Текст книги "Из Магадана с любовью"
Автор книги: Владимир Данилушкин
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
– Ты не больно-то верь ничему, ей тоже, – поддакнул Володя. – Слыхал легенду о золотом олене? Якобы чукотский эпос. Голова оленя лежит на Аляске, а тело – в Магаданской области. Брехня, никакой легенды нет. Чукчи не знали золота, не могло им это придти в голову. А придумал все это наш брат, журналист Лева Иванкин, я тебя, быть может, с ним познакомлю. Так, ради красного словца между делом вставил в свой очерк, и пошла писать губерния. Растеклось по белу свету. Это самая большая лажа, которой поверили все.
У меня сердце сжалось от зависти. Такие надо собрать анекдоты. Но они меня допекли. Пойду-ка в туалет освежиться. На двери заведения большой лист ватмана. Коллаж. Вырезка из американского журнала – красотка в купальном костюме, а фотомордочка Елены присобачена. И на голове искусно пририсована корона. Будто идет царица по облаку. Красивым почерком как бы стихи: «Ты тишине не верь и звукам, рукам и мукам, а также встречам и разлукам. Ни верь, ни крови, ни соплям. Не верь ушам, не верь рублям. Не верь, Аленушка, слезам, а говори смелей: „Сезам!“, чтоб затошнело небесам!» И под всей этой бодягой масса подписей. Коллективное поздравление, стало быть.
– А знаешь, жеманясь, – говорит Володя, подтверждая мои догадки насчет авторства, – хочешь, расскажу, откуда ноги растут. Был случай. Пришла в редакцию женщина. Муж ее бросил, второй муж бросил, третий, пять мужей ее бросило. Слезы ручьями. Дети бросили. И вообще глазика нет. Хоп, и вынимает протез, кладет на стол. Мужик я, конечно, не слабонервный, но художественный тип и все такое. Впечатлительный. Еле справился с собой. Чем говорю, могу помочь? Как чем, денег выписать, талоны. Думала, это собес. А узнала, что ошиблась, слезы высушила в миг. Намуслила она свой глаз и на место водрузила. Ручищи замызганные, должно быть, семечками торгует. Так что не верь глазам, даже стеклянным.
– Этот шарж, хочешь знать, мне эти охламоны на юбилей подарили, – нараспев тянет хозяйка, источая сладковатый запах костра моря снов. – На тридцать девять. А один биолог в мою честь моллюска назвал, вот в шкафу раковинки лежат. А молодой писатель Тонков – сопку.
– Ладно, Лен, ты тоже – как начнешь про честь чесать, так не остановишь. В гости друга привел, показать, как народ здешний живет, а ты и рада устроить головомойку. Мы поклонники женской красоты, и от этого трудно отвертеться.
Елена хохотнула, демонстрируя себя со всех сторон, бряцая сознанием силы собственной слабости. Она походила на фарфоровую куклу, есть такие флаконы для духов. Даже показалось, что меня ждали, это всегда приятно щекотит. «Сервис», – подумал вслух Володя, на что Елена возразила: «Сервис – это когда платишь, а тут тебя друг угощает. Ой-ой, голодранцы и шпана. Все по старинке норовите. Люди как теперь поступают: меняют квартиру в Магадан с материка и покоряют Север с полным комфортом и удовольствием».
Так значит, она поменяла, что ли? Мне стал неприятен этот разговор из ряда вон выходящей женщиной. Хотел сказать об этом Володе, глянул на него и не узнал. И вообще оказывается, я мчусь верхом на корове по льду. В руках у меня клюшка. Бью по мячу величиной с коровье вымя, он катится к воротам, и тут наперерез на своей пестрой корове Володя, моя черно-синяя буренушка пытается остановить мяч копытом, ноги ее разъезжаются, она припадает на вымя, и резкая боль ударяет меня в сплетение, ниже, ниже, туда, что боксеры называют ниже пояса. Весь мир, весь стадион с его сволочными уродцами-болельщиками ликует и летит кувырком в ледяную бездну. Может быть, у нас с Володей очередная дуэль?
– Домой, спрашиваю, думаешь идти? Спать сюда, что ли, пришел?
Господи, оказывается, я тоже хорош, перепитый, хотя дважды не дома, бездомный во второй степени. А не снится ли мне все это? Может быть, ущипнуть получше, и окажешься под боком мамы! Щиплю и просыпаюсь от боли, будто всю ночь лупили по почкам. Или там печень расположена? Отчего это? От матраса, должно быть, надувного. Ленька сказал, что папа велел позавтракать. А отлить, извините, можно?
Дом Остроумова – крупноблочная пятиэтажка – предпоследний на улице, ведущей от телевизионной вышки к сопке. Впрочем, в этом городе все улицы ведут к сопкам. Мне не составило особого труда вообразить, что дальше ничегошеньки, загород. Если влево смотреть, можно море увидеть. Только застывшее, издалека не узнать, если впервые в жизни. Все это поразительно и смешно: за день так переменить и окружение, и, хотелось бы думать, оздоровить мироощущение, постараюсь жить энергично, а не рассуждать о жизни. Как Олег Мазепа, достичь в своем деле первого класса. Бывает же, некто идет по улице, кирпич ему на голову шмяк, и заговорил по-китайски. Вот и мне того же надо. Володя всегда был примером везения. Но есть более ушлые. Он в последние год-полтора сдавать стал. Мол, чертовщина какая-то, раньше заболеешь, стакан водки с перцем жахнешь, и как рукой снимет. А теперь пьешь, пьешь, и хоть бы что.
– Николай! Вот ты где! – Оборачиваюсь, Володя. – Сейчас мы с тобой в рыбный порт поедем. Мне по делу, а ты приглядишься.
Пройдя метров триста до автобусной остановки, я упал всего-то два раза, да и то лишь мягко присел. Привыкаю. Автобус сразу же свернул направо, удивив и обрадовав, будто достал спрятанную в кармане немалую и очень интересную перспективу. А то уж больно он маленький – этот город. А когда автобус пошел под уклон, и далеко внизу показалось несколько пятиэтажных домов, белое ровное пространство с несколькими крохотными корабликами, вмороженными в лед, взгляд мой затуманился, и я понял, что останусь здесь, безусловно, что ждет меня в Магадане жизнь особая, со скрытыми пока что прелестями, надо лишь отдаться течению обстоятельств. Родителей не выбирают, жена выпадает по расположению звезд, а жить там, где душа подскажет.
Марчекан, рыбный порт, я на уровне моря! Не совсем прозрачный лед, толщина его, мнится, очень солидна, танк выдержит, однако что-то екает внутри. Подо льдом глубина морская, сырой ветер пронизывает насквозь. И не иглами колет, а буравчиками ввинчивается. Чем дальше от кромки берега, тем неувереннее шаг. Когда жил на берегу Оби, ни разу не удосужился перейти на другой берег по льду. Только до Коровьего острова доходил на лыжах. А здесь до плавбазы подальше.
– Хочешь знать, – просвещает Володя, – здешнюю соль выпаривали и везли в Мацесту, там соленые ванны особым больным прописывали. Наше море самое лучшее, приливы высокие, перемешивают воду, солнце ее насквозь просвечивает, дезинфекция. Что ни рыбка, что ни моллюски высшего качества. Жаль, селедку японцы всю вычерпали. Наши тоже хороши: выловят, носятся с ней, плавбаза не принимает, и в море ее!
Не смогу описать судно, потому что нужно термины, даже думать об этом не решаюсь, не справиться с лавиной новых слов. Вот этот лед, по всей видимости, тоже имеет название, эти глыбы, торосы, эти слабые переливы цвета. И нам нужно подняться на палубу по трапу. На какую высоту? Палубные надстройки. Еще один трап. У меня в ушах звенит от немоты, оттого, что не знаю названий этих вещей. Или от такого обилия железа, – наверное, в тысячи тонн. Каюта первого помощника капитана – железная маленькая квартирка. Морской волк, Шустриков Алексей жмет руку, по привычке рассказывает, что прежде это был банановоз, плоды дозревали в пути, в подвешенном состоянии. А теперь рыбу обрабатывают. В мае пойдут в Анадырский залив на горбушу – экспериментальный лов. Может, и мне напроситься?
Шустриков, узрев свободные уши, ударяется в небольшую лекцию, ведет в машинное отделение, вид агрегатов в нем заставляет вспомнить детский ужас, когда впервые увидел паровоз, а он напыжился изо всех сил, сдал назад и так заревел, что я подпрыгнул от неожиданности, оглох, ослеп, думал, глаза лопнут. Что же теперь у меня – ужас перед этим ужасом?
Шустриков сказал, что не отпустит без ужина, и я радостно завспоминал, как называется то, куда он нас повел. Камбуз? Кают-компания? Мы спускались и поднимались на высоту, может быть, девяти этажей, то и дело сворачивая. Какое-то время пытался удержать в памяти этот путь, как, скажем, стараешься запечатлеть изгибы и пересечения лесных тропинок. Но там – плоская, хотя и пересеченная местность, а здесь в трех измерениях! Голова кругом. Наконец выходим в небольшой зал, обшитый деревом, с длинным столом и умопомрачительными запахами съестного.
Больше всего мне нравится селедка, которую на базе готовят почти без соли для себя. Откровение, так сказать. Гастрономические впечатления самые сильные. Покоритель Севера через желудок. То корюшку сырую, то сельдь нежного посола. Хлебнуть фунт лиха и закусить пудом соли. Неужели же я такой изголодавшийся? Как из голодного края. А вообще-то не из сытого.
Ночью была пурга. От завываний на крыше и дребезжания стекол гудело в голове. Одно из звеньев водосточной трубы сорвалось под ветром и чиркало по бетонной стене с завидной методичностью. Я с ужасом ждал, когда оборвется последняя проволочка. Иногда так дуло в окно, что, казалось, ветер не задерживается стеклами. Ничего, лишь бы дом не рухнул. Представил себе, как падают стены. Конечно, нелепая мысль, но не так-то просто от нее отделаться, как от той, что посещает в самолете: выдержат ли крылья.
Я встал с матрасика, оделся и побрел на кухню. Пурга ощущалась здесь сильнее. Она вдувала в кухню через вентиляционную решетку, может быть, с самого океана, влажноватый воздух и высасывала из комнаты живое тепло. Я открыл форточку, ее вырвало из рук, стекло оглушительно звякнуло, но осталось цело. Тугой поток воздуха застрял в глотке, я им захлебнулся, как водой.
Не хотелось зажигать света: за оконным стеклом пробегали снежные потоки, в частичках снега вспыхивали холодные искры. Я выглянул во двор, там фонарь на столбе, казалось, парил, вальсируя над потоками снега. Мне стало весело. Может быть, вся эта круговерть – праздник природы и относиться к ней следует соответственно?
Я уселся на стул, приложив ступни к батарее, и стал слушать, что еще выкинет шалый ветер. Звуки пурги отличались разнообразием. Это не какое-то там примитивное завывание в печной трубе, здесь и басовые звуки, и то, что можно назвать мышиным писком. Водосточная труба продолжала мотаться на проволоке, может быть, продержится. Если не упадет, все у меня получится в Магадане. Хохот и рыдания. Будто женщина. Кажется, сквозь стены, как сквозь решето, проникают молекулы снега. Я не знаю, как это назвать, у меня нет слов. А дочка моя, не произнесшая ни одного слова, спит в мерзлой земле вечным сном. Но это далеко, и жена, ожидающая моих житейских подвигов, и мама, уверенная, что все брошу и вернусь. Я представляю все это как сквозь вату. Я хочу построить дом из ваты…
В другом месте я бы обязательно попробовал написать стихи. Такие белые, не рифмованные.
Тебя хочу забыть, о ненавистная женщина,
Твои белые руки прекрасные и пепельные глаза
И слова твои лживые…
Да мало ли что я хотел бы еще забыть,
Так просто, без боли,
Как утром сегодня забыл я
В трамвае портфель.
Этим я занимался семь лет, пытаясь взять упорством, а небольшой талант, мне сказали, есть. Дали авансы, мой поэтический мэтр устроил публикацию в самой тиражной газете страны. Да вот все рухнуло. То ли КГБ насело после чешских событий, то ли еще что, сам стал другой, но книжку мою издавать не стали, и это я воспринял как катастрофу.
Когда обсуждалась рукопись, один доброжелатель сказал, что за такие стихи нужно расстреливать. Мэтр меня защищал, я ему был благодарен, но спустя месяц-другой ощутил ужас правоты этого советского хунвейбина по большому, гамбургскому счету, и какое-то время сердился на учителя, будто он меня предал, дал ложную надежду и неправильное направление. Я столько лет потратил на то, чтобы, отказывая себе в радостях жизни, писать их для его одобрения, быть может, и дочь свою этими стихами закопал, и вот итог. Похоже на эксперимент над самим собой, и он окончился неудачно. Бывает, в школе на занятиях, когда все решают контрольную, ты под партой читаешь Мопассана, а потом двойка. Они правы. Нужно сначала жить, а потом уж что-то писать. Я ведь совсем не знаю, как люди живут, не умею. Я буду собирать смешные случаи из невеселой, в общем-то, жизни. Договорились? Пожал сам себе руку и ушел спать. Приятно не разогревать себя кофейными парами, не быть обязанным никому и не гореть стыдом за обманутые надежды.
Утром Володя поехал в Олу, а в Армань не пробиться из-за заносов. Я вспомнил вчерашнюю ночь и водосточную трубу, болтающуюся под порывами ветра. Пошел на кухню и с удовольствием убедился, что она не оборвалась. Пришла Муся, миловидная ласковая девушка, как оказалось, сводная сестра Володи. Отец их, сказала она, тоже перебрался на Олу, перспектива встретиться с ним уже не прельщала. Если у меня сердце останавливается, от того, что Володя жучит Леньку, что будет, когда, не дай Бог, заговорит профи?
Уезжая, Володя наорал на Мусю, выдав четкую программу жизни на будущую пятилетку. Больно видеть ее безропотное подчинение. Нельзя же собственную сестру держать в такой забитости. Над детьми измывается, теперь над ней. Сатрап. Точнее, цыган из анекдота, который нашлепал дочку, посылая за водой, чтобы кувшин не разбила. Поздно наказывать, когда разобьет. Может быть, я сам сумею про это сочинить.
Володя натянул унты, шубейку, крытую парусиной, и был таков, Муся отряхнулась, вытащила из недр шкафа портативный проигрыватель, поставила затертую гибкую пластинку из «Кругозора» и уселась на пол, прислонясь к батарее. Она с удовольствием слушала музыкальный вариант сказки про волка и семеро козлят. Светлана повисла у нее на шее и приговаривала: «Муся…» Больше слов не находилось, да и не надо. Ленька смотрел на тетю исподлобья, видимо, соображая, кто кем командует. Впрочем, я скоро понял истинную причину настороженности мальчика: дело в том, что Муся беззастенчиво перекладывала свою работу на Леньку, по крайней мере, что касается уборки и готовки. Он еще, конечно, не допускал, что к таким смазливым девчонкам нужно быть поснисходительнее.
Я обнаружил, что в доме кончился хлеб и ушел в магазин. Ожидал увидеть после пурги горы снега, не тут-то было, кое-где обнажилась земля, и льда стало гораздо больше. Будто бы вновь учился ходить. Гастроном «Нептун» близко – через двор, а плетусь полчаса. На прилавках сахар и соль, огурцы, пахнущие корюшкой. И еще лимоны в зеленых коробках из Италии. Нет, это не чудо, которого я жду с замиранием сердца.
Пойду– ка в сторону телевизионной вышки. Володя рассказывал, что ее сварили из металлолома рабочие механического завода, не взяв денег, на общественных началах. Возможно, здесь кроется какая-то доморощенная легенда. По поводу трубы теплоэлектроцентрали я уже слышал байку, мол, если дым валит к морю, то жди сухую погоду, а к трассе -туман и дождь. Здание у телевизионной вышки с двумя греческими масками на фронтоне. На театр не похоже. А вдруг это общепит: если проголодаешься, страдаешь, а насытишься, – повеселеешь. Конечно это телестудия, жена моя, когда оклемается и прилетит, пойдет на нее работать. За студией заснеженный парк с голыми лиственницами. От их бледного вида сердце сжалось тоской. Будто под ними спит вечным сном моя девочка.
Пройдусь еще немного. Запомнил, где «Полярный» и «Горняк», миновал ресторан, книжный магазин и вышел куда-то вниз, к памятнику Ленину. Золотое объединение. Вход по пропускам. Напротив двухэтажное здание с просевшей крышей и множеством вывесок. Бывает так, будто сердце наждаком тронет – так хочется войти. Длинный узкий коридор, стены – как декорации: шевелятся от шагов. У двери курилка. Травилка анекдотов.
– А знаешь, что такое комикадзе? Грузинский юмор. А про доцента знаешь? Ему про женщину рассказывают, мол, бутылочные ноги. А он: пить не буду.
В одном из курильщиков узнаю Петропалыча, он зовет к себе к кабинетик, не упускаю возможность увидеть его за столом-аэродромом, доставшимся, наверное, по наследству от дальстроевского начальника! В дневном свете как бы знакомимся снова. У него маленькая голова, загорелая кожа просвечивает сквозь редкие русые волосы. Рядом человек помоложе, толстенький и маленький, он вперил взор в записную книжку. То есть это такой микрокалькулятор. Петропалыч вертит машинку и так, и эдак, скребет ногтем, легонько сжимает в пальцах.
– Электроника, разбаловались. Небось, на счетах раньше как бросал, а? Бери-ка, электроэнергию сэкономишь. – Петропалыч достает из ящика стола счеты. «Клиент» неожиданно для меня до умиления рад им. Даже руки перестали дрожать. Но глаза продолжали слезиться.
– Молодой был, коньяк, понимаешь так, покупал. Три звездочки. – Толстячок лихо отбрасывает три косточки и тут же возвращает их на место. – Пятьсот миллилитров, – откладывает пять сотен. – Нес домой. Рюмка – пятьдесят миллилитров. Делим, – он отщелкивает деление. – Десять рюмок должно. А выходит девять. – Выкладывает девять костяшек. – Хорошо. Раз покупаю, другой, чтобы убедиться. Потом заявление пишу. Что поднялось! Ревизия, суд. Одному восемь лет, другому, – он бросал и бросал костяшки, суммировал. – Пятьдесят четыре года. Моя жизнь. A за то, что недолив выходил, мне полную бутылку бесплатно выставили. Будь здоров! Премия.
Петропалыч сверкнул синевой очков, взял маленькую отверточку, приложил к винточку на корпусе машинки, легонько крутанул, и в ней что-то пискнуло.
– Дай-ка я, дай, – толстячок нетерпеливо отодвинул счеты, отчего руки его, потеряв опору, мелко задрожали.
– Я часы делал, – сказал Петропалыч, все еще не услышанный.
– Ну, нажимай включение, – горячился владелец микрокалькулятора. – Двойку дави, умножение, снова двойку. Четыре. Все нормально. Дай я сам. Тут с сигналом. А можно отключить. Кнопочка вот, видишь, бемоль. – Заполучив машинку, он заработал с такой скоро, что писк ее напомнил морзянку. – Видишь, последний писк. Как ты сделал-то?
– Я же часы ладил. Швейцарские. Трофейные. Вскрыл штыком, дунул, и пошли. Часовщиком прослыл. Махорку ребята несут, галеты – давай тоже. Один часовую мину приволок. Братцы, не понимаю я в часах. Не верят. Обижаются. А тут всякие утюги, кастрюли, фотоаппараты несут, часы тоже. Прямо мастер не своего дела. – Проговаривая все это, он взял чистый лист бумаги, двумя-тремя штрихами изобразил фотоаппарат, замок-молнию, утюг и перечеркнул жирным крестом. Смяв и выбросив, тут же положил перед собой новый лист.
– Так говоришь, будет работать? Гололед, понимаешь, ли, в поворот не вписались, помялись. На газике, сына в порт отвозил. А эта хреновина в кармане. Нежная, импортная.
– Автобусы меньше бьются, чем легковые, – сказал я толстячку. Он резко встал, спрятал машинку в карман, похлопал по нему с победным видом и ушел.
– Уел ты его, – сказал Петропалыч. – Главбух наш. По первости, как пришел к нам, никак разуметь не мог, почему художникам столько платят. Петуха нарисует, и восемь рублей, притом, что живой пять. Я говорю тогда: четыреста за корову заплатишь? Не понял? Издательство у нас тут. Книжки делаем. Я художников пасу. Четыреста рублей иллюстрация стоит, на всю страницу.
– Я тут придумал анекдоты записывать, случаи всякие смешные. У вас отлично выходит.
– Художественный свист, что ли? Этого не отнимешь. Я в Москву еду, надувной матрасик с собой беру. В порту угнездиться запросто. На шинельке лучше, да износилась. Захожу к московскому начальству. Альбом собирались издавать о Магадане, утрясать надо. Ну и спрашивают меня тамошние дамы, как мол, там у вас насчет мехов: под ноги бросить, на шею повесить. Проще простого, говорю: надо сесть на самолет, одиннадцать тысяч километров до Анадыря, оттуда на вертолете пару часов, на вездеходе полдня – в совхоз оленеводческий. Устроиться чумработницей – и меха со всех сторон: яранга из шкур, одежда тоже, работа исключительно с мехом. В супе шерстинки неминуемы. А ружье возьмешь, так волка можешь на воротник добыть, росомаху.
Едва он перевел дух, дверь кабинета распахнулась, вошли двое в дубленках и в огромных шапках, делающих похожими на фантастических гуманоидов с головой шире плеч. Они раскрыли огромную – метр на полтора – папку и принялись раскладывать на полу листы. Уезжая на Север, я насмотрелся пейзажей Рокуэлла Кента, и теперь смущался, глядя на эти, как мне казалось, бледные подражания.
– У меня тоже шапка собачья, – Петропалыч медленно переводил взгляд с картинки на картинку. – Порыжее будет, и шерсть покороче. На самые морозы берегу. К брату в Херсон ездил. У него с собакой несчастье. Пристрелить ее пришлось. Погоревал-погоревал, а шкуру снял. А что с ней делать, не знает. Якобы она на него тоску наводит, сердце бередит. Ну и отдал мне. Вроде как Север, так надо утепляться. А мне что – не моя Жучка, не жалко. Мне она только шкура, а не четвероногий друг. Пошел клеймо поставил у ветеринара. Выделали, сшили. Пятнадцать рублей и обошлась шапка. А вы, небось, за полторы сотни на барахолке брали? Дурят вашего брата. А меня не задуришь.
Художники фыркнули и засобирались уходить. Приобняв одного за плечи, Петропалыч просительным, жалобным тоном нараспев произнес:
– Ребята! Ну, вы приходите. Вы нас не забывайте, а? Через недельку приходите. Я вам заказ, может быть, организую. А?
– Слабенько? – Спросил я, когда гуманоиды ушли.
– Здесь, как в любом деле, свои фазы. Сначала художник или там писатель вокруг издательства кругами ходит. Что ни предложат, готов на все. Вторая фаза: издательство за автором бегает. Был тут один виртуоз, царство ему небесное, спился. Заказ возьмет и исчезнет. Все сроки вышли, а его нет. Иду к нему, не застаю. Второй прихожу. Вижу в окне физиономию. И он меня видит. Как заяц затравленный. Барабаню в дверь. Бесполезно. А нарисует, все простишь. Книжки его дипломы брали на выставках.
Володя вернулся из Олы, когда мы пытались ликвидировать последствия фантазии Светки. Она нарисовала карандашом на обоях в большой комнате, на самом видном месте, маму, папу и себя с братом, почти в натуральную величину. Я готов был сквозь землю провалиться. Но Володя сумел убедить меня, что все это пустяки, на место рисунка повесит большую географическую карту, ведь ребятне пора в это дело вникать, может быть, выбирать маршрут жизни. Я буквально прослезился от великодушия Володи.
День поездки в Армань обещал быть таким же серым, гололедным, как вереница других. Мазепа пришел – расслабленный, размагниченный, удивив и огорчив меня. Нужно было кому-то первому разгонять облака.
– Армань, арманьяк, – произнес я наугад. Олег обычным двойным своим движением вытащил две бутылки югославского виньяка с младенцем на этикетке. Вот это хохма! Успели приложиться, пока не подошла машина. А почему же с нами Олег, за железом, что ли? Но это неважно. Учусь не задавать вопросы. Меня переполняет восторг и упоение путешественника, сильное яркое волнение, похожее на сценическое, только без опасения провала.
Город все-таки весьма небольшой, особенно если пересекать его на машине. От центра забираем влево, к трубе электростанции. Одноэтажный, нежилой, промышленный, еще точнее, складской пейзаж. Немудрено, отсюда везут тысячи тонн грузов по Колымской трассе, как объяснял мне Володя и как я сам уже немного разумею.
Едва миновали электростанцию с горами серого угля и черного снега, небо прояснилось, чистый снег ослепительно засверкал так, что прищуриваться бесполезно, даже если закрыть глаза, яркие весенние лучи пронзают веки, и все наливается красным от собственной крови в сосудах, солнце пронзает кожу насквозь. И вот уже все, на что ни бросишь взор: заснеженные сопки, небо, а потом и полоса моря кроваво-красные. Будто в фотолаборатории с вечера до утра до одури печатаешь снимки.
Дорога, подобная этой, представляется равнинному жителю, по меньшей мере, нелепостью. Ну, зачем же делать такую петлю, чуть ли не в спину себе заглядывая, да еще с резким одновременным спуском и подъемом. Нельзя, что ли, напрямую? Понятно, что нельзя – сопки, но все существо протестует. Справа – крутизна уходит вверх, конца ей не видно, а слева – внушительный обрыв, а на дне упавшая машина – как игрушечная. Расстояние до нее большое, в первую секунду это уменьшает впечатление от разыгравшейся трагедии, а во вторую сердце сжимается: а люди, что с ними? Ну ладно, мы еще к сопке прижимаемся, а тот, кто нам навстречу, если разъехаться, куда ему – в пропасть? Аттракцион какой-то, а не дорога. Американские горки.
– Тещин язык, – возражает Володя, и сразу становится как-то уютнее. Я вспоминаю свою неуемную труженицу тещу, ее уральскую скороговорочку.
Выехали на берег моря, громадное открытое пространство беспокойной сине-зеленой воды, расстилавшееся за ледяными полями, вырвало из меня восторг: Рокуэлл Кент. Мысленно обежал уже понятные дороги, склоны сопок, ломаные плоскости и рваные силуэты, будто живые, теплокровные, глянул на кромку берега и линию горизонта, проходящую по воде, и поразился, насколько парадоксально устроен человек. Может быть, без картин американца, без энергии его любви к Северу я не смог бы понять красоты здешних мест?
– Гляди, нерпа, – восклицает Володя, метрах в двухстах движется нечто, похожее на мячик. – Река Окса, крабы здесь. – Мы вылезли из уазика и поковыляли негнущимися ногами по льду, похожему на быстрорастворимый сахар, на который капнули водой. – Не думай, здесь не тает, – возражает Володя. – В Магадане тоже – потеплеет, как отгонит лед в открытое море. В июне.
Маленькая Армань не оправдала моих ожиданий. После великолепной дороги ожидаешь увидеть нечто подобное Магадану, хотя ведь и столица Колымского края – городок небольшой. Так сказать, дорога в никуда. Володя повел меня осмотреть цех, где производят селедочные консервы. Три десятка работниц разрезали тушки, отделяли головы и внутренности, закладывали кусочки рыбы в баночки, заливали соусом. Весьма аппетитно. Не станут же нас угощать, как на плавбазе? Володя с профессиональным оживлением пояснил, какое это крупное достижение: открыв цех, смогли занять женщин. Мужских рабочих мест хоть отбавляй, а жена дома сидит – непорядок.
Куда– то еще заезжали, Володя оставлял нас с Олегом в машине, один проворачивал свои дела и, судя по довольному виду, успешно. Завершающим аккордом пребывания в поселке стало водружение в кабину большого свертка, укутанного толстой серой бумагой, отчего сразу же запахло костром и запершило в желудке. Эта небольшая поездка произвела на меня огромное впечатление. Всю ночь снился красный лед и копченая золотая горбуша, падающая с неба наподобие дождя. Прямо на тещины языки, истекающие ручьями слюны.
На другой день ноги сами вывели меня к дому с просевшей крышей, одной из них я открыл дверь, обнаружив вся компанию в сборе. Кивнув мне, как старому знакомому, Петропалыч увел к себе.
– Не приучились еще к колымскому чаю? Что так? Цвет лица портит, что ли? А на рыбалке – первое дело. – От Петропалыча исходит слабый запах костра, когда не дымит, а горит ровно и потрескивает сухой березой.
– Меня бы с собой взяли – на рыбалку, а?
– Идет. Полушубок есть? Еще лучше тулуп. Но ничего, белье теплое, все, что есть, навздеваешь. Штаны бы ватные. Унты. Валенки с галошами сгодятся. Главное – против мороза выстоять. И снасть. Блесны. Заводские не годятся. Сами из латуни делаем. Тут обещали посеребрить. На пробу. Кока. Лаборант. Веселый парень. Вчера прибегает, глаза треугольные – захлопнул дверь. Взял я нож, засунул в проем, дверь отошла. Как это у вас получилось? А я знаю? Как дверь-то захлопнул? Оказывается, купил палку колбасы и подвесил за форточку для лучшей сохранности. А тут собака подошла, дворняга, умницы они у нас, вскарабкалась на сугроб, схватила колбасу и ушла. Хорошо хоть убежала, а то бы кто Коку от нее спасал…
– Ничего себе! Это надо записать.
– Записывай. А то повторим эксперимент для полноты впечатлений. Тащи колбасу. – Улыбка у него хорошая, не обидная. – Разве это история? У нас есть одна собачка, которая на автобусе ездит, все остановки знает и на лифте поднимается на свой этаж. Я тебе про другое расскажу, а ты послушай, да сделай вывод. На Кавказ поехал, в Лоо. Частник из аэропорта подбросил. Любопытный оказался сухофрукт. Фронтовикам, говорит, льготы большие. Ковры без очереди. Мне, говорю, без надобности. Ну, ни скажи, перепродал, небось, кому подороже. Хочешь жить, умей вертеться. Я эту машину на бумажных салфетках заработал. В водичке распускаешь, травки-перчику, соли, вот и начинка для чебуреков. Едят, нахваливают, добавку просят. А хлеб – не то, его контроль запросто выявляет, йодом капнешь, и синеет, салфетки – надега, как в могиле.
Так мерзко стало, будто меня на говенной веревке подвесили. Останови, говорю! Зачем? В милицию пойдешь? Я пошутил. Шуток не понимаешь? Где у тебя доказательства? Довез до санатория и денег не взял, гад. С ума спятить. Понимаю, с голоду бы мерли, а то с жиру лопаются. Почему такая в людях ненасытность?
Петропалыч замолчал, тяжело дыша, будто на сопку поднялся без передыха. Хорошо, что распахнулась дверь и вошел высокий грузный человек с изящными фиксированными движениями. Петропалыч, радостно кряхтя, выбрался из-за массивного стола и потерялся на фоне гиганта.
– Айда ко мне в мастерскую, Петропалыч! Сохнут акварели. Мокрые по морозу не понесу.
– А я мокрые смотреть?
– Да не придирайся уж. Не надо меня на слове ловить. Вредина ты. Сам человек пришел, добровольно сдался, а в ответ брань и побои.
Поразительно, с какой естественностью разыгрывал пришедший обиду. Может, он актер, а не художник вовсе? И внешность подходящая, видная. Оказывается, это Иван Жестоков, театрально-музыкальный мэтр, талантливо передающий в декорациях особенности музыкальных стилей, а сейчас он талантливо проиллюстрировал самобытную книжку чукотских сказок для детей на двух языках. Желает предъявить.
Минут через пять мы поднялись по лестнице обыкновенного жилого дома и оказались в обычной однокомнатной квартире, приспособленной под мастерскую. Обилие красок – в банках, баночках, тюбиках, и ведрах, кисти разных калибров, мольберт с начатой картиной, стеллажи с книгами и альбомами, готовые картины на стенах, опять кисти, рулоны бумаги… И запах, изумительный запах картин!
– Ну, располагайтесь пока. Я чайник поставлю.
Я присел на краешек дивана, Петропалыч притулился на другой – как воробушек, пребывая в неописуемом волнении, заикался, хотя не произнес ни слова. Жестоков пришел из кухни, если бы это была квартира. Положил перед диваном шесть акварелей на толстенной бумаге, которая заинтересовала гораздо больше, чем рисунки. У нее поверхность не гладкая, а тисненая, как шифер.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.