процитированы слова из д. 2, явл. 2 «Горя от ума».


[Закрыть]
, и еще его величество изволил сказать: «А! Чернышевский новобранец!» Этот комический рассказ Акинфия Петровича, с различными ужимками и фарсами, заставил хохотать всю нашу честную компанию почти до слез; а бабушка еще плакала от умиления, находя, что notre Souverain est vraiment d’une bonté angélique[136]136
  Наш государь поистине ангельской доброты.


[Закрыть]
, точно уж будто следовало за эту неловкость бедного семинариста в Сибирь ссылать.

Синицын, знавший, что происшествие это было не с семинаристом каким-то, а со мною, когда в марте месяце 1836 года я в первый раз в жизни облачился в военную форму и наткнулся на Невском проспекте на императора, ужасно переконфузился, уверил Юрьева, что все это выдумка Суковкина и что никогда ничего подобного не было.

– Вы, дорогой Афанасий Иванович, – сказал я, – чего доброго, думаете, что рассказ этот меня огорчает, тогда как я сам его при вас повторял не раз, чтобы посмешить общество у Беклемишевых, у Карлгофа, у Бородиных, у Масловых, везде, где мы с вами встречаемся. Да и к чему тут конфузиться? Ежели вы давно не слыхали этого анекдота о шляпе и о шинели, закинутой мною на манер римской тоги, то только потому, что рассказывать все об одном и том же – значит хотеть надоесть своим знакомым, да еще и потому, что эти мои комические рассказы об этом случае с подражаниями Величкину, Дюру и Рязанцеву[137]137
  Тогдашние корифеи нашей комической сцены.


[Закрыть]
дошли, кажется, до нашего графа Александра Ивановича (т. е. Чернышева, тогда еще не бывшего князем) и не совсем ему понравились, о чем я узнал конфиденциально от нашего вице-директора, добрейшего Николая Александровича Бутурлина. В рассказе сослуживца моего Акинфия Петровича все передано как нельзя вернее, кроме только того, что, ради красоты слога, ему вздумалось замаскировать меня семинаристом, каким, как вам известно, я никогда не бывал.

Юрьев, как человек, больше товарища своего Синицына знакомый с условиями хорошего общества, понял сразу, что рассказ этот не мог быть мне обиден ни на волос; но со всем тем не счел нужным продолжать его, а только сказал:

– В первый раз, что я у бабушки увижусь с Акинфием Петровичем, скажу ему, что он напрасно переиначил историческую истину своего забавного анекдота, потому что я имел удовольствие познакомиться с настоящим действующим лицом, бывшим героем в комедии с переодеваньем, которую можно назвать «Шляпою навыворот», и прибавлю, с вашего позволения, что это действовавшее тогда лицо ничего общего с его бурсаком не имеет.

– А теперь, Юрьев, – приставал Синицын, – идем к цели: расскажи нам всю суть происшествия со стихами, которые были причиною, что наш Майошка из лейб-гусаров так неожиданно попал в нижегородские драгуны тем же чином, т. е. из попов в дьяконы, как говорится.

– К твоим услугам, – отозвался Юрьев, закуривая трубку на длинном чубуке, поданном ему казачком Синицына, который сам, однако, никогда ничего не курил, но для гостей держал всегда табак и чубуки в отличном порядке, соблюдаемом этим 14-летним постреленком, прозванным чубукши-паша.

– Дело было так, – продолжал Юрьев, затянувшись и обдав нас густым облаком ароматного дыма. – Как только Пушкин умер, Лермонтов, как и я, как, я думаю, все мы, люди земли не немецкой, приверженец и обожатель поэзии Пушкина, имел случай, незадолго до этой роковой катастрофы, познакомиться лично с Александром Сергеевичем[138]138
  Никаких точных данных о личном знакомстве Пушкина с Лермонтовым, а также об отзывах Пушкина, касающихся поэзии Лермонтова, у нас нет. Можно только предположить, что поэты встречались у Смирновой и у В. Ф. Одоевского, а также случайно в Царском Селе. Из печатных произведений Лермонтова Пушкин мог знать только юношескую поэму «Хаджи-Абрек». (Примеч. Ю. Г. Оксмана.)


[Закрыть]
и написал известное теперь почти всей России стихотворение, наделавшее столько шума и, несмотря на то что нигде не напечатанное, поставившее вдруг нашего школьного поэта почти в уровень с тем, кого он в своих великолепных стихах оплакивал. Нам говорили, что Василий Андреевич Жуковский относился об этих стихах с особенным удовольствием и признал в них не только зачатки, но все проявление могучего таланта, а прелесть и музыкальность версификации признаны были знатоками явлением замечательным, из ряду вон. Князь Владимир Федорович Одоевский сказал в разговоре с бабушкой, где-то в реюньоне[139]139
  собрании (от фр. réunion – собрание).


[Закрыть]
, что многие выражают только сожаление о том, зачем энергия мысли в этом стихотворении не довольно выдержана, чрез что заметна та резкость суждений, какая слишком рельефирует самый возраст автора. Говорят (правда ли, нет ли, не знаю), это не что иное, как придворное повторение мнения самого императора, прочитавшего стихи со вниманием и сказавшего будто бы: «Этот, чего доброго, заменит России Пушкина!» На днях, еще до катастрофы за прибавочные стихи, наш Шлиппенбах[140]140
  Барон Константин Антонович Шлиппенбах, некогда директор Гвардейской школы подпрапорщиков и юнкеров, а потом директор 1-го кадетского корпуса. Умер генерал-лейтенантом в 1859 году здесь в Петербурге.


[Закрыть]
был у бабушки и рассказывал ей, что его высочество великий князь Михаил Павлович отозвался в разговоре с ним о Лермонтове так: «Ce poète en herbe va donner de beaux fruits»[141]141
  Эта французская игра слов непереводима по-русски; но в ближайшем смысле это значит: «От этого молодого поэта можно ожидать замечательных произведений».


[Закрыть]
[142]142
  «Когда этот незрелый поэт созреет, от него можно ожидать замечательных плодов» (фр.). (Примеч. В. А. Мильчиной.)


[Закрыть]
. А потом, смеясь, прибавил: «Упеку ж его на гауптвахту, ежели он взводу вздумает в стихах командовать, чего доброго!» В большом свете вообще выражалось сожаление только о том, что автор стихов слишком будто бы резко отозвался о Дантесе, выставив его не чем иным, как искателем приключений и почти chevalier d’industrie[143]143
  мошенник, проходимец (фр.).


[Закрыть]
. За этого Дантеса весь наш бомонд, особенно же юбки. Командир лейб-гусаров Х[омутов] за большим званым ужином сказал, что, не сиди Дантес на гауптвахте и не будь он вперед назначен к высылке за границу с фельдъегерем, кончилось бы тем, что как Пушкин вызвал его, так он вызвал бы Лермонтова за эти «ругательные стихи». А по правде, что в них ругательного этому французишке, который срамил собою и гвардию, и первый гвардейский кавалерийский полк[144]144
  Имеется в виду лейб-гвардии Кавалергардский полк.


[Закрыть]
, в котором числился?

– Правду сказать, – заметил Синицын, – я насмотрелся на этого Дантесишку во время военного суда. Страшная французская бульварная сволочь со смазливой только рожицей и с бойким говором. На первый раз он не знал, какой результат будет иметь суд над ним, думал, что его без церемонии расстреляют и в тайном каземате засекут казацкими нагайками. Дрянь! Растерялся, бледнел, дрожал. А как проведал чрез своих друзей, в чем вся суть-то, о! тогда поднялся на дыбы, захорохорился, черт был ему не брат, и осмелился даже сказать, что таких версификаторов, каким был Пушкин, в его Париже десятки. Ведь вы, господа, все меня знаете за человека миролюбивого, недаром великий князь с первого раза окрестил меня «кормилицей Лукерьей»; но, ей-богу, будь этот французишка не подсудимый, а на свободе, я так и дал бы ему плюху за его нахальство и за презрение к нашему хлебу-соли.

– Ну, вот же видишь, – подхватил с живостью Юрьев, – уж на что ты, Синицын, кроток и добр, а ты хотел этого фанфарона наказать. После этого чего мудреного, что такой пламенный человек, как Лермонтов, не на шутку озлился, когда до него стали справа и слева доходить слухи о том, что в высшем нашем обществе, которое русское только по названию, а не в душе и не на самом деле, потому что оно вполне офранцужено от головы до пяток, идут толки о том, что в смерти Пушкина, к которой все эти сливки высшего общества относятся крайне хладнокровно, надо винить его самого, а не те обстоятельства, в которые он был поставлен, не те интриги великосветскости, которые его доконали, раздув пламя его и без того всепожирающих страстных стремлений. Все это ежедневно раздражало Лермонтова, и он, всегда такой почтительный к бабушке нашей, раза два с трудом сдерживал себя, когда старушка говорила при нем, что покойный Александр Сергеевич не в свои сани сел и, севши в них, не умел ловко управлять своенравными лошадками, мчавшими его и намчавшими, наконец, на тот сугроб, с которого одна дорога была только в пропасть. Со старушкой нашей Лермонтов, конечно, не спорил, а только кусал ногти и уезжал со двора на целые сутки. Бабушка заметила это и, не желая печалить своего Мишу, ни слова не говорила при нем о светских толках; а эти толки подействовали на Лермонтова до того сильно, что недавно он занемог даже. Бабушка испугалась, доктор признал расстройство нервов и прописал усиленную дозу валерьяны; заехал друг всего Петербурга, добрейший Николай Федорович Арендт и, не прописывая никаких лекарств, вполне успокоил нашего капризного больного своею беседой, рассказав ему всю печальную эпопею тех двух с половиною суток с 27 по 29 января, которые прострадал раненый Пушкин. Он все, все, все, что только происходило в эти дни, час в час, минута в минуту, рассказал нам, передав самые заветные слова Пушкина. Наш друг еще больше возлюбил своего кумира после этого откровенного сообщения, обильно и безыскусственно вылившегося из доброй души Николая Федоровича, не умевшего сдержать своих слов.

Лермонтов находился под этим впечатлением, когда явился к нам наш родня Н. А. С[толыпин], дипломат, служивший под начальством графа Нессельроде[145]145
  В 1837 г. Н. А. Столыпин служил в Министерстве финансов. В Министерство иностранных дел, которое возглавлял К. В. Нессельроде, он перешел только в 1841 г.


[Закрыть]
, один из представителей и членов самого что ни есть нашего высшего круга, но, впрочем, джентльмен во всем значении этого слова. Узнав от бабушки, занявшейся с бывшими в эту пору гостями, о болезни Мишеля, он поспешил наведаться об нем и вошел неожиданно в его комнату, минут десять по отъезде Николая Федоровича Арендта. По поводу городских слухов о том, что вдова Пушкина едва ли долго будет носить траур и называться вдовою, что ей вовсе не к лицу, С[толыпин] расхваливал стихи Лермонтова на смерть Пушкина; но только говорил, что напрасно Мишель, апофеозируя поэта, придал слишком сильное значение его невольному убийце, который, как всякий благородный человек, после всего того, что было между ними, не мог бы не стреляться. Honneur oblige!..[146]146
  Честь обязывает! (фр.).


[Закрыть]
Лермонтов сказал на это, что русский человек, конечно, чистый русский, а не офранцуженный и не испорченный, какую бы обиду Пушкин ему ни сделал, снес бы ее во имя любви своей к славе России и никогда не поднял бы на этого великого представителя всей интеллектуальности России своей руки. С[толыпин] засмеялся и нашел, что у Мишеля раздражение нервов, почему лучше оставить этот разговор, и перешел к другим предметам светской жизни и к новостям дня. Но Майошка наш его не слушал и, схватив лист бумаги, что-то быстро по нем чертил карандашом, ломая один за другим и переломав так с полдюжины. Между тем С[толыпин], заметив это, сказал улыбаясь и полушепотом: «La poésie enfante!»[147]147
  Поэзия разрешается от бремени.


[Закрыть]
; потом, поболтав еще немного и обращаясь уже только ко мне, собрался уходить и сказал Лермонтову: «Adieu, Michel!», но наш Мишель закусил уже поводья, и гнев его не знал пределов. Он сердито взглянул на С[толыпина] и бросил ему: «Вы, сударь, антипод Пушкина, и я ни за что не отвечаю, ежели вы сию секунду не выйдете отсюда». С[толыпин] не заставил себя приглашать к выходу дважды и вышел быстро, сказав только: «Mais il est fou à lier»[148]148
  Но ведь он просто бешеный.


[Закрыть]
. Четверть часа спустя Лермонтов, переломавший столько карандашей, пока тут был С[толыпин], и потом писавший совершенно спокойно набело пером то, что в присутствии неприятного для него гостя писано им было так отрывисто, прочитал мне те стихи, которые, как ты знаешь, начинаются словами: «А вы, надменные потомки!» и в которых так много силы.

– Я отчасти знаю эти стихи, – сказал Синицын, – но не имею верной копии с них. Пожалуйста, Юрьев, ты, который так мастерски читаешь всякие стихи, прочти нам эти «с чувством, с толком, с расстановкой», главное, «с расстановкой», а мы с В[ладимиром] П[етровичем] их спишем под твой диктант.

– Изволь, – отозвался Юрьев, – вот они.

Мы тотчас вооружились листами бумаги и перьями, а Юрьев декламировал, повторяя каждый стих:

 
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов,
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, гения и славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всё молчи!
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!
Есть грозный суд: он ждет;
Он недоступен звону злата,
И мысли, и дела все знает наперед.
И вы напрасно тут прибегнете к злословью:
Оно вам не поможет вновь,
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
 

Когда мы с Синицыным записали последний стих, то оба с неподдельным и искренним чувством выражали наш восторг к этим звучным и сильным стихам. Юрьев продолжал:

– Я тотчас списал с этих стихов, не выходя из комнаты Лермонтова, пять или шесть копий, которые немедленно развез к некоторым друзьям. Эти друзья частью сами, частью при помощи писцов написали еще изрядное количество копий, и дня через два или три почти весь Петербург читал и знал «дополнение к стихам Лермонтова на смерть Пушкина». Когда старушка-бабушка узнала об этих стихах, то старалась всеми силами, нельзя ли как-нибудь, словно фальшивые ассигнации, исхитить их из обращения в публике; но это было решительно невозможно: они распространялись с быстротою, и вскоре их читала уже вся Москва, где старики и старухи, преимущественно на Тверской, объявили их чисто революционерными и опасными[149]149
  В «Деле о непозволительных стихах, написанных корнетом лейб-гвардии гусарского полка Лермонтовым» находится «Объяснение губернского секретаря Раевского о связи его с Лермонтовым и о происхождении стихов на смерть Пушкина». Этот документ целиком подтверждает рассказ Бурнашева: «Знакомые Лермонтова, – писал Раевский, – беспрестанно говорили ему приветствия, и пронеслась даже молва, что В. А. Жуковский читал их [эти стихи] его императорскому высочеству государю наследнику и что он изъявил высокое свое одобрение. К Лермонтову приехал брат его камер-юнкер Столыпин. Он отзывался о Пушкине невыгодно, говорил, что он себя неприлично вел среди людей большого света, что Дантес обязан был поступить так, как поступил <…>. Разговор шел жарче, молодой камер-юнкер Столыпин сообщал мнения, рождавшие новые споры – и в особенности настаивал, что иностранцам дела нет до поэзии Пушкина <…> что Дантес и Геккерен, будучи знатные иностранцы, не подлежат ни законам, ни суду русскому <…> вечером, возвратясь из гостей, я нашел у Лермонтова и известное прибавление, в котором явно выражался весь спор. Несколько времени это прибавление лежало без движения, потом, по неосторожности, объявлено об его существовании и дано для переписывания» (Щеголев П. Е. Книга о Лермонтове. Л., 1929. Вып. 1. С. 263–264). (Примеч. Ю. Г. Оксмана.)


[Закрыть]
. Прочел их и граф Бенкендорф, но отнесся к ним как к поэтической вспышке, сказав Дубельту: «Самое лучшее на подобные легкомысленные выходки не обращать никакого внимания: тогда слава их скоро померкнет; ежели же мы примемся за преследование и запрещение их, то хорошего ничего не выйдет, и мы только раздуем пламя страстей». Стихи эти читал даже великий князь Михаил Павлович и только сказал смеясь: «Эх, как же он расходился! Кто подумает, что он сам не принадлежит к высшим дворянским родам?» Даже до нас доходили слухи, что великий князь при встрече с Бенкендорфом шепнул ему, что желательно, чтоб этот «вздор», как он выразился, не обеспокоил внимания государя императора. Одним словом, стихи эти, переписываемые и заучиваемые всеми повсюду, в высших сферах считались ребяческою вспышкою, а в публике хотя и негромко, но признавались за произведение гениальное. Государь об них ничего не знал, потому что граф Бенкендорф не придавал стихам значения, пока дней пять или шесть назад был раут у графа Ф[икельмона], где был и граф Бенкендорф в числе гостей. Вдруг к нему подходит известная петербургская болтунья и, как ее зовут, la lèpre de la société[150]150
  Проказа общества.


[Закрыть]
, Х[итрово], разносительница новостей, а более клевет и пасквилей по всему городу, и, подойдя к графу, эта несносная вестовщица вдруг говорит: «А вы, верно, читали, граф, новые стихи для всех нас и в которых la crème de la noblesse[151]151
  Сливки (верхушки) дворянства.


[Закрыть]
отделаны на чем свет стоит?» – «О каких стихах вы говорите, сударыня?» – спрашивает граф. «Да о тех, что написал гусар Лермонтов и которые начинаются стихами: „А вы, надменные потомки!“, т. е., ясно, мы все, toute l’aristocratie russe[152]152
  вся русская аристократия (фр.).


[Закрыть]
». Бенкендорф ловко дал тотчас другое направление разговору и столько же ловко постарался уклониться от своей собеседницы, которую, как известно, после всех ее проделок, особенно после ее попрошайничеств, нигде не принимают, кроме дома ее сестры, графини[153]153
  Сестра А. М. Хитрово, Е. М. Хитрово, не была графиней..


[Закрыть]
, которая сама, бедняжка, в отчаянии от такого кровного родства. Однако после этого разговора на рауте граф Бенкендорф на другой же день перед отправлением своим с докладом к государю императору сказал Дубельту: «Ну, Леонтий Васильевич, что будет, то будет, а после того, что Х[итрова] знает о стихах этого мальчика Лермонтова, мне не остается ничего больше, как только сейчас же доложить о них государю». Когда граф явился к государю и начал говорить об этих стихах в самом успокоительном тоне, государь показал ему экземпляр их, сейчас им полученный по городской почте, с гнусною надписью: «Воззвание к революции». Многие того мнения, что это работа de la lèpre de la société, которая, недовольная уклончивостью графа на рауте, чем свет послала копию на высочайшее имя в Зимний дворец, причем, конечно, в отделении городской почты в Главном почтамте поверенный дал вымышленный адрес, и концы в воду, но, естественно, не для жандармерии, которая имеет свое чутье. Как бы то ни было, государь был разгневан, принял дело серьезнее, чем представлял граф, и велел великому князю Михаилу Павловичу немедленно послать в Царское Село начальника штаба гвардии Петра Федоровича Веймарна для произведения обыска в квартире корнета Лермонтова. Веймарн нашел прежде всего, что квартира Лермонтова уже много дней не топлена, потому что сам хозяин ее проживает постоянно в Петербурге у бабушки. Начальник штаба делал обыск и опечатывал все, что нашел у Лермонтова из бумаг, не снимая шубы[154]154
  Андрей Николаевич Муравьев, автор брошюры «Знакомство с русскими поэтами» (Киев, 1871), в своем рассказе об истории стихов на смерть Пушкина также упоминает генерала П. Ф. Веймарна (с. 24). После того как начальник штаба Веймарн нашел комнаты Лермонтова нетоплеными и обнаружил его самовольную отлучку из Царского Села, по Отдельному Гвардейскому корпусу был отдан строжайший приказ от 28 февраля за № 33, где упоминалась фамилия Лермонтова и предписывалось, «дабы гг. офицеры находились всегда в расположении своего полка и без должного дозволения не выезжали…» (Щеголев П. Е. Книга о Лермонтове. С. 261). (Примеч. Ю. Г. Оксмана.)


[Закрыть]
. Между тем дали знать Мише, он поскакал в Царское и повез туда с полною откровенностью весь свой портфель, в котором, впрочем, всего больше было, конечно, барковщины; но, однако, прискакавший из Царского фельдъегерь от начальника штаба сопровождал полкового адъютанта и жандармского офицера, которые приложили печати свои к бюро, к столам, к комодам в нашем апартаменте. Бабушка была в отчаянии; она непременно думала, что ее Мишеля арестуют, что в крепость усадят; однако все обошлось даже без ареста, только велено было ему от начальника штаба жить в Царском, занимаясь впредь до повеления прилежно царской службой, а не «сумасбродными стихами». Вслед за этим сделано по гвардии строжайшее распоряжение о том, чтобы офицеры всех загородных полков отнюдь не смели отлучаться из мест их квартирования иначе как с разрешения полкового командира, который дает письменный отпуск, и отпуск этот офицер должен предъявлять и в гвардейском штабе. Просто история! Мне это также не по шерсти, ей-богу. И все это из-за стихов Майошки. Однако несколько дней спустя последовал приказ: «Лейб-гвардии Гусарского полка корнет Лермонтов переводится прапорщиком в Нижегородский драгунский полк»[155]155
  Имеется в виду «высочайший приказ» от 27 февраля 1837 г.; ср. также секретное отношение военного министра за № 100 от 25 февраля 1837 г. к шефу жандармов (Щеголев П. Е. Книга о Лермонтове. С. 269, 271). (Примеч. Ю. Г. Оксмана.)


[Закрыть]
. Сначала было приказано выехать ему из Петербурга через 48 часов, т. е. в столько времени, во сколько может быть изготовлена новая форма, да опять спасибо бабушке: перепросила, и, кажется, наш Майошка проведет с нами и Пасху. Теперь ведь Вербная неделя, ждать недолго.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации