Электронная библиотека » Владимир Кантор » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 20 ноября 2015, 14:00


Автор книги: Владимир Кантор


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Его не посадили и не выгнали, но несмотря на красный диплом в аспирантуру отец не попал, в 1952 г. ему дали «свободное распределение», и он с трудом устроился вести семинарские занятия по истории партии в Рыбном институте. В 1953–1957 гг. преподавал истмат в Гидромелиоративном институте. С 1957 г. – заместитель главного редактора журнала «Декоративное искусство СССР», в сущности это была должность «умного еврея». Взял его на эту работу главный редактор журнала и главный художник Москвы Михаил Филиппович Ладур, который, приглашая отца на работу, сказал: «Как цыган чует лошадь, так я чувствую людей». В 1964 г. А. И. Ракитов вытащил его на защиту кандидатской в Плехановку, где отец и защитился по теме «Теоретические проблемы технической эстетики». По сути дела он стал одним из тех, кто пытался возродить отечественную традицию промышленного искусства, введя термин технической эстетики, понятия дизайна и маркетинга, которые тогда казались пришедшими совсем из другого мира. В эту сторону ему удалось повернуть и «Декоративное искусство». Отец проработал в журнале более пятнадцати лет и был снят с должности (уже главного редактора) М. А. Сусловым за публикацию статьи И. Эренбурга о Марке Шагале (очень советский сюжет). Рассказывали, что Суслов вызвал завотделом искусства ЦК КПСС и бросил на стол журнал со статьей, спросив: «Кто ему позволил?» На что получил ответ: «Уже уволен». И отца уволили «задним числом».

Куда бы я ни приходил, все знали меня как сына Карла Кантора. Наум Коржавин (для друзей Эмка, Эмка Мандель) включил меня в надпись на своей первой книге «Годы» 1963 г.: «Тане, Карлу, Иде Исааковне и Вове без лишних слов с обычным дружеским чувством. Эмма. 5.IX.63 г.». Это был некий знак приобщенности к кругу интеллектуалов. Надо сказать, что и в редакцию журнала «Вопросы философии» я попал благодаря протекции Мераба Мамардашвили, с которым отец не то чтобы дружил, но находился во взаимноуважительных отношениях. Я ходил на лекции Мераба, после лекций он приглашал меня и нескольких знакомых в «Националь» на чашку кофе. И там за чашкой кофе он из случайного разговора выяснил, что я уже несколько месяцев без работы. И Мераб отправил меня в журнал, сказав: «У нас как раз свободное место. А сына Карла Фролов должен взять». Так оно и вышло. Причем Фролов проявил немалое мужество, поскольку в этот момент в одной из центральных газет была статья секретаря по идеологии МГК КПСС В. Ягодкина против отца.

Быть сыном было хорошо, очень долго я почти без колебаний и критики воспринимал все слова отца. Годам к тридцати начались попытки самостоятельного мышления. Я даже написал повесть «Я другой». В те годы мне иногда говорили: «Ты выступаешь против идей отца». Самое поразительное, что он это понимал, но еще более поразительно, что, читая мои тексты, давал советы как бы изнутри этих текстов, показывая, как можно лучше развернуть ту или иную аргументацию. Ему очень нравилась самостоятельность, не было никакой обиды. Это сохранило нашу дружбу.

Отца любили друзья и родственники. Алексей Коробицин, знаменитый разведчик, писатель, его сводный брат, надписал свою первую книгу «Жизнь в рассрочку»: «Брату Карлу, самому младшему и самому умному». Таких надписей было немало. Скажем, Владимир Тасалов надписал свою книгу «Прометей или Орфей» так: «Карлу! Дарю книгу с восторгом, напоминающим восторг человека, радостно сдающегося в плен!» Кстати, восторг был взаимным. Восторг отца по отношению к талантливым людям и их произведениям, делам был основой его отношения к миру. Как-то он дал мне книгу Эриха Соловьёва о немецком экзистенциализме и сказал, что если я хочу что-то понимать в философии, то должен прочитать эту книгу. Все имена думающих советских философов я узнавал по рассказам, где личное знакомство и приятельство играло немалую роль, многие бывали у нас дома. Помню, как у нас дома Наум Коржавин читал стихи. Причем такого тогда не слышал никто. 10 марта 1953 г. он читал свои стихи «На смерть Сталина».

 
Его хоронят громко и поспешно
Соратники, на гроб кося глаза,
Как будто может он
из тьмы кромешной
Вернуться, все забрать и наказать.
Холодный траур, стиль речей —
высокий.
Он всех давил и не имел друзей…
 

Надо представить время, эти безумные похороны, ставшие новой Ходынкой, рыдания многих миллионов, чтобы понять ошеломление от этих слов, тревогу мамы и неожиданную радость в глазах отца. И испуг философов из Института, но уже никто не донес. Время поменялось.

Уже много позже, читая мемуары Надежды Мандельштам и Анны Ахматовой, я вспоминал эти строки об отсутствии друзей у Сталина, и на этом фоне высказанное по телефону желание Пастернака поговорить с вождем «о жизни и смерти», т. е. подружиться, выглядело обычным подхалимажем. Особенно если учесть, что в этот момент он должен был защитить Мандельштама, от чего увильнул. Более того, после ареста Мандельштама воспел Сталина:

 
А в те же дни на расстоянье
За древней каменной стеной
Живет не человек – деянье:
Поступок ростом с шар земной.
 

На теме Пастернака я немного задержусь.

Когда сообщили в газетах, что скончался «член Литфонда Борис Пастернак», отец отреагировал стихами. Хотя Пастернака и не очень уже принимал:

 
Какие-то прохожие, проезжие,
Пыль, чад и суета сует.
И называют все это поэзией
Достойной наших трагедийных лет.
 
 
Какие-то бездарные поделки —
Им красная цена в базарный день пятак…
А под Москвою, в Переделкино,
Затравлен насмерть Пастернак.
 
 
Его хоронят, где-то рядом станция.
Нет, нет, сюда никто не опоздал.
Идут как прежде мимо поезда,
У гроба не свои, а иностранцы.
 

Это было написано в период гонений, когда нынешние почитатели старались делать вид, что такого поэта нет. И все-таки была у отца абсолютная независимость мысли. Когда в постсоветское время из Пастернака сделали кумира, а вчера поносившие стали произносить славословия, превращая его в главного и независимого русского поэта советской эпохи, отец в своей книге о Маяковском написал о сервилизме Бориса Леонидовича, о его приспособленчестве и внутренней согнутости перед властью[3]3
  Кантор К. Тринадцатый апостол. М.: Прогресс-Традиция, 2008. С. 157.


[Закрыть]
.

Благодаря занятию дизайном, промышленным искусством, отец вышел на проблему проектирования, которую он хотел прочитать (и написать) как философскую идею. Даже проговаривал много раз, что придумал некую философическую клеточку мироздания, вроде платоновской идеи или монады Лейбница, которую он назвал ПРОЕКТОН. Но так и не написал в той полноте, какую идея заслуживала. У него на столе долго лежала выписка из «Фрагментов» Фридриха Шлегеля: «Проект – это субъективный зародыш становящегося объекта. Совершенный проект должен быть одновременно и всецело субъективным и всецело объективным – единым неделимым и живым индивидом»[4]4
  Шлегель Фр. Фрагменты // Эстетика. Философия. Критика: В 2 т. Т 1. М.: Искусство, 1983. С. 290.


[Закрыть]
.

В каком-то смысле его дети были его проектом. Я приведу стихотворение, которое отец написал к моему дню рождения в 1980 г. Мне исполнилось тогда 35 лет, я работал в «Вопросах философии», был женат, у меня был уже взрослый сын, я написал две повести: «Два дома», «Я другой» и десяток рассказов. Прозу мою не печатали, читали ее два-три человека; один из них, Владимир Федорович Кормер, замечательный писатель, которого тоже не печатали, говорил мне: «Это нормально. Было бы хуже, если б печатали». Можно было провести жизнь за вечерними застольями, махнув на себя рукой, как многие тогда делали. Я помню, как морщился отец, видя, как я трачу время. И в итоге я усвоил его позицию. Это была стоическая неприязнь к внешнему успеху, которую он мне привил раз и навсегда. Хотя сам любил, чтобы его слушали и восхищались. Человек противоречив. Но меня он спас, объяснив нечто важное – к тому же в стихах. Должен еще сказать, иначе не очень понятна будет первая строка стихотворения. Я назван Владимиром в честь Маяковского. А теперь отцовские строчки:

 
В Начале все же было Слово,
И это Слово было – «Вова!»
 
 
Потом…. Слабеет память тела
Быстрее памяти души…
Потом, наверно, было «дело»…
Но ты об этом не пиши.
……….
В Начале, точно, было Слово.
В Начале, После и Всегда.
Теперь опять, как и тогда,
Его я повторяю снова:
 
 
«Будь Словом, Вова! Плоть – трава,
Оставь слова, слова, слова».
 
28 марта 1980 г.

С тех пор я написал немало слов – повестей, романов и рассказов, много научных статей и монографий. Какие-то были замечены, большинство нет. Но было еще самое важное, чему меня тогда сумел научить отец, что я хотел бы выделить как доминанту его духовной позиции: несмотря на внешний успех или неуспех – отец требовал от себя и своих детей, как говорят спортсмены, «держать планку». Ориентироваться на высокое – наплевать, поймут сейчас или вообще не поймут, или прочтут тебя когда-либо много позже. Но необходимо говорить только то, что чувствуешь и думаешь.

Он и свои тексты писал, годами не печатая. Известная теперь «Двойная спираль истории» до 2002 г. лежала в разбросанных рукописях почти двадцать лет. И еще он советовал: «Когда пишешь даже о самом великом мыслителе и писателе, не бойся посмотреть на него критически – иначе никогда не скажешь своего, утонешь в чужих идеях». И вместе с тем у каждого должен быть свой проводник в мир идей – скажем, у Мераба Мамардашвили это были Декарт и Кант, у отца – Маркс и Маяковский, для меня остаются значимыми два мыслителя – Достоевский и Соловьёв. Кумиров у отца не было. Были учителя и духовные водители. Это давало ему точку опоры, духовной, не внешней.

Последние годы отец вернулся к проблеме философии истории, которая, по сути, всегда стояла в центре его интересов, пробиваясь в его работах по эстетике и дизайну. Он ввел понятие «парадигмы всемирной истории» как парадигмы истории культуры в ее движении к свободе индивида, уточняя его другим понятием – «паттерна», т. е. проекта конкретных культурно-исторических типов. Есть паттерны истории западноевропейской, российской и др. С его точки зрения, нет общества – ни русского, ни западноевропейского, ни китайского, – в котором бы укоренялся лишь один тип паттерна. Тип культуры связан с определенным народом и формируется в процессе жизнедеятельности определенного общества, этноса, народа. Но он обладает способностью перемещаться в другие общества, входить в них наряду с другими паттернами, которые в нем укоренены. Отец выделял три фундаментальных типа паттернальной культуры: персоноцентрический, социоцентрический и смешанный. В российской культуре, на его взгляд, доминирует смешанный – персоносоциоцентрический. Если парадигмальность в культуре может быть понята как ее изменчивость, способность к развитию, выходу за однажды достигнутые пределы, то паттернальность культуры есть выражение ее наследственности. Развитие всемирной истории, в отличие от движения доистории, не может быть реализовано без парадигмальных проектов (как пример – иудеохристианская религия).

Внешне, бытово, он был часто зависим от тех, кто в данный момент мог о нем заботиться. Он мог капризничать. Но в трудные и плохие минуты удивительно стоически принимал судьбу. Так получилось, что в ночь на 9 февраля 2008 г. в больнице из его близких был я один. Он, видимо, понял раньше меня, что умирает. И дальше была поразительна твердость. Вспомнил маму, просил поцеловать внучку и внуков, сказать им, что они талантливы, и он рад, что успел это увидеть, посожалел, что редко видел правнука, говорил о женщине, которую любил последний год. Я пытался сказать, что мы еще попируем по выходе «Тринадцатого апостола». Он закрыл глаза, произнес спокойно: «Уже без меня. Главное, чтобы том вышел»[5]5
  Том вышел спустя пару месяцев после его кончины: Кантор Карл. Тринадцатый апостол. М.: Прогресс-традиция, 2008.


[Закрыть]
.


Карл Кантор. Незадолго до смерти


Написано им много. Насколько помню, он писал всегда. Опубликовано гораздо меньше. О печатании его текстов чаще всего и говорить не приходилось. Сначала его тексты называли «евромарксистскими», а потому печатали с трудом. Как говорил тогда Володя Кормер: «Если бы Карл Моисеевич жил во Франции, мы бы сейчас изучали его, а не Гароди». А потом его не очень печатали за то, что он остался марксистом, когда марксизм перестал быть общеобязательным мировоззрением. Он продолжал думать и писать, что хотел. И говорил о том, чтобы оставить слова, а не утвердиться посредством слов. Высшая оценка все равно приходит после смерти, дается на Божьем суде, достигая нашей Земли отголоском. Сейчас этот отголосок начинает звучать по поводу его собственного творчества.

Последние папины стихи, неожиданные для меня (он был таким русофилом), совершенно библейские по интонации, были написаны примерно за месяц до смерти. Написав, он прочитал мне вслух, потом оставил их среди своих бумаг на столе. Слава Богу, что тогда же я переписал их в свой блокнот.

 
Скончался век, исчерпан срок,
Пройдет и время.
И вечность явится, как Бог,
С лицом еврея.
Это был экспромт.
 
6. Сергей Бычков, Владимир Кантор
Вспоминая отца Александра…

Уроки «прямоты без лести» и «дружбы без фарисейства» – крылатые слова важнейшей переписки.

Журнал «Гефтер»

Современная переписка из двух углов

Дорогой Владимир!

Думаю, что сама мысль о подобной переписке возникла не случайно. Тени Великолепного Вячеслава и смиренного Михаила Осиповича Гершензона осеняют нас, поскольку мы стремимся продолжить их дело, как они продолжали дело своих предшественников по сохранению и приумножению русской культуры. Они не сетовали на времена неблагоприятные. Они трудились, не покладая рук, невзирая на враждебные ветра. Их наследие приходит в сегодняшнюю Россию и заставляет нас более пристально всматриваться в происходящие перемены и в самих себя. Вечные вопросы продолжают беспокоить нас. Кто мы? Зачем мы здесь? В чем заключается наша задача?

Да и времена предельно схожи. Они затеяли свою переписку в самое, казалось бы, неблагоприятное время, когда умирало то, что составляло славу России. Во время Гражданской войны умирали от недоедания поэты, ученые, живописны и композиторы. Мартиролог третьей русской революции до сих пор не составлен. Мы живем во время пятой русской революции, которая длится без малого вот уже четверть века. Мой духовник, православный священник Александр Мень, считал, что хрущёвские перемены следует считать четвертой русской революцией. Видимо, он был прав. Горбачёв стоял у истоков пятой, которая продолжает менять лик современной нам России. Многие из тех, кто покинул страну в начале горбачёвской перестройки, уже не узнают ее лика. Кто-то считает, что России после таких катаклизмов не суждено возродиться.



Хотя считаю, что деление, предложенное Гегелем, на страны «исторические» и «неисторические» не потеряло своей актуальности. Россия, несмотря ни на что, остается «исторической» страной. А это означает, что у нее может быть будущее. Великая русская культура вполне может ассимилировать поток варваров, хлынувших на ее просторы после развала империи под аббревиатурой СССР. Историческая закономерность, на мой взгляд, заключается в том, что прорывы, подобные тому, который предпринял Петр I или Михаил Горбачёв, на десятилетия опережают инерционность масс. Государственные деятели, приходящие на смену реформаторам, боязливо отступают, пытаясь реставрировать прошлое. Иногда кажется, что эти попытки приносят успех, как это происходит в сегодняшней России. Увы, это только иллюзия. Странно, что дело Петра продолжила немка Екатерина II. Причем не только продолжила, но и во многом завершила его замыслы. В этом – смысл надписи на памятнике Петру, изваянном Фальконе: «Петру Первому Екатерина Вторая». Мне кажется, прав был академик Александр Панченко, первым отметивший это духовное родство.

Сергей Бычков


Дорогой Сергей!

Ты сразу задал высокую планку (и дело не в параллелях с классикой – «перепиской из двух углов»), это мы обговорили заранее, а в том соображении, которое сквозит в твоих строках: что, несмотря на бесконечные перемены последних десятилетий, Россия остается равна себе. Не могу не согласиться, что самый решительный прорыв, выводящий страну из ситуации внеисторического существования, совершил Петр Великий (тут, разумеется, и Екатерина Великая, и Александр Освободитель – три фигуры, прокладывавшие европейский путь для России). Но начало – Петр. За это, кстати, бранил его Шпенглер, писавший о «псевдоморфозе» Петра, «втиснувшего примитивную русскую душу» в чуждые ей европейские формы. И далее каркнул, как ворон, что «примитивный московский царизм – это единственная форма, которая впору русскости еще и сегодня». Впрочем, писалось это уже после победы большевиков, совершивших антипетровский переворот, символически подкрепив его перенесением столицы в Москву. Я бы поэтому говорил не о равенстве себе, а о своего рода маятнике, амплитуда которого слишком велика. Хотя Французская революция тоже была своего рода возвратом в варварство, начиная от гильотины, уничтожения высшего сословия (хоть и не в российских безмерных масштабах) и, главное, уничтожения священников, отказа от христианской парадигмы. Русские революционеры отчасти подражали французским якобинцам, но шагнули в пропасть много решительнее (как называл эту пропасть Степун, «преисподнюю небытия»).

Петра бранят за уничтожение патриаршества, но даже Хомяков снял с него это обвинение, заметив, что независимость Церкви была «уже уничтожена переселением внутрь государства патриаршего престола», который был независим в Константинополе, но не мог быть свободным в Москве. Сам же Петр, конечно, был фигурой, несшей в себе основные христианские инициативы, что так тонко описал Пушкин:

 
Тогда-то свыше вдохновенный
Раздался звучный глас Петра:
«За дело, с Богом!» Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Петр. Его глаза
Сияют. Лик его ужасен.
Движенья быстры. Он прекрасен,
Он весь, как Божия гроза.
 

Как ты понимаешь, слова выделены мной.

Пока Бог в советское время писался с маленькой буквы, советский читатель мог воспринимать эту фразу как старинную манеру выражения, но для Пушкина это было очень серьезно. Преисподняя небытия означала не только истребление русских мыслителей и писателей, но массовые расстрелы священников, чтобы не было возврата к христианству, которое, худо ли, хорошо ли, но устанавливало и поддерживало нормы нравственной жизни. Понемногу возрождавшаяся в хрущёвское время интеллигенция снова искала этих норм, чтобы можно было противопоставить их людоедству сталинского режима. И, конечно же, это должны были быть не «ленинские нормы партийной жизни», ибо лагеря уничтожения (скажем, Холмогорский), расстрелы заложников были устроены с благословения Ленина. Россия так или иначе вписана в парадигму христианской цивилизации и вне христианства, пусть секуляризованного, развиваться цивилизованно не может. Сегодня молодым людям трудно это представить, но Библия в советское время была абсолютно недоступна для чтения, если не хранилась в семейной библиотеке. Но был еще ход, этим ходом я как раз и прошел. Для меня учителями христианства стали русские писатели. Священникам я не доверял, зная их сервильность сталинского периода. Пока в конце семидесятых не познакомился с отцом Александром Менем, человеком абсолютно свободным, интеллектуалом, при этом православным священником. Познакомился я с ним у нашего общего приятеля Льва Турчинского, собравшего самую полную библиотеку русской поэзии начала века. И тогда, к своему стыду, я впервые услышал о катакомбной церкви, независимой, существовавшей вопреки всем советским жестокостям, ее-то воспитанником и оказался отец Александр. Мы как-то сдвинулись на край стола и проговорили несколько часов. Причем я услышал и его рассказ о юности, о том, что все свои последующие идеи он в семнадцать лет записал в школьную тетрадку.

Но я знаю, что ты много больше общался с отцом Александром, занимался и церковными делами. Поэтому, думаю, пришла пора рассказать о катакомбной церкви и как туда попал отец Александр. Сережа, я разболтался. Но ты должен внести строгую ноту специалиста.

22 февраля 2014

ВК


Дорогой Володя!

Во многом мы единомышленники. И, во-первых, в области российской истории. Что бы ни говорили о России, но ее цивилизация в основах своих зиждется на христианстве. Не будем забывать, что Русь приняла крещение в те времена, когда Европа еще пребывала в младенческом состоянии. А учительницей Руси была Византия, сохранившая и приумножившая откровения иудейской и эллинской мысли. Эта страна в Х веке была наиболее высокоразвитой как в культурном, так и в богословском плане. И наши предки оказались способными учениками. Уже в XVIII столетии они положили начало великой русской литературе. И в годы сталинщины, на которые выпало наше формирование, русские писатели зажигали в наших девственных сердцах христианские идеалы, так яростно уничтожавшиеся в 20-30-е годы большевиками-богоборцами. Не будем забывать, что вплоть до конца 50-х годов в СССР Достоевский оставался запрещенным писателем.


Сергей Бычков и о. Александр Мень, 1985 год


До 20 лет я жил в провинции. Библию видел лишь однажды, у странницы, которую приютила на ночь в Красноярске моя мать. О Евангелии впервые узнал из романа Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», когда он в изуродованном цензурой виде был опубликован в журнале «Москва» в конце 1966 года. Летом 1967 года я приехал в Москву поступать в Московский университет. Жил у своего друга, ныне покойного художника Андрея Сперанского. У него было дореволюционное карманное издание малинового цвета Четвероевангелия. Я повсюду таскал с собою эту книжицу. Читал и перечитывал, пытаясь понять, почему евангельский образ Христа так разительно не совпадает с образом Иешуа га Ноцри. Именно Булгаков привел меня к отцу Александру.

С трудом сдал документы в МГУ: с меня вдруг потребовали трудовой стаж. Когда я сидел в очереди у дверей приемной комиссии, то, экономя время, читал Евангелие. Очередь была многочисленной. Я погрузился в чтение, но ощущал, что кто-то внимательно смотрит на меня. Оказалось, что две девушки не отрывают от меня глаз и что– то обсуждают. После того как я сдал документы, они подошли и познакомились со мною. Мы спустились в сквер на Охотном ряду, где стоят памятники Герцену и Огарёву, и разговорились. Москвички Галя Носановская и ее подруга Эля Разинкова так же, как и я, решили поступить на филологический факультет. Накануне вечером они яростно спорили. Галя посещала храм в Тарасовке, где служил отец Александр Мень. Эля убеждала ее, что религия – признак отсталости и мракобесия. И приводила, на ее взгляд, неопровержимый аргумент: разве можно сегодня встретить молодого человека, который бы читал Евангелие? Поэтому обе были потрясены, когда в здании МГУ на Охотном ряду увидели юношу, внимательно читающего Новый Завет.

Мы подружились, часто встречались. Галя отвезла меня в Тарасовку и познакомила с отцом Александром. Мне было трудно в храме. Тогда Евангелие воспринималось мною совершенно отдельно от Церкви и ее истории. Я не переставал постоянно сравнивать евангельские тексты с булгаковским романом. В 21 год мне было трудно отделить художественный вымысел писателя от подлинного евангельского текста. Мысль о том, что все люди изначально добры, усвоенная от булгаковского Иешуа, гвоздем засела в моей голове. Проблема зла оставалась неразрешенной. Отец Александр принял меня радушно, хотя в моем сознании не соответствовал образу православного священника. Хотя откуда мог взяться в тогдашней моей голове подлинный образ православного священника? Время почти начисто стерло из моей памяти образ молодого отца Александра. Много лет спустя я посмотрел фильм Калика «Любить», который снимался в годы его служения в Тарасовке, и вновь поразился его живости и молодости. В нем не было той степенности и сознания собственной значимости, которые отличали многих его собратий. Он оставался самим собой и тем самым разрушал тот привычный образ священника, который формировался скорее в подсознании, нежели в сознании советского человека. Этим он шокировал не только меня. Архиепископ Афанасий Сахаров, знавший его мать и тетку, отсидевший в концлагерях 33 года, весьма критично отнесся к нему, узнав, что он коротко стрижет волосы и бороду. Но вынужден был изменить свое мнение, когда возникла потребность причастить в больнице одного из умирающих христиан. Отец Александр без каких-либо препятствий проник в больницу и причастил его. Будь он в сапогах и с копной волос на голове или с косичкой, в длинном подряснике и фетровой шляпе, его бы не пустили на порог советской больницы. А ведь все перечисленные мною внешние атрибуты почему-то считались в те годы, да и гораздо позднее, необходимыми для священника.

Летом 1967 года мы часто дискутировали с ним, хотя я был зеленым юнцом, о «Мастере и Маргарите» в то время, когда я сопровождал его на требы. Мы шли тропинкой вдоль речки Клязьмы, поворачивали по кривым улочкам и переулкам поселка, живо обсуждая булгаковский роман. Я не понимал уклончивости отца Александра. Перечитывая Евангелие, я подмечал слишком много несоответствий булгаковского Иешуа евангельскому Иисусу. В Евангелии он представал человеком, который подчинял Себе не силой убеждения, а внутренней силой и мощью. Он исцелял без каких-либо усилий, совершал чудеса, после которых люди готовы были сделать его царем. Он говорил слова, которые не умещались не только в головах и сердцах современников, но и в моем. Многие казались чрезмерно жестокими, требовали от меня неслыханных жертв, хотя сердце мое безмерно тянулось к Нему. Почему же булгаковский Иешуа так сильно отличался от евангельского Иисуса? Его образ я впервые воспринял через Булгакова, поэтому ждал от отца Александра ясных и простых ответов. Но, увы, не получал. Много позже, в середине 70-х годов, я как-то спросил его о причинах тогдашней уклончивости. Он ответил, что в то время сам не до конца разобрался в романе. Неудивительно – он был опубликован в журнале «Москва» без нескольких глав и вдобавок искорежен цензурой. А самое главное – мы тогда еще не знали, что Булгаков не успел завершить работу над романом. Поэтому концовка романа противоречила многим главам и вызывала столько вопросов.

В Тарасовке, благодаря отцу Александру, я познакомился с семьей Беляковых-Покровских, которые снимали там на лето дачу. Ксения Покровская и ее муж Лева были прихожанами отца Александра. Мать Ксении, Татьяна Евгеньевна, оставалась равнодушной к религии, занимаясь младшим сыном – Петей и внуком Женей. На даче часто бывал отец Александр, поскольку настоятель храма, отец Серафим Голубцов, родной брат его покойного духовника, отца Николая, матерый стукач, запрещал ему принимать прихожан в сторожке. Мне несколько раз пришлось говорить с ним. Кстати, он вполне соответствовал образу православного священника – благообразный, в сединах, неспешный. Бывал я у него и на исповеди. Видимо, был излишне откровенен с ним. Думаю, что в моих поздних московских злоключениях сыграли роль и его доносы.

До сих пор в памяти запечатлена картинка из тех далеких времен: на обрыве, над Клязьмой, неподалеку от храма маячат фигуры юношей, ожидающих отца Александра. Чаще всего это были Евгений Барабанов и Михаил Аксенов-Меерсон. Женя уже тогда важничал и держался в стороне: он нелегально переписывался с Никитой Струве и помогал ему в формировании «Вестника русского христианского студенческого движения». «Вестник» издавался в Париже, и приходилось прибегать к конспирации, чтобы пересылать материалы по русской культуре и богословию. Женя пришел к отцу Александру еще в период его служения в Алабино и вскоре стал доверенным лицом. Это был замысел отца Александра – чтобы «Вестник» формировался главным образом в России. Главный редактор журнала Никита Струве оказался человеком конгениальным. Он подхватил начинание отца Александра и создал один из самых интересных и захватывающих журналов своего времени. В нем печатались Надежда Мандельштам и Александр Солженицын, протопресвитер Александр Шмеман и Франсуа Мориак, российские неославянофилы и неозападники. Отец Александр познакомил Женю с Александром Солженицыным. И Женя немало помогал писателю в отправке его книг за рубеж. Тогда это было уголовно наказуемое деяние. Отец Александр умел различать знамения времени и задолго до расцвета демократического движения проторил конспиративную дорожку на Запад. «Вестник» благодаря его заботам из эмигрантского тоненького, умирающего журнала превратился в толстый, интересный журнал.

Покровские взяли надо мной опеку, поскольку на втором вступительном экзамене – по русскому языку – я получил тройку и стало ясно, что не пройду по конкурсу, который был достаточно высоким. За три года учебы в мединституте я изрядно подзабыл школьные уроки. А в Москве новая жизнь настолько мощно подхватила меня, что я почти не готовился к экзаменам. Думаю, что отец Александр попросил своих прихожан приютить меня. Немало моим образованием занимался Миша Аксенов-Меерсон. Он постоянно привозил на дачу в Тарасовку к Покровским запрещенную литературу. Там я познакомился с произведениями Солженицына и Евгении Гинзбург, Шаламова и Синявского. Я испытал подлинное потрясение. До этого я был вполне советским человеком, не подозревавшим, что общество, в котором приходится жить, во многом сродни нацистскому. В начале 60-х годов еще в Оренбурге я читал воспоминания бывших зэков, но нас уверяли, что ужасы тоталитаризма давно позади, что общество вернулось к ленинским нормам демократии. Я не подозревал, что словосочетание «ленинские нормы демократии» – набор несовместимых понятий. Благодаря Мише многое в моей голове прояснилось. Как-то он отвез меня на заброшенную дачу Покровских в Перово и опорожнил толстый портфель, с которым никогда не расставался. В полном одиночестве в течение нескольких летних дней я поглощал его содержимое. Изредка я выходил в сад, уже окруженный бетонными новостройками, срывал созревшие сливы и наслаждался августовским солнцем. Тогда мне трудно было отличить подлинно пережитое от художественного вымысла. Не все подряд нравилось из отечественного самиздата. Главы из «Ракового корпуса» Солженицына уже тогда навевали на меня скуку смертную. Рассказы Даниэля и Синявского не произвели на меня большого впечатления, хотя это было нечто новое. Позже появился термин «фантастический реализм». Хотя многие талантливые произведения самиздата напоминали мне «Записки из подполья» Достоевского. Лишь позже я понял, что иначе и не могло быть. Атмосфера в стране напоминала душное и полутемное подполье. Позже это ощущение выразил генерал Григоренко, написав книгу под заглавием «В подполье можно встретить только крыс».

Для того чтобы рассказать о катакомбной церкви, мне придется сделать небольшой исторический экскурс. Эдакое мини-эссе. Но это в следующий раз.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации